К Ираклию Кинику

О том, как следует кинически жить, и о том, свойственно ли киникам сочинять мифы

Речь 7

Седьмая речь Юлиана направлена против киника Ираклия, осмелившегося перед собранием, на котором присутствовал и Юлиан, изложить миф, где о богах говорилось непочтительно. Юлиан поднимает вопрос о том, годятся ли басни и мифы для кинического рассуждения. Он перечисляет систематические разделы философии и приходит к выводу, что использование мифов допустимо только в этике и теологии, ибо миф всегда выступает как средство религиозного воспитания и должен быть адресован детям и тем людям, чей рассудок не позволяет созерцать истину просто, без такого рода помощи. В трактате Саллюстия О богах и мире тот дает во многом сходную оценку присущих мифам функций и подразделяет их на пять родов, приводя примеры каждого из них: "Если учить всех людей истине о богах, то в глупцах возникнет презрение и не позволит им достигнуть научного знания, людей же ревностных и серьезных это приведет к беспечности; сокрытие же истины мифом одним не позволяет презирать, других же заставляет философствовать". Именно таково и мнение Юлиана, выраженное в 5-й, 6-й и 7-й речах. Хотя и Юлиан, и Саллюстий оправдывают мифы, однако они никогда не подходят к ним рационалистически и не выдвигают ни малейшего оправдания для скептицизма. Вывод Юлиана гласит, что Ираклию вовсе не следует пользоваться мифом и что, в любом случае, он использовал неподходящий образ, к тому же превратно истолковав его. Ему должно прибегать к таким мифам, как сочиненная Продиком-софистом в Геракле на распутье аллегоря, которая неоднократно цитировалась Юлианом и служила излюбленным примером в поздней греческой литературе[1].
Чтобы показать Ираклию, что же тот мог бы сочинить, сохранив пристойность, Юлиан прибавляет притчу, созданную им самим на основе взятого у Продика сюжета. В ней он сам выступает в роли второго Геракла, и, пользуясь случаем, поносит Констанция, и указывает на свою миссию реформатора и реставратора законности и религии в империи. На протяжении всего текста притчи наблюдается поразительное сходство с первой речью Диона Хрисостома, и Асмус произвел детальное сравнение этих двух авторов, чтобы доказать, что Юлиан писал, имея перед собой Диона[2]. Во множестве этих параллелей у обоих - Юлиана и Диона - можно усмотреть общие классические корни, в частности влияние Платона; однако, вне всякого сомнения, Юлиан был очень хорошо знаком с работами Диона и нередко использовал одинаковые с ним примеры. Тем не менее и Фемистий (см.: Фемистий, 280a) использовал миф Продика в весьма сходных с Дионом выражениях, и Максим Тирский также (см.: Максим Тирский, 20).
В заключение Юлиан превозносит ранних киников и критикует поздних почти теми же словами, как и в 6-й речи.

***

<204a> "Многие вещи возникают в многое время"[3], - это я услышал сначала в комедии, а затем мне самому захотелось сказать это вслух, когда, будучи приглашен, я слушал публичное выступление некоего киника, чья брань[4] была невнятна и неблагородна, и притом он еще и напевал, подобно няньке, мифы, сложенные им неразумно. В первый момент мне захотелось просто встать и разогнать всё собрание. <204b> Однако я решил вести себя так, как если бы был в театре, где комические поэты насмехаются над Гераклом и Дионисом[5]; я снёс всё до конца не из-за говорившего, но ради собравшихся, лучше же сказать резче [νεανικώτερον]: ради себя, чтобы не казаться предпринимающим что-либо скорее из суеверия, нежели из благочестивых <204c> и разумных соображений, чтобы не казалось, что вспорхнул я, как дикий голубь, от его убогих слов. Так оставался я там, говоря себе:

Сердце, смирись, ты гнуснейшее вытерпеть силу имело[6],

потерпи же, о сердце, немного и болтливого киника! Ведь не впервой тебе слышать, как поносят богов! Дела государства плохи, частная жизнь безумна, <205a> и судьба не благоволит к нам настолько, чтобы мы могли сохранить чистым свой слух или удержать хотя бы зрение незапятнанным многоразличными нечестиями этого железного рода[7]. Так что, по необходимости мы не свободны от таких мерзостей, и этот киник наполнил ими наш слух, называя лучшего из богов именем, которое никогда не произносилось и которого я [никогда] не слышал! Позвольте же мне, в свою очередь, поучить его перед вами: во-первых, кинику пристало писать скорее рассуждения [λόγους], <205b> чем мифы; во-вторых, должно давать мифу некое толкование, приспосабливать его, если и в самом деле философия нуждается в мифологии; и, наконец, я скажу кратко о страхе перед богами. Это-то и является целью моей речи, но человек я не письменный и до сего дня избегал всего утомительного и софистического. <205c> Однако, может быть, не будет неуместным мне сказать, а тебе выслушать несколько слов о мифе, о своего рода генеалогии [мифа].
Невозможно узнать, где начало его и откуда он, кто впервые правдоподобно составил вымыслы ради пользы или душеводительства слушающих: также невозможно узнать и кто первым из людей чихнул или какая лошадь впервые заржала. Но как конники возникают во Фракии и Фессалии[8], <205d> лучники и легковооруженные происходят из Индии, Карии и Крита, ибо обычаи людей, я полагаю, следуют из природы места - так мы можем предположить и относительно других вещей. Каким народом что более чтится, таковое было открыто, вероятнее, именно им, нежели каким-либо другим. Поэтому выходит, что миф был открыт людьми, занимавшимися скотоводством[9], <206a> и от тех дней по сию пору мифотворчество культивируется ими, равно как и употребление кифары и флейты ради наслаждения и душеводительства. Этим людям не нужно учиться делать это, как птицам летать, плавать рыбам или бегать оленям: даже если кто-нибудь свяжет дикое животное и посадит в клетку, оно все равно не прекратит использовать свои члены ради того, для чего, как эти животные знают, они по природе и предназначены; не иначе обстоит дело и у человека, <206b> чья душа в теле словно бы заточена в клетку - люди мудрые назвали это бытием в возможности, - так что к знанию, исследованию и изучению человек склоняется как к естественнейшему для себя делу. И когда милостивый [εύμενής] бог разрешает человеческие оковы и приводит возможность в действительность, тогда человек достигает непосредственного знания; в тех же, кто еще окован, суть лживые мнения вместо истины, и они, я думаю, подобно Иксиону, обнимают некое облако <206c> вместо богини[10]. В них - пустые [ύπηνέμια] и нелепые [τερατώδη] образы[11] истинного знания, его тени. Ибо прежде знания занимаются вымыслами и весьма усердны в познании и преподавании этой лжи как чего-то полезного и удивительного. Однако если вообще следует что-то сказать в защиту тех, кто изначально изобрел мифы, <206d> то это то, что, по-видимому, они были созданы для детских душ: создатели мифов кажутся мне подобными нянькам, дающим детям кожаные игрушки, когда те мучаются от прорезывания зубов, чтобы облегчить их страдание; также и мифотворцы писали для тех слабых душ, которые еще только начали окрыляться; для тех, кто не может научиться самой истине, но тоскует по большему [, нежели обладает], они изливают потоки мифов, подобно людям, орошающим пересохшее поле, дабы облегчить страдания и муки[12].
Значит, когда мифы появились <207a> и обрели в Элладе добрую славу, то поэты зависели от рассказов, которые отличались от того мифа, который после рассказывали детям, а потом и взрослым не только ради душеводительства, но и для некоего увещевания. Ибо человек, желавший убеждать и учить, не говорил тогда открыто, но скрывал свою цель, боясь вызвать <207b> отторжение слушателей. Гесиод, очевидно, творил именно таким образом, а после него и Архилох нередко использовал мифы[13], украшая и как бы приправляя свою поэзию ими; возможно, он делал это, так как видел, что его поэзия нуждается в чем-то подобном, что сделало бы ее привлекательной; он ясно понимал, что поэзия, лишенная мифа, есть всего лишь рифмованная проза [έποποιῖα][14], в которой отсутствует, если так можно сказать, сущность поэзии, так что не остается и самой поэзии. Он собрал эти сладости [δύσματαᾄ] у музы поэзии и передал своим читателям, <207c> чтобы почитаться не только автором сатир, но и собственно поэтом.
Но [мифы писали] и Гомер, и Фукидид, и Платон, и - нам следует назвать его - Эзоп с Самоса, бывший рабом более по случайности [рождения], нежели по образу жизни [προαίρεσινᾄ], который отнюдь не без ума пользовался ими, являя посредством них свою проницательность. Ибо закон не позволял ему откровенности, потому он и создавал свои символы, словно образы в театре теней [έσκιαγραφημένας], подавая их приправленными смехом и удовольствием. Так что, я думаю, свободные врачи предписывали должное, но тому, кому довелось быть рабом по рождению, <207d> но врачом по ремеслу, поневоле приходилось и льстить, и врачевать своего господина. Потому, если этот киник [Ираклий] находится в таком же рабстве, пусть рассказывает мифы, пусть записывает их, пусть всякий позволит ему быть рассказчиком мифов, но поскольку он утверждает, что он один только и свободен, то я не знаю, почему он нуждается в мифах. Разве что для того, чтобы смешать язвительность и горечь своих символов со сладостью и удовольствием [вымысла], <208a> чтобы разом и облагодетельствовать человека, и избежать мести облагодетельствованного. Но это еще более напоминает рабство. Разве не лучше быть наученным изложением самих дел, истинными именами вещей, называя, как говорят комики, корыто корытом [σκάφην σκάφην][15]? Но что за нужда говорить "Фаэтон" вместо "такой-то"? <208b> Что за нужда осквернять священное имя [έπονυμίαν] Царя Солнца? Кто из людей здесь, в мире[16], достоин называться Паном или Зевсом (будто бы этим богам может быть приписан наш образ мыслей)? Тогда, если это возможно, разве не лучше давать людям их собственные имена? Лучше даже не говорить "давать", но достаточно имен, данных родителями. <208c> Но если не легче учить посредством вымыслов, да и вообще говоря, киникам не свойственно выдумывать такие вещи, почему мы идем на огромные траты[17], и более того, убиваем свое время, составляя и измышляя какие-то мифики [μυθάρια], зачем записываем их и заучиваем?
Но, возможно, ты скажешь, что хотя учение и утверждает, <208d> что киники - а только они одни и причастны свободе - не должны вымышлять ложь взамен истины и заниматься выдумками, чтобы затем декламировать их на людях, однако обычаю этому положили начало Диоген и Кратет, а за ними последовали и остальные киники. Но нигде не найти ни одного примера такого обычая. Но я пока не говорил, что никоим образом не может быть киником тот, кому следует "перечеканивать общую монету"[18], уделяя тем самым некоторое внимание обычаю; я не говорил, что следует обращать внимание исключительно на рассудок [λόγώ], и что тот, кто обрел внутри себя понимание того, что должно делать, <209a> не должен учить об этом вовне. Нас не обманывает то, что сократиками были и Антисфен, и Ксенофонт, что было донесено до нас теми же мифами (позднее я скажу тебе немного об этом). Теперь же, во имя Муз, ответь мне на мой вопрос о кинической философии: должны ли мы полагать ее неким безумием и отнюдь не человеческим образом жизни, но скотским [θηριώδης] расположением души, не красивым, не ревностным, не благим? Эномай[19] заставил <209b> многих так смотреть на кинизм. И если ты хоть как-то заботился об изучении предмета, то мог изучить взгляды этого киника по сочинениям "О вдохновении оракулов" и "Против оракулов", короче - из всего, что он написал. По сути, он хочет всецело искоренить благочестие в отношении к богам[20], обесчестить всякую человеческую мудрость, растоптать законы, отождествляющиеся[21] с прекрасным и справедливым, попрать те законы, что начертаны богами <209c> в наших душах и убеждают нас в существовании богов безо всякого обучения, обращают к ним наши взгляды, устремляют нас к ним, ибо наши души так же относятся к богам, как глаза к свету. Далее, возможно, кто-нибудь отвергнет [веру в богов] также и потому, что второй закон, освященный природой и Богом, приказывает всем и всецело удерживаться от чужого, и ни словами, ни делами, ни тайными энергиями души <209d> не потворствовать нарушениям этого, ибо закон есть водитель к наисовершеннейшей
справедливости - разве не достойно это пропасти[22]? И можно допустить, чтобы одобряющий эти взгляды был изгнан, как древле отравители или похитители священной утвари? Чересчур легким будет это наказание для такого преступника! Может быть, побивать в этом случае камнями? Скажи мне, ради Бога, <210a> чем такой человек отличается от бандитов, орудующих в пустынных местах или запирающих побережья с целью грабежа мореходов? Люди говорят, что они повинны смерти, хоть и не вдохновлялись таким безумием[, как ты]! Так, во всяком случае, говорит тот[23], кто считается тобой поэтом и мифологом (а был он героем и демоном), который, подобно пифийскому богу, ответившему неким бандитам, вопросившим оракул, сказал о морских разбойниках:

Взад и вперед по морям, как добычники вольные, мчася,
Жизнью играя своей...[24] <210b>

Кто же засвидетельствует лучше дурость [άπονοίας] бандитов?! Разве что кто-нибудь скажет, что бандиты мужественнее таких киников, киники же бесстыднее бандитов. Ибо преступники знают, сколь жалок их образ жизни, и укрываются в пустынных местах из стыда и боязни смерти, в то время как киники прогуливаются [περιπατοῦσιν] посреди <210c> разорённых общественных институтов [νόμιμα], и не лучшие и чистейшие, но худшие и сквернейшие вводят гражданские обычаи [πολιτειάν].
Что же касается трагедий, приписываемых Диогену, но которые вполне могли быть написаны каким-либо другим киником, то единственный спорный вопрос состоит в следующем: кем они написаны- самим Диогеном <210d> или его учеником Филиском? Разве может их читатель не испытывать к ним отвращения, не находить в них избыток постыдных действий [άρρητουργιάς], не ужасаться гетерам? Пусть, однако, прочтет трагедии Эномая (он писал и трагедии - почти такие же, что и речи), они еще постыднее, это предел зла, и я не имею слов, чтобы описать их достойно - напрасно я ссылался бы на зло Магнесия[25] или Термерия[26], на зло трагедий, сатир, <211a> комедий и представлений мимов, с таким мастерством и любовью изобразил их автор в каждой из них всякую мерзость и бесчинство в их крайних формах.
И если кто-нибудь станет показывать нам, что такое кинизм, пользуясь этими сочинениями, злословя богов, облаивая всех людей, как я и говорил вначале, то пускай оставляет страну за страной и идет куда хочет. Если же <211b> он делает так, как сказал Диогену бог, если "перечеканивает монету", то он обращен к полученному ранее от бога символу - к "познай самого себя", которому Диоген и Кратет очевидно следовали в своих делах; в этом случае я скажу, что это всецело достойно мужа, желающего быть стратегом и философом. Что же сказал бог? Он наказал Диогену презирать мнение толпы и перечеканивать <211c> не истину, но общий обычай. К чему же мы отнесем "познай самого себя"? Неужели к общему обычаю? Разве не лучше сказать, что это важнейшая часть истины, и выражением "познай самого себя" мы называем способ, которым мы должны перечеканивать обычай? Как тот, кто не обращает никакого внимания на общепринятое, но непосредственно следует истине, руководствуется не общепринятым, но тем, что истинно существует, так же, я полагаю, и тот, кто знает себя, будет знать <211d> не мнения других о себе, но точно знать, что он сам есть. Разве из этого также не следует, что пифийский бог говорил истину и что Диоген ясно верил в нее, ибо он послушался богов и стал не изгнанником, но человеком большим, не скажу, царя персидского, но, как передает молва, того, кому завидуют люди[27], большим того, кто сломил силу Персии, соревновал деяниям Геракла и превзошел в честолюбии Ахилла. Тогда давайте судить об отношении Диогена к богам и людям <212a> не из речей Эйномена и не из трагедий Филиска - те, кто приписывают их авторство Диогену, грубо клевещут на этого святого человека - но позвольте, говорю, судить о нем по его делам.
Почему, во имя Зевса, он пришел в Олимпию? Ради зрелища состязаний? Но разве не увидел бы он без всяких помех [δίχα πραγμάτων] такие же зрелища и на Истме, и во время Панафиней? Может быть, потому, что он желал встретить там могущественнейших из эллинов? <212b> Но почему, все же, не на Истме? Ты не смог бы отыскать иной причины, нежели служение богу. Он не был, скажешь ты, поражен молнией. Но клянусь богами, часто мне и самому случалось получать такие знаки от Зевса, не будучи пораженным молнией. И все равно я содрогался от ужаса пред богами, любил, благоговел, чтил, проще говоря, испытывал все то, что испытывает человек, имеющий благих владык[28], учителей, отцов или защитников; потому-то недавно так тяжело мне было <212c> спокойно сидеть и слушать ваши речи. Впрочем, я говорил так, как побужден был сказать, хотя возможно было бы вовсе не говорить.
Вернемся к Диогену; он был беден и не имел имущества, однако же пошел в Олимпию, хотя Александр и приказал ему прийти к нему, если верить Диону[29]. Из этого следует, что Диоген полагал, что обязан посетить храмы <212d> богов, а величайший из царей должен сам для общения прийти к нему. И разве не был написан совет для царя к Архидаму? Да, не только словами, но и делами являл Диоген богопочитание [νεοσερής]. Ибо он жил в Афинах, когда демон увел его в Коринф, и даже после того, как он был отпущен на свободу купившим его человеком, он не думал, что должен оставить этот город. <213a> Ибо верил, что бог заботится о нем, и что оказался он в Коринфе не случайно, не в силу стечения обстоятельств, но благодаря самим богам и ради некоей цели. Он увидел, что коринфяне изнежены больше афинян и нуждаются в более суровом и смелом наставнике.
Разве не дошло до нас много веселых стихотворений Кратета, доказывающих его благочестие и подтверждающих его почитание богов. Послушай же их от меня, если сам не нашел досуга, <213b> чтобы изучить их:

Славные дочери Зевса-владыки и Мнемосины,
Музы Пиэрии, к вам слово молитвы моей.
Пищу пошлите вы мне - не могу голодать постоянно.
Только без рабства: оно делает жалкою жизнь.
.........................................................................................
Буду полезен друзьям, льстить только им не учите.
Деньги же грех собирать, копить скарабею богатство. <213c>
Быть не хочу муравьем - только себе и себе.
Хочется праведным стать и такое добыть мне богатство,
Чтобы к добру привело, делая лучше людей.
Этого только б достичь, Гермесу и Музам пречистым
Жертв дорогих не свершу, делом святым отплачу[30]. <213d>[31]

Ты видишь, что он восхваляет богов, молится им, а отнюдь не поносит их, как ты. Сколько гекатомб могли бы быть равноценны святости[32], которую демонический Еврипид справедливо славословил, говоря:

Святость, царица богов, святость[33]?

Неужели ты не понимаешь, что все жертвоприношения, великие или малые, совершаемые с благочестием, имеют равную ценность, в то время как совершаемые без благочестия, не говорю гекатомбы, но даже олимпийские хилиомбы[34] - пустая трата <214a> и ничего больше[35]?! В этом я доверяю Кратету, который благодаря святости - а только ею он и обладал - славил богов с благоговейной молитвой, да и других учил, что во время священнодействий нет более ценного приношения, чем святость. Таково было отношение к богам двух этих мужей [Диогена и Кратета]: они не собирали аудитории в зданиях судов [ακροατήρια], не развлекали друзей образами и мифами, как [нынешние] софисты. Как и Еврипид хорошо сказал: <214b> "Прост язык [μῦθος] истины"[36]. Скиаграфия[37] же, сказал, нужна только лжецам и мерзавцам. Какова же была их манера общения с людьми? Дела у них были прежде слов, так что прославляя бедность, они, в первую очередь, сами презирали отцовское добро; если они любили кротость, то и сами были кротки <214c> во всем; если стремились изгнать из образа жизни других театральность и пышную спесь, то сами жили на рыночной площади или в священных рощах и воевали с изнеженностью сперва делами, а потом уж и речами; они не провозглашали, но доказывали делами, что возможно человеку царствовать вместе с Зевсом, если он не нуждается ни в чем или нуждается в очень немногом и не обеспокоен своим телом; они бесчестили грешников в течение всей их жизни, мертвых же не злословили, <214d> ибо с умершими, пусть даже врагами, они были мягче[38] и заключали с ними мир. Но истинный киник не имел врагов, даже если били его тело или очерняли его имя; даже если бранили и поносили его, он не имел врагов, ибо вражду испытывают только к сопернику, но тот, кто поднялся выше соперничества, благожелателен и благосклонен к другому. <215a> И если кто-нибудь все же враждебен кинику - а ведь многие враждебны, я знаю, даже богам, - то киник ему все равно не враг, ибо враги не могут повредить кинику. Оставляя и отвергая наставничество другого, его враг сам навлекает на себя тяжелейшее наказание - незнание того, кто его достойнее.
Если бы моей сегодняшней задачей было писать о кинической философии, то я бы еще немало мог прибавить к этому, <215b> причем не менее важного, нежели сказанное. Однако чтобы не прерывать основной темы, рассмотрим по порядку, какие следует составлять мифы. Возможно, кто-нибудь воспротивится утверждению, что есть такая философия, которой свойственно мифотворчество. Но очевидно, что многие философы и богословы использовали мифы, Орфей, например, - наиболее древний из боговдохновенных философов, и немало других, что были после него. Очевидно, что и Ксенофонт, и Антисфен, <215c> и Платон часто пользовались ими, так что если использование мифа и несвойственно кинизму, то это не значит, что нет другой философии, которой оно было бы свойственно.
В качестве вступления я должен сказать о подразделениях философии, или о ее орудиях. Нет большой разницы, будет ли кто различать теоретическую и практическую философию, или же теоретическую и физическую, <215d> ибо ясно, что должно быть обоим делениям. Я буду рассматривать три эти части но отдельности и каждую разделю еще на три. Физическая философия состоит из богословия и математики, третья же ее часть рассматривает, с одной стороны, то, что рождается и гибнет, а с другой - то, что вечно, и, однако, телесно; она рассматривает, что каждое из них есть и что есть его сущность. Практическая философия, поскольку она касается единичного человека, состоит из этики и экономики [οίκονομικόν], когда касается единичного хозяйства [οίκιαν], и политики, когда касается полиса. Теоретическая философия, опять же, делится на аподиктику[39] - благодаря [показываемой] истине, биастику[40] - благодаря <216a> общепринятым мнениям, и паралогистику - благодаря тому, что кажется вероятным. Таковы, если я не ошибаюсь, части философии. Нет ничего удивительного, если солдат не вполне точен в таких вещах, что не владеет ими как своими ногтями [έξονυχίζειν], ибо я учился не от книг, но от опыта. Да вы и сами можете быть мне в этом свидетелем, если сочтете, сколь мало дней прошло между теми лекциями, которые мы недавно слушали, и сегодняшним днем, и сколькие из них были полны для меня делами. <216b> Но, как я и говорил, если упустил что - хотя, думаю, это не так, - то дополнивший будет мне не враг, но друг[41].
Теперь скажем о частях философии: теоретической философии мифология не пристала, также и математике- как части физической философии; если мифы вообще могут быть использованы, то только в практической философии, имеющей дело с единичным человеком, и в богословии - телестическом[42] и мистическом. <216c> Природа скрывает свои секреты[43], но не удерживает сокрытой сущность богов и мечет обнаженные слова в уши профанов. Нам, конечно, свойственно относить [получаемую нами] помощь к неизреченной и непознаваемой природе, которая заботится не только о наших душах, но также и о наших телах и ставит нас в присутствие богов: такое, думаю, часто случается благодаря мифу, когда посредством мифологических загадок <216d> и драматических действ в уши многих, неспособных воспринять божественную истину в чистоте, вливается знание.
Теперь уже очевидно, какой части философии может быть свойственно использовать мифы. В подтверждение этого приведу свидетельства тех философов, которые первыми начали это делать: много мифологизировал Платон, богословствуя о жизни в Аиде, и сын Каллиопы[44] - еще до него. И когда Антисфен, Ксенофонт <217a> и Платон обсуждали этические вопросы, они использовали мифы как одну из составляющих, и не случайно, разумеется, но с определенной целью. А если ты тоже пожелаешь пользоваться мифами, то ты должен подражать тем философам: вместо Геракла введи имена Персея или Тесея и пиши себе в стиле Антисфена; вместо Продикова лицедейства[45] о двух богах[46] введи иных подобных <217b> в свой театр.
Однако поскольку я упоминал телестические мифы, давайте возьмем их и постараемся увидеть, что они должны представлять собой, чтобы могли использоваться той или иной частью философии[47]; во всех этих вопросах мы уже не нуждаемся в свидетельстве древних, но будем следовать по свежим следам человека[48], второго после богов, человека, равного Платону и Аристотелю, которым я изумляюсь и восторгаюсь. Он не говорил <217c> обо всех видах мифов, но только о телестических, переданных нам от Орфея - основателя наисвященнейших таинств [τελετάς]. Странность и нелепость [άπεμφαῖνον] мифа ведет к истине[49]. Чем более парадоксальна и чудесна загадка, тем лучше она свидетельствует о том, что нельзя сразу верить говорящемуся, но следует серьезно заняться сокрытым и останавливаться не прежде, чем благодаря водительству богов <217d> станут явными те сокрытые вещи, что нужны для нашего посвящения, лучше же сказать, усовершения ума или того, что лучше ума, если это есть в нас: малая частица Единого или Блага, имеет в себе неделимо Всё и всю полноту души; в Едином и Благе ухватывает душа всю себя, и это происходит благодаря превосходству Единого, благодаря отделению от Единого и вследствие присутствия Единого в отделенном [έξηρημένης παρουσίας]. Однажды, когда я рассуждал об относящемся к великому Дионису[50], не знаю, как снизошло на меня вдохновение, <218a> и я, безумствуя, произносил вакховдохновенные речи. Но всё, полагаю себе быка на язык[51]: о неизреченном не следует говорить. Однако, может быть, боги дадут мне и многим из вас, что еще не посвящены в мистерии, насладиться их благословениями.
Законное и безупречное - вот что я положил для себя, мне говорить так, а вам - слушать. Всякое высказываемое рассуждение [πᾶς λόγος ό προφερόμενος] состоит из речи [ἔκ τε λέξεως] и выражаемой ею мысли [διανοίας]. Поскольку миф есть некое рассуждение, он будет состоять из этих двух. <218b> Давайте рассмотрим их по отдельности. В каждом рассуждении присутствует мысль либо просто, либо выраженная фигурой речи [κατά σχῆμα προάγεται]; существует много примеров того и другого. Первое - просто и не нуждается в многообразии, но то, что облечено в фигуры [ἐσχηματισμένον], имеет в себе многие различия, которым не чужд и ты, если изучил риторику. Большинство этих фигур[52] мысли подходят мифу. Я, однако, не буду обсуждать ни все, ни многие из них, но только две: ту, где мысль - величественна [τοῦ τε σεμνοῦ κατὰ τὴν διάνοιαν], и где - чудна или нелепа [τοῦ ἀπεμφαίνοντος]. Точно так же мы поступим <218c> и относительно речи [τὴν λέξιν]. Ибо она как-то оформляется и облекается в фигуры теми, кто заботится об этом, и высказываемое им не подобно зимнему потоку, уносящему с перепутий словесную грязь [συρφετοὺς ῆημάτων]. И вот, есть два [вида мифа]. Когда мы слагаем миф о вещах божественных, наш язык [τά ῆήματα] должен быть всецело величественным и речь - как можно более спокойной, красивой и всецело соответствующей [πρεπωδεστάτην] богам; здесь не должно быть ничего постыдного, <218d> позорного и неблагочестивого - из страха, что этим мы увлечем за собой многих, лучше сказать, опередим толпу в неблагочестии. В этой речи не должна быть нелепости [ἀπεμφαῖνον], но она должно быть всецело величественна [σεμνά], а также красива и торжественна, божественна и чиста, чтобы, насколько возможно, она была способна прикладываться к сущности богов. Что же касается мысли [κατά τὴν διάνοιαν], <219a> то нелепость [ἀπεμφαῖνον] здесь допустима, дабы человек под водительством богов мог быть вдохновлен к обнаружению и изучению скрытого; он не должен, однако, прибегать к помощи внешних людей, но должен отыскивать знание исходя из того, что сказано в самом мифе[53]. Например, я слышал, что многие люди говорят, что Дионис был смертным человеком, поскольку был рожден от Семелы, и что он стал богом благодаря своим теургическим и телестическим знаниям, <219b> и подобно господу нашему Гераклу благодаря своим царственным добродетелям был, дескать, перенесен на Олимп его отцом Зевсом. Но дражайший, отвечу я, неужели ты не понимаешь, что миф, очевидно, есть загадка? Ибо в каком смысле мы говорим "родился" о Геракле, в таком же и о Дионисе: в их случае рождение есть нечто лучшее, нечто удивительное и отличное [от человеческого рождения], хотя они и пребывали в пределах человеческой природы и в чем-то походили на нас. <219c> Говорится, например, что Геракл был ребенком и его божественное тело понемногу росло; мы знаем также, что он обучался учителями[54], еще говорят, что он был прирожденным стратегом, всех побеждал, и что его тело претерпевало усталость. Все это, конечно, было в нем, но он был более, нежели человек. Например, еще будучи в пеленках, он задушил змей, а затем он противостоял себе, стихиям природы, жару и холоду, <219d> всему труднейшему и неодолимейшему, голоду и одиночеству. Он переправился через море в золотом килике[55], хотя, клянусь богами, я не думаю, что это был килик, но я верю, что он ходил по морю, как по суше[56]. Что было невозможно для Геракла? Какая из так называемых стихий не рабствовала его божественности, его чистейшему телу, будучи подчинена демиургической и телесиургической силе <220a> его незапятнанного и чистого ума? Великий Зевс через Афину Пронойю родил его быть спасителем мира и назначил ему хранительницей эту богиню, которую извел и породил из себя, из целого целую; потом Зевс обратился к Гераклу через пламень молнии, божественным знаком эфирных лучей приказывая своему сыну прийти к себе. И теперь, когда мы вспоминаем об этом, да будет милостив Геракл и ко мне, и к тебе!
Что же касается болтовни о рождении Диониса, то это было не рождение, но явление Демона; <220b> и в самом деле, что в этом рождении человеческого? В то время, говорят, когда но был еще в утробе матери, ее преследовала ревность Геры, внушившей ей умолить своего возлюбленного прийти к ней, как он обыкновенно приходил к супруге. Ее слабое тело не вынесло громового грохота и погибло, опаленное молнией. Но когда всё пылало, Зевс приказал Гермесу выхватить [из огня] Диониса, и затем он вспорол себе бедро и зашил в него дитя[57]. Когда подошло время рождения, объятый родовыми муками Зевс <220c> пришел к нимфам и под звуки их песен вскрыл шов[58], изведя для нас на свет Дифирамба. Говорится, что этого бога благодаря Гере захлестывало безумие, но Мать Богов исцелила его болезнь, и он стал богом. Его свита не такая, как у Геракла: нет ни Лиха, к примеру, ни Иолая, ни Теламона, ни Гила, ни Абдера, но есть сатиры, вакханты, паны и целое войско демонов. <220d> Разве ты не видишь, каково человеческое в этом рождении через молнию? Неужели не ясно, что его Рождение превосходит все человеческое и что его деяния даже более превосходят свойственное человеку, чем тех двух, о которых уже говорилось? Но почему мы не выбросим весь этот вздор, не предположим, в первую очередь, что Семела была мудра в вещах божественных? Ведь она была дочерью финикийца Кадма, а сам бог засвидетельствовал мудрость финикийцев[59], сказав: "Также и финикийцам известны многие дороги блаженных"[60]. Я думаю, она была первой среди эллинов, <221a> осознавшей близившееся явление этого бога, предсказала его, и раньше, чем следовало, начала совершать посвященные ему таинства: ей не хватило терпения дождаться надлежащего времени, и она приняла смерть от сошедшего на нее огня. Когда же была воля Дия даровать всему человечеству новое начало, увести его от кочевого образа жизни к более благородному, из Индии <221b> пришел Дионис и явил себя как видимый демон, обходя человеческие города и ведя за собой великую армию демонов, давая всем людям - как символ своего явления - благородное растение [виноградную лозу]; и поскольку, мне кажется, люди облагораживались благодаря этому, эллины дали лозе имя "благородная"[61], а мать Диониса звали Семелой как благодаря ее пророчествам, так и благодаря тому, что бог воздал ей честь <221c> - как первой из иерофантов[62].
Такова сущность этих сказаний [ίστορίας], если они точно рассмотрены и исследованы теми, которые искали, что за бог Дионис, и высказали в мифе истину, которая, как я говорил, прикровенно выражает сущность этого бога и его существование с отцом [Зевсом] среди умопостигаемых богов, его нерожденное рождение[63] в этом [чувственном] космосе <...>[64] во Вселенной, и по порядку всё остальное, что достойно изучения, но отнюдь не просто мне описать - особенно, наверное, потому, что я еще не имею точного знания о богах[65], <22ld> но возможно и потому, что я не желаю показывать, как в театре, бога, который одновременно сокрыт и явен, не желаю слушать невразумительное и иметь расположение к чему-либо другому более, чем к философствованию.
Однако пусть сам Дионис судит об этих вещах, я же молю, дабы исполнил он и мой ум, и ваш вакхическим безумием ради истинного знания богов, и молю, чтобы исступление не было чересчур долгим, дабы не претерпеть нам того же, что и Пенфей, <222a> и в течение жизни, и особенно - когда смерть освободит от тела. Ибо он, Пенфей, в течение жизни не наполнился сущностью Диониса, единовидностью и всецелой неделимостью, как она есть в делимом и частичном, сущностью, всецело предшествующей [чувственному миру] и неслиянно [άμιγοϋς] пребывающей со всеми и во всех. Не будучи усовершен божественным вакхическим вдохновением, он рискует тем, что его жизнь растечется во множество, а растекшись, рассеется, а рассеявшись, исчезнет. <222b> Я говорю "растечется" и "рассеется" не в собственном смысле этих слов и не подразумеваю ни воды, ни полотнища, но эти слова следует понимать в ином смысле, как их понимали Платон, Плотин, Порфирий и демонический Ямвлих. Тот, кто не сделает этого, без сомнения, посмеется над ними, однако это будет сардонический смех[66], ибо он будет навсегда лишен того знания богов, которое я считаю более драгоценным, чем управление целым миром - вместе и римлянами, и варварами, <222c> клянусь в этом Господом моим Солнцем. Но, опять же, не знаю, этот бог или какой другой помимо моей воли сделал меня вещающим в вакхическом исступлении.
Вернемся к тому, ради чего всё это произносится. Если мифы говорят о божественном вопиющие нелепости, то это свидетельствует лишь о том, что мифам не следует верить прямо, но должно разыскивать и рассматривать сокрытое в них. В таких мифах нелепости куда более важны, чем вещи величественные, ибо существует опасность, что люди станут полагать богов, конечно, чрезмерно величественными и благими, <222d> но все еще чересчур человекоподобными, в то время как нелепости вселяют надежду, что человек отринет очевидный смысл сказанного, и что чистое мышление взойдет к пониманию природы богов, превосходящей все сущие вещи.
Вот почему телестическая и <223a> мистагогическая философия должна выражаться благоговейно и значительно, в то время как повествующее и изъясняющее мышление [διάνοιαν ποιεισθαι την έξήγησιν] может быть куда более чудны́м. Но тот, кто стремится к исправлению нравов и ради этого ваяет речи и вводит мифы, делает это не ради мужей, но ради детей - умом ли, годами ли - для всех, кто нуждается в таких речах. Если же мы тебе кажемся детьми - я, например, или этот вот Анатолий, <223b> да прибавь еще к нам Мемория и Саллюстия, да и других, если хочешь, - то нужно тебе, друг, в Антикиру[67]! К чему притворяться незнающим? Скажи мне, во имя богов и мифа, или лучше во имя самого Солнца - Царя Вселенной, что это ты сделал - нечто великое или малое? Ты состязался со справедливостью? Утешал болящего, поучая речью, <223c> что смерть не есть зло ни для него, претерпевающего ее, ни для его домашних? Почему ты выставляешь свое ребячество причиной благоразумия, почему говоришь, что оно сделало тебя целомудренным из развратного, красивым не только телом, но и в куда большей мере душой? Какой ты ведешь образ жизни? Не заслужил ли ты Диогеновой палки или, клянусь Зевсом, его откровенности? Неужели ты думаешь, что это великое дело - носить палку, отпустить волосы, обходить <223d> города и военные лагеря, понося лучших и утешая худших? Скажи мне, во имя Зевса и нынешней встречи, кто не отвратится от философии из-за таких людей, как ты, и почему ты пришел к покойному Констанцию в Италию, а до Галлии не добрался? В любом случае, если ты пришел ко мне, то должен бы куда больше походить на человека, способного понимать язык! <224a> Что ты приобрел, скитаясь повсюду и изнуряя мулов? Да, я слышал, что ты до того измучил погонщиков, что они уже трепещут от киников больше, чем от солдат. Слышал я, некоторые из ваших бивали их своими дубинами более жестоко, чем солдаты мечами. Так что, за дело они вас боятся. Давно уже дал я вам это имя, а ныне пришло время его записать. <224b> "Отшельники" [άποτακτιστάς][68], как называют некоторых [из своих] нечестивые галилеяне. Тех, кто в большинстве своем мало жертвуя, много, а лучше сказать, всё и повсюду тащит к себе, да еще, вящей чести ради, ходит окруженный охранниками и прислужниками. Таковы и ваши дела, за исключением того разве, что вы не получаете от бога во сне повелений, но это не ваша заслуга, хотя дело у вас обстоит именно так, потому что вы мудрее того дурачья. Разница, возможно, также и в том, что вы не выставляете благовидных предлогов, <224c> собирая пошлину, как это делают они, - пошлину, которую они, не знаю почему, называют милостыней. Во всем же остальном вы весьма близки. Так же как они, вы оставили свое отечество и, как они, повсюду бродяжничаете, производя даже большие, чем они, волнения в солдатских лагерях; вы еще более дерзки. Их мы, по крайней мере, зовем, а вас - изгоняем. А какую пользу извлекли вы, а лучше сказать, остальные, из всего этого? <224d> Сначала приехал Асклепиад, затем Серениан, потом Хютрон, потом - не помню имя этого высокого светло-русого мальчишечки, затем ты и вместе с тобой еще вдвое больше. И что же, добрейшие, вышло из вашего путешествия хорошего? Какой город или человек познал вашу [знаменитую] откровенность? Разве не было глупостью с вашей стороны сняться с места, предпринять это путешествие к государю, который не желает даже смотреть на вас? А по прибытии разве вы не вели себя еще более неразумно, невежественно и дико? Разве вы не льстили и не лаяли на меня разом, не дарили своих книг и не умоляли взять их? <225a> Я, однако, не думаю, что кто-то из вас посещал когда-либо философскую школу столь прилежно, сколь вы посещали моего секретаря, так что царские сени были вам вместо Академии, Лицея и Расписного [портика].
Прекратите же эти низости! Отбросьте их теперь, если не сделали этого прежде, раз уж не смогли наполниться[69], благодаря своим волосам и палкам. Почему, спрашиваю, делаешь ты философию достойной презрения?! Ведь те, что совершенно ничего не понимают в риторике, те, чьи языки <225b> не смог очистить сам царь Гермес, те, что не были умудрены с помощью Гермеса самой Афиной, те, что обретают свои знания благодаря постоянному посещению рынка - ибо они не познали истину поговорки "гроздь зреет вслед за гроздью"[70], - так вот, все эти люди ринутся в кинизм. <225c> Они возьмут палки, оденут спартанские плащи, отпустят волосы, не зная, что отсюда следует, будут дерзкими, бесстыдными и все такое. Они скажут, что идут коротким и строгим[71] путем к добродетели[72]. Хорошо бы вам походить побольше! Ибо легче достигнуть [добродетели] длинной дорогой, чем этой вот вашей. Неужели вы не понимаете, что короткая - труднейшая? Как на больших дорогах тому, кто способен идти кратчайшим путем, будет легче, чем тому, кто идет кружным, но ни в коем случае не наоборот, то есть дело не обстоит так, что тот, кто идет кружным путем, всегда может пойти по кратчайшему; <225d> так же и в философии начало и конец суть одно: знать себя и уподобляться богам; начало есть знание себя, цель - подобие Высшим [κρέιττουας].
Значит тот, кто желает быть киником, презирая все человеческие обычаи и мнения, в первую очередь обращает свой ум к себе и к Богу. Ибо если он исследует золото и песок и их изменения, если наделяет то и другое присущей им ценностью, то золото для него не оказывается золотом, а песок - песком, ибо он знает, что оба суть земля. <226a> А то, что [золото] легче и реже встречается, это он сочтет делами тщеславия и невежества. Он полагает постыдное и красивое не в похвалах и порицаниях людских, но в природе. Он избегает излишеств в пище, отворачивается от любовных утех. Будучи принуждаем телом, он не будет рабом мнений, не будет крутиться вокруг повара, ожидать соусов и закусок; ни Фрина, ни Лайда, ни чья-либо жена, или дочь, или служанка <226b> не обратят к себе его удивленного взгляда. Но насколько это возможно, он удовлетворит свои телесные нужды тем, что под рукой, и отбросив все телесные препоны, он взирает свыше, с вершины Олимпа, на других людей, которые

Блуждают во тьме по Лугу Злосчастия[73],

и по причине немногих ничтожных удовольствий подвергаются муке большей, чем мука Коцита или Ахеронта, о которой говорят наиболее изящные из поэтов. Вот каков кратчайший путь: человек должен разом выйти из себя <226c> и познать, что он есть бог, и не только сохранить свой ум неутомимым, непрестанно сосредоточенным на божественном, незапятнанным [страстными помыслами] и мыслящим чисто, но он должен также вполне презирать свое тело и полагать, что оно, по словам Гераклита, достойно извержения куда более, чем дерьмо[74]. Наиболее легкий путь состоит в том, что он должен удовлетворять телесным потребностям до тех пор, пока Бог приказывает ему пользоваться телом как инструментом.
Достаточно сказано. Вернемся к тому, от чего отступили. Поскольку, как я говорил, миф должен быть обращен или к тем, что хотя и достигли мужеского возраста, <226d> но остались по рассудку детьми, или же к тем, что еще годами дети, постольку мы должны постараться не говорить перед ними слов, бесчестящих богов или людей, не говорить чего-либо неблагочестивого, как это было недавно. Кроме того, следует точно и во всех отношениях исследовать, правдоподобен ли миф, близок ли к сути дела, или сочиненное нами всего лишь басня. Теперь, созданный тобой миф не есть твой миф, как ты тут бахвалился. Миф этот древний, а ты лишь приспособил его <227a> к сегодняшним обстоятельствам, как, я полагаю, и делают обычно люди, использующие тропы и фигуры мысли. Паросский поэт[75] много сделал для этого. Похоже, что ты отнюдь не творил мифы, дражайший, но попусту ребячился, занимался делом изобретательной няньки. И если мифические повествования Плутарха все же попали в твои руки, то ты не должен был прекращать исследование, что в этих мифах было изначально, а что было приспособлено к текущим обстоятельствам. <227b> Но я не должен ни на мгновение задерживать тебя на твоем кратчайшем пути к мудрости, не должен создавать препоны, издавая длинную и тяжелую для чтения [δυσελίκτοις] книгу. Ты даже не слышал мифа, созданного Демосфеном Паянийцем[76] и обращенного к афинянам, когда македонцы потребовали у них выдачи ораторов. Ты должен создавать что-то подобное. Во имя богов, неужели тебе тяжело было рассказать такой мифик [μυθάριον]? Ты принуждаешь меня- самому стать мифотворцем.
Некий богатый человек[77] имел многие отары овец, <227c> стада быков и "бродящих коз"[78], десятки тысяч лошадей "по долинам паслось"[79]. Он имел и множество пастухов - и рабов, и свободных, и козьих, и бычьих, и табунщиков, обладал он и многим иным имуществом. Много всего завещал ему отец, но во много раз больше нажил он сам, желая разбогатеть - честно или бесчестно; мало он заботился о богах. Было у него несколько жен, <227d> сыновей и дочерей от них - между ними он и разделил свое имущество, пока еще был жив. Но он не учил их, как управлять имуществом, как нажить его, если его нет, и сохранить, если есть. Ибо из-за своего незнания он думал, что достаточно [наличного] множества, да он и сам не имел точных знаний об искусстве [наживы], ибо нажил свое богатство не благодаря следованию логосу, но скорее, в силу опыта <228a> и привычки к таким делам, как и дурные доктора пытаются помочь людям, опираясь лишь на собственный опыт, так что многие болезни избегают их [врачевства][80]. Соответственно, поскольку он полагал, что множества сыновей достаточно, чтобы сохранить его богатство, он не думал о том, чтобы сделать их людьми добродетельными [σπουδαίοι]. Это-то и послужило причиной того, что они начали творить беззакония по отношению друг к другу. Ибо каждый из них хотел иметь столь же много, сколь и отец, каждый хотел сам обладать всем: <228b> ради этого восставал брат на сопредельного ему брата. Так продолжалось некоторое время. И родственники сыновей разделяли их невежество и безумие, поскольку и сами не имели должного воспитания. Затем последовала всеобщая резня, и демон осуществил на деле трагические проклятия[81], и лезвия мечей разделили их вотчину, и все преисполнилось смятения [άκοσμίας]. Дети разрушили родовые храмы, которые прежде презирали их отцы, и они забрали оттуда пожертвования, <228c> оставленные иными людьми, но не их предками. Мало того, что они разрушили храмы, они к тому же понастроили склепов[82] и на новых местах, и на местах старых храмов, как если бы им возвещала сама судьба или сам ход вещей, что, в силу нерадения о богах, им вскорости понадобится еще много таких гробов.
Итак, когда всё было в смятении, и было заключено много браков, которые не были браками[83], когда были поруганы законы божеские и человеческие, подвигся состраданием Зевс <228d> и обратился к Солнцу: "О сын, божественный отпрыск старейший земли и неба, ты еще помнишь высокомерие дерзкого и заносчивого мужа, высокомерие, навлекшее на него и его род столь многие бедствия в силу того, что он отказался от тебя? Видишь ли ты, что хоть ты и не гневаешься, не негодуешь, <229a> не остришь стрелы против его детей, ты, тем не менее, есть причина его разорения, ибо непроизвольно обрекаешь его дом разрушению? Пусть же, - сказал Зевс, - возвестят нам Мойры, можем ли мы подать какую-то помощь этому человеку". И тотчас послушались Зевса Мойры. Гелиос же размышлял и обдумывал нечто в себе, взирая на Зевса. И сказала старейшая из Мойр: "Нет, отец, благочестие и справедливость препятствуют нам. Раз уж ты приказал нам содействовать людям, то теперь твое это дело <229b> - привести их к повиновению". И отвечал им Зевс: "Воистину, вы - мои дочери, и достойно вопрошать вас. Что имеете вы сказать, о, достопочтенные богини?" "Отец, - отвечали они, - ты сам господин. Посмотри за тем, чтобы нечестивая ревность к злодеяниям не возобладала среди всех людей". "За всем, - сказал, - присмотрю". И они приблизили и впряли всё то, что отец желал. <229c>
Затем Зевс обратился к Гелиосу: "Взгляни, - вот твое дитя"[84]. (Это был родственник тех братьев, который был отвергнут и презираем, хотя он был племянником того богача и двоюродным братом его наследников). "Это дитя, - сказал Зевс, - твой собственный отпрыск. Клянусь твоим и моим скипетрами, ты должен позаботиться о нем, уберечь его, исцелить его болезни. Взгляни, он наполнен копотью, <229d> нечистотами и их испарениями, и если ты не облачишься в могущество[85], то погаснет искра вложенного в него [твоего] огня. И я, и Мойры уступили тебе это: позаботься о нем и воспитай. Услышав это, возвеселился Царь Солнце и возрадовался отпрыску, поскольку узрел, что малая искра его самого все еще сохраняется в ребенке. С этого времени он вскармливал дитя и хранил его

Вне пораженья, и крови, и бурной тревоги[86]. <230a>

Отец Зевс приказал также Афине - деве, не имеющей матери, вместе с Солнцем выпестовать младенца. И когда он был вскормлен и стал юношей,

Первой брадой опушенным, коего младость прелестна[87],

он во множестве изучил то зло, в котором погрязли его родственники и двоюродные братья, и чуть было сам не оказался в Тартаре, пораженный величиной их зол. Затем Гелиос <230b> своей милостью вместе с Афиной Пронойей погрузил его в глубокий сон, или обморок, и тем самым отвратил его помыслы от этого. Сразу же по пробуждении он отошел в пустыню. Там он нашел камень и на нем ненадолго успокоился; он размышлял в себе, каким образом ему избегнуть зол - стольких и такой величины. Всё казалось ему жалким, ибо тогда нигде не ветречал он еще прекрасного. <230c> Затем Гермес, родственный ему[88], явился к нему в облике юноши его лет и, приветствуя его, ласково сказал: "Следуй за мной! Я поведу тебя путем более легким и ровным, как только ты выйдешь из этого кривого и гиблого места, где, как ты видишь, все оступаются и куда все возвращаются вновь". Юноша отправился в путь с великой осмотрительностью, будучи препоясан мечом, имея с собой также щит и копьё, хотя и была открыта в тот момент его голова. <230d> Доверившись Гермесу, он пошел ровной дорогой, неисхоженной и блистающей чистотой, где над головой свисали тяжелеющие плоды и росли прекрасные цветы, которые любят боги, и были там плющ, лавр и мирт. И когда Гермес повел его к массивной и высокой горе, то сказал: "На вершине этой горы обитает Отец всех богов. Смотри, здесь тебя ожидает великая опасность[89], поклоняйся ему с величайшим благочестием и проси то, чего желаешь. Желай же, дитя, наилучшего". <231a> Так говорил Гермес, постепенно исчезая, хотя юноша и желал узнать у него, что должен он просить у Отца богов. И когда он увидел, что Гермеса уже нет с ним, то сказал: "Отсутствие совета само по себе хороший совет[90]. Да испрошу же я, в силу благой судьбы, наилучшее, хоть и не вижу еще ясно Отца богов. О Отец Зевс, или какое еще имя любезно тебе, чтобы люди могли хоть как-то именовать тебя[91], покажи мне дорогу, которая возвела бы меня ввысь к Тебе. <231b> Ибо действительно прекрасной кажется мне страна, где обитаешь Ты, но я могу судить о Твоей красоте из сиятельности места, которого я достиг".
Когда он произнес эту молитву, на него сошел некий сон или исступление [ἔκστασις] - Зевс показал ему самого Гелиоса. Пораженный юноша воскликнул: "И из-за иного, и из-за этого всего вознесу я себя к Тебе, о Отец богов!" <231c> Тогда объял он колени Гелиоса и не разжимал объятия, умоляя спасти его. Гелиос же приказал Афине узнать, что за оружие принес он собой. Увидев его щит, меч и копьё, она сказала: "Где же, дитя, твоя эгида[92] и твой шлем?" "Даже тем, что имею, - отвечал он, - я владею с трудом. Ибо в доме моей родни нет помощи презренному". "Знай, - сказал великий Гелиос, - ты должен возвратиться туда". <231d> Юноша стал умолять не посылать его туда вновь, но оставить здесь, ибо он уже никогда не сможет взойти сюда позднее, но будет поглощен бездною земных зол. И поскольку он просил упорно и со слезами, отвечал ему Гелиос: "Нет, ведь ты еще юн и не посвящен в таинства. Потому иди к людям, которые могут тебя посвятить, и будь осторожен, живя на земле. Должно тебе вернуться и вымести [из своего отечества] всякую скверну, призывая в помощь меня, Афину, и других богов". Когда Гелиос говорил это, <232a> юноша хранил молчание. И возвел его Гелиос на гору, высшая часть которой была наполнена светом, низшая же окутана глубочайшим мраком, через который, как через воду, проникали все-таки, хотя и смутно, лучи солнечного света. "Видишь ли ты, - сказал Гелиос, - тех пастухов, быков и овец?" Юноша отвечал, что видит. "Что за человек этот наследник[93]? <232b> И каковы, опять же, его пастухи?" - "Он кажется мне по большей части погруженным в сон, забвенье и влекущимся к удовольствиям; среди его пастырей[94] мало честных людей, большинство же - порочны и зверообразны. Они пожирают и продают его овец, и вдвойне преступней своего господина, ведь они не только уничтожают его стада, но и получают от них огромные прибыли, отдавая ему лишь малую часть, и при этом еще рыдают <232c> и жалуются на судьбу, что не получают, дескать, жалованья. Да уж лучше бы требовали себе большое жалованье, чем уничтожать стада!" "А что, если теперь я и Афина, - отвечал Гелиос, - исполняя волю Зевса, поставим управлять всем этим тебя вместо него?" И вновь прильнул к нему юноша и умолял его сильно, чтобы остаться ему Там. "Не будь упорен в непослушании, - сказал тогда Гелиос, - ибо

Так же могу ненавидеть, как прежде безмерно любил"[95].

И сказал юноша: "О великий Гелиос, и ты, Афина, и тебя, Отец Зевс, призываю в свидетели, <232d> сотворите со мной то, что сами желаете!" Тогда вдруг вновь стал явен Гермес и сделал юношу отважнее, ибо он в том момент понял, что обрел проводника и на обратный путь, и на все свое земное странствие[96]. "Знай, славный юноша, - сказала Афина, - ты наша отрасль - моя и этого бога, твоего благого Отца. Лучшие из пастухов недовольны наследником, ибо льстецы и негодяи сделали его своим рабом и послушным орудием. Он не любил должного, <233a> но совершал великие несправедливости под влиянием тех, кого считал любящими его. Будь осторожен, ибо когда вернешься, он поставит тебя скорее другом, чем льстецом. Услышь также и это второе поучение, дитя. Человек часто пребывает во сне и нередко бывает обманут, ты же трезвись и бодрствуй[97], и пусть лесть, сокрытая под личиной дружеской откровенности, не обманет тебя, как [не обманет тебя] и покрытый дымом и копотью кузнец, <233b> облачившийся в белые одежды и убеливший мазью лицо, чтобы убедить тебя отдать ему в жены одну из твоих дочерей[98]. Третий мой совет таков. Ревностно блюди себя, страх же перед нами ставь превыше всего, как и почтение к людям, подобным нам, и ни к кому другому. Видишь, как чрезмерный стыд и излишняя робость испортили этого глупца?"
И сказал великий Гелиос, продолжая эту речь: "Заводя друзей, обходись с ними, как с друзьями, <233c> а не как с рабами или слугами; веди себя с ними свободно, будь бескорыстен и благороден и не говори о них одно, думая другое. Ты видишь, сколь губительно было для наследника неверие в своих [истинных] друзей. Люби своих друзей так же, как боги любят тебя. Ставь почитание нас выше всякого доброго дела [των καλών άπάντων]. Ибо мы твои благодетели, <233d> друзья и спасители". Услышав эти слова, юноша умиротворился и стал являть себя во всем послушным богам. "Иди, - сказал Гелиос, - и совершай путь с доброй надеждой, ибо везде мы будем с тобой - и я, и Афина, и Гермес, и все иные боги, что на Олимпе, и в воздухе, и на земле, все и повсюду, весь род богов, - пока ты будешь почитать нас, будешь верен друзьям и человеколюбив с подчиненными, которыми ты управляешь <234a> и которых ведешь к наилучшему. Никогда не уступай собственным страстям и не становись их рабом. Владей оружием[99], которое ты принес сюда, и отправляйся, но сначала возьми у меня факел, чтобы и на земле мог воссиять великий свет и чтобы ты не желал уже этих земных вещей. У прекрасной Афины возьми эгиду и шлем. Ибо, как ты видишь, она многое имеет и дает многое, кому пожелает. Также и Гермес <234b> даст тебе золотой жезл [ράβδον]. Иди, украшенный полными доспехами, через все земли, все моря, непоколебимо соблюдая наши законы, и пусть ни мужчина, ни женщина, ни родственник, ни чужеземец не склонит тебя пренебречь нашими заповедями. Ибо пока ты остаешься верен им, будешь у нас в чести, будешь любим нами, уважаем верными нашими слугами, будешь ужасен для порочных и бесноватых [κακοδαίμοσιν]. <234c> Знай, что плоть дана тебе для этих дел [λειτουργίας]. Ибо мы желаем из уважения к твоему прародителю[100] очистить дом твоих праотцев. Помни, что ты имеешь бессмертную душу - наше порождение, и если последуешь нам, сам станешь богом и будешь лицезреть нашего Отца".
Был ли это миф или истинная речь, не знаю. Но, возвращаясь к твоим словам, кого ты имел в виду под Паном, кого под Зевсом, если не себя и меня? <234d> Разве ты не имел в виду, что ты есть Зевс, а я - Пан? Что за смешной лживый Пан! Но еще более ты смешон, если думаешь быть Зевсом, ибо, клянусь Асклепием, ты весьма далек от этого! Разве это следствие божественного, а не болезненного безумия[101]? И разве ты не знаешь, что Салмоней[102] в его дни был наказан богами лишь за то, <235a> что, будучи смертным, попытался изобразить Зевса. Также и в поэмах Гесиода говорится о тех, что называют себя именами богов - Геры и Зевса, но если ты еще не слышал об этом, я прощаю тебе. Ибо ты не получил хорошего образования, и тебе не довелось иметь таких хороших учителей поэзии, как мне, - имею в виду присутствующего здесь философа[103]; позднее я достиг преддверия философии, будучи посвящен в нее мужем, который, я полагаю, превзошел всех моих современников. <235b> Он учил меня, прежде всего, упражняться в практической добродетели и считать богов водителями ко всему прекрасному. Получил ли он от этого какую-либо пользу, должен решать он сам, а лучше сказать, царствующие боги. Он очистил меня от такого же безумия и наглости, какими страдаешь ты, и постарался сделать меня более воздержанным, чем я был от природы. Я, как ты знаешь, был окрылен множеством внешних преимуществ, но несмотря на это, я подчинял себя своему учителю, <235c> его друзьям, коллегам и ученикам, я стремился быть наставленным теми, кого, я слышал, он хвалил, и читать книги, которые он одобрял.
Таким вот образом был я посвящаем учителями и, прежде всего, философом, наставившим меня в предутотовительных дисциплинах, а затем и величайшим философом, введшим меня в преддверие философии. И поскольку ни во что я ставил приходящий извне недосуг, то несмотря ни на что, <235d> я насладился истинным образованием; это не был тот кратчайший путь, о котором ты говоришь, но путь, идущий по кругу. Но, во имя богов, я думаю, что этот путь быстрее, чем твой, приведет к добродетели. Ибо я, во всяком случае, если благочестие позволит так сказать, оказался в преддверии, ты же далек и от этого. "Но что добродетель для тебя и твоих собратьев"[104], безобразно выражающихся и пустых внутренне людей! Или, если хочешь, сам скажи, когда это я выдерживал спокойно[105] [вашу распущенность] и чем соучаствовал? Ты бесчестишь всё, <236a> но сам не предпринял ничего достойного похвалы; а когда ты что-либо хвалишь, то хвалишь столь грубо, что с тобой не сравнятся даже невежественнейшие из риторов. Поскольку им нечего сказать, и они не могут найти ничего [достойного речи], то, как правило, доходят до Делоса и Лето с детьми, и затем "поют лебеди свою пронзительную песнь, и вторят деревья им", и "росистые луга полны нежной густой травой", и "аромат цветов", и "время весны", и так далее[106]. Разве так создавал свои панегирики Исократ <236b> или другой кто-нибудь из мужей древности, истинных почитателей Муз, не таких, как нынешние? Есть нечто, о чем я еще не сказал, чтобы сделать врагами разом и худших из киников, и худших из риторов. Я всецело расположен к истинным киникам, и к нынешним тоже, если есть таковые, а равно и ко всем благородным риторам. <236c> Великое множество образов предстает моему мысленному взору, так что тот, кто захочет ими воспользоваться, будет черпать из полной бочки[107], но я, однако, но причине недосуга от этого воздержусь. Немногое все-таки нужно добавить, словно уплатить долги, и прежде чем я обращусь к другому, <236d> да будет мне позволено восполнить это.
Итак, спрашиваю, почему пифагорейцы и Платон так почтительно обращались с именами богов? Откуда это у Аристотеля? Или это недостойно рассмотрения? Или кто-нибудь станет отрицать благочестие Самосца[108]? Он ведь не разрешал ни использовать имена богов на печатях, ни опрометчиво клясться ими. И если я скажу, что он путешествовал в Египет <237a> и в Персию и повсюду старался достигнуть последней степени посвящения в мистериях, повсюду участвовал во всевозможных таинствах, то скажу нечто известное и очевидное для многих, хотя ты, возможно, этого и не знаешь. Но послушай, что говорит Платон: "Я испытываю всегда нечеловеческое благоговение, Протарх, перед именами богов, более сильное, чем величайший страх. И теперь я называю Афродиту так, как ей это приятно. Что же касается удовольствия, <237b> то я знаю, что оно разнообразно"[109]. Это он говорит в Филебе. И иное такое же место опять находим в Тимее[110]. Ибо он говорит, что мы должны верить просто и безо всяких доказательств сказанному, то есть тому, что говорят о богах поэты. Я упоминаю об этом месте со страхом, ибо боюсь, что Сократ мог дать тебе предлог для пренебрежения учением Платона, как это он сделал со многими платониками в силу своей природной склонности к иронии. Но здесь говорит не Сократ, а Тимей, который <237c> отнюдь не расположен к иронии. В этом случае не здраво исследовать, кто сказал и кому с большим интересом, чем то, что собственно сказано. Привести ли мне вслед за этим слова всемудрой сирены, образа [τύπον] Гермеса, бога красноречия, друга Аполлона и Муз[111]? Он утверждал, что те, что вопрошают о бытии богов или вообще как-то исследуют этот предмет, должны не получать, как люди, ответ, но быть биты, как дикие звери. Если ты помнишь <237d> слова, начертанные над входом в его школу, то должен, прежде всего, знать, что тем, кто входил в Лицей, напоминалось о страхе перед богами [θεούς ευσεβείς], чтобы они могли участвовать во всех мистериях и быть посвященными в наисвятейшие таинства и наставленными во всех науках.
Не путай меня, выставляя, как пута/ю, своим защитником Диогена. <238a> Он не был никогда посвящен в мистерии и ответил, как говорят, некоему человеку, который склонял его к этому: "Смешно, молодой человек, думать, что любой сборщик податей ради посвящения получит в Аиде награду святых, в то время как Агесилай и Эпаминонд будут валяться в грязи"[112]. Эти слова, юноша, слишком глубоки, и я уверен, нуждаются в толковании, <238b> и притом толковании пространном. Может быть, сами богини даруют нам понимание. Но я убежден, что уже одарен ими. Ибо Диоген не был нечестивцем, как ты это утверждаешь, но он относится к тем философам, о которых я говорил чуть раньше. Принимая во внимание обстоятельства, в которых был брошен его жребий, и его последующее внимание к заповедям пифийского бога, а также то, что посвящаемый должен сперва быть записан афинским гражданином, и если <238c> он не является афинянином по природе, то должен стать им по закону, то именно это и увело его от посвящения - он знал, что он гражданин мира; в силу величия своей души [μεγαλοφροσύνην] он удостоился жить и действовать совместно с сущностью всех богов, управляющих целым космосом, но не с теми, которые ограничены [космическими] мерами. Будучи благочестив, он не преступил божественных законов, хотя и попрал все иные обычаи, и перечеканивал имеющие общее хождение монеты. Он не возвратился к тому, <238d> от чего с радостью освободился. Что же это было[113]? - Поработить себя законам единичного полиса и с необходимостью претерпеть то, что претерпевает ставший афинянином. Это[114] было подобно путешествию в Олимпию во славу богов или философствованию Сократа в послушание пифийскому богу, ибо Сократ сам говорил - и причем дома и для своих, - что из этого именно источника изошёл его порыв к философии[115]. <239a> Итак, разве не похоже, говорю, что подобный [Сократу] человек, зайдя в храм богов, будет вполне радостен, если уклонится от подчинения себя некоему закону и не сделает себя рабом конституции [πολιτείας]? Но, скажешь ты, почему он не обозначил этой причины, а напротив - умалил, и немало, значение мистерий? Возможно, кто-нибудь обвинит в этом же и Пифагора, но это не будет верно. Ибо не всё должно проговариваться, более того, не следует говорить даже о некоторых вещах, которые разрешено являть, ибо ясно для меня, что некоторые вещи следует спасать от толпы молчанием[116]. Однако в данном случае <239b> причина как раз-таки очевидна. Поскольку он понял, что человек, склонявший его к принятию таинства, сам отказывался исправить свой образ жизни, надмеваясь своим посвящением, то Диоген решил сразу и смирить, и научить его, что боги сберегают свои награды для тех, что заслужили посвящение самой своей жизнью, <239c> хотя бы и не принимали таинства, порочные же не обретут ничего, даже проникнув за священную ограду. Ибо это же возвещал ему и иерофант, когда запрещал посвящение тем, чьи руки нечисты и кому делать это не следует[117]!
Но что будет пределом этим словам, если ты еще не убежден сказанным?


[1] См.: О героических деяниях Констанция, 56d.
[2] R. Asmus. Julian und Dion Chrysostomus. 1895. Юлиан единственный раз упоминает Диона по имени: К Ираклию кинику, 212c.
[3] См.: Евполит. Фр. 4.
[4] Игра слов: последняя фраза означает также «некоего пса, чей лай…». — Прим. пер.
[5] См.: Юлиан. Мисопогон, 366c.
[6] См.: Одиссея, 20. 18.
[7] Имеется в виду, конечно, железный век. — Прим. пер.
[8] Выражение ιππείς έν Θετταλία και Θράκη было общеизвестной поговоркой. См.: Юлиан. О героических деяниях Констанция, 63 c–d.
[9] Т. е. простыми, нецивилизованными. — Прим. пер.
[10] Т. е. Геры. См.: Пиндар. Пифийские оды, 2. 20 и сл.; Дион Хризостом, 4. 130 (Arnim).
[11] См.: Платон. Теэтет, 151c.
[12] Ср.: Платон. Федр, 251.
[13] См.: Архилох. Фр. 86, 89; Архилох использует притчи с образами зверей, Юлиан же здесь, игнорируя собственное деление (218c), называет их обобщенно мифами. Гесиод пользуется мифом фактически как басней.
[14] Ср.: Платон. Федон, 61b.
[15] Пословица; см.: Аноним. Com. Gr. Frag.·, 199.
[16] Ср.: Илиада, 5. 442; Гесиод. Теогония, 272.
[17] Аллюзия к Плутарху. См.: Антоний, 28: τό πολυτελέστατον ώς Αντιφών εἶπεν, άνάλωμα, τόν χρόνον.
[18] Т. е. пересоздавать обычай. См.: Юлиан. К невежественным киникам,188b.
[19] См.: Юлиан. К невежественным киникам, 187с, прим. 24.
[20] Возможно, страх богов. — Прим. пер.
[21] όμώνυμονᾄ — букв.: одноименные. — Прим. пер.
[22] Имеется в виду пропасть, в которую в Афинах сбрасывали тела преступников. См.: Ксенофонт. Греческая история. 1. 7. 20.
[23] Т. е. Гомер.
[24] См.: Одиссея, 3. 73. Боюсь, высокопарный поэтический перевод В. Жуковского не дает представления о гомеровском тексте, где буквально сказано: «Как бандиты, шатающиеся по морям, рискуя жизнью», именно так и читает этот текст Юлиан. — Прим. пер.
[25] Пословица; см.: Архилох. Фр. 27 (Bergk).
[26] Разбойник, убитый Тесеем; см.: Плутарх, 11.
[27] Т. е. Александра.
[28] См.: Платон. Федон, 63c.
[29] См.: Дион Хризостом. Речь 4, 12 (Arnim).
[30] Пер. И. Нахова. — Ред.
[31] Ср.: Юлиан. К невежественным киникам, 199d.
[32] Здесь и везде на протяжении абзаца центральным словом является όσιας, — слово, которое можно переводить и как «благочестие», и как «святость». Собственно благочестие в греческом смысле слова означает осмысленную осторожность в отношении к божественному. Вполне понятно, что Юлиан говорит здесь не об этом, поэтому перевожу как «святость», и соответственно понимаю текст из Еврипида. — Прим. пер.
[33] См.: Еврипид. Вакханки, 370.
[34] Т. е. жертвы тысячи быков в честь Зевса Олимпийского. — Прим. пер.
[35] См.: Фемистий, 182a.
[36] См.: Финикиянки, 469 (Пер. И. Аннeнского).
[37] Т. е. рисование штрихами (так что картину можно смотреть только издали). — Прим. пер.
[38] Букв.: умеренней. — Прим. пер.
[39] Т. е. наглядно показывающую. — Прим. пер.
[40] Т. е. принуждающую. — Прим. пер.
[41] Ср.: Платон. Тимей, 54a.
[42] Т. е. посвящающем, инициирующем. — Прим. пер.
[43] Ср.: Гераклит. Фр. 123 (Diels); Фемистий, 69b.
[44] Орфей.
[45] Имеется в виду его аллегория Геракл на распутье; см.: Ксенофонт. Воспоминания, 2. 1.2; Юлиан. О героических деяниях Констанция, 56d.
[46] Т. е. о Пане и Зевсе; см. выше, 208b.
[47] Т. е. этикой и теологией; см. выше, 216b.
[48] Ямвлиха; см.: Юлиан. К Царю Солнцу, 157d.
[49] Ср.: Юлиан. К Матери Богов, 170a.
[50] См.: Юлиан. К Царю Солнцу, 144a.
[51] Пословица о мистериальном молчании; см.: Феогнид, 815; Эсхил. Агесилай, 36.
[52] Ср.: Фeбаммон. О фигурах, 1.1. 488. — Прим. ред.
[53] Ср.: Юлиан. К Матери Богов, 170b–c.
[54] См.: Дион Хризостом. Речь 1. 6. 1 (Arnim).
[55] См.: Аполлодор. Библиотека, 2; Афиней, 11. 470.
[56] Возможно, это ироническое замечание адресовано христианам и не должно восприниматься всерьез.
[57] См.: Еврипид. Вакханки, 287 и сл.
[58] См.: Пиндар. Фр. 85.
[59] См.: Юлиан. К Матери Богов, 134a.
[60] Стих из оракула (источник неизвестен).
[61] Букв.: облагороженная, возделанная (ήμερίς = виноградная лоза; ήμερις = благородная); отсюда игра слов: ради облагораживания образа жизни, дал «благородную» как символ своего явления. — Прим. пер.
[62] Букв.: явительнице священного; здесь: пророчице его будущего пришествия. — Прим. пер.
[63] άγέννητον τόκον, имеется в виду невозникшее, вечное рождение Диониса в сфере становления, подобное вечному рождению Гелиоса в сфере истинно сущего. — Прим. пер.
[64] Далее следует пропуск в несколько слов.
[65] Ср.: Платон. Государство, 382d.
[66] Выражение для притворного смеха; см.: Платон. Государство, 337a.
[67] Чемерица, считавшаяся лекарством от безумия, произрастала в Антикире, отсюда и пословица. См.: Гораций. Сатиры, 2. 3. 166.
[68] Слово имеет также значение «еретик», но Юлиан имеет в виду, очевидно, христианских монахов, живущих на подаяние.
[69] Здесь в смысле: урвать чего–нибудь. — Прим. пер.
[70] Пословица для выражения соперничества; см.: Ювенал, 2. 81.
[71] Игра слов: σύντομον και σύντονον. — Прим. пер.
[72] Плутарх говорит так о киниках; см.: Диоген Лаэртский, 7. 121.
[73] Эмпедокл. Фр. 121 (DK) (пер. А. Лебедева). — Прим. ред.
[74] См.: Гераклит. Фр. 96 (DK).
[75] Архилох.
[76] Т. е. принадлежавшим к Паянийскому дему Пандионийской филы Афин. — Прим. пер.
[77] Константин.
[78] Илиада, 2. 474.
[79] Там же, 20. 221.
[80] Ср.: Платон. Хармид, 156c.
[81] Проклятия Эдипа на своих сыновей; см.: Еврипид. Финикиянки, 67; Платон. Алкивиад II, 138c; Эсхил. Семеро против Фив, 817,942.
[82] Так называли христианские храмы, поскольку они строились на могилах мучеников.
[83] Имеются в виду родственные браки.
[84] Юлиан имеет в виду себя.
[85] Ср.: Илиада, 9. 231.
[86] Там же, 11. 164.
[87] Там же, 24. 348.
[88] Как бог красноречия.
[89] Ср.: Платон. Государство, 618b.
[90] Перевод приблизителен, в оригинале: ένδεής μεν καλή όμως ή ξυμβολή. — Прим. пер.
[91] Ср.: Эсхил. Агамемнон, 160.
[92] Букв.: «твоя голова Горгоны», которая образует центр эгиды, или кирасы (нагрудника), богини Афины. — Прим. пер.
[93] Имеется в виду Констанций.
[94] Или овечьих пастухов. — Прим. пер.
[95] См.: Илиада, 3. 415.
[96] Букв.: пребывание в гостях. — Прим. пер.
[97] Ср.: 1 Пет. 5:8; 1 Фес. 5:6.
[98] Аллюзия к Платону; см.: Государство, 495e.
[99] В смысле: искусно обращайся с ним. — Прим. пер.
[100] Т. е. основателю рода; это слово может указывать как на Константина Великого (что сомнительно), так и на Зевса как Отца всех. — Прим. пер.
[101] Ср.: Платон. Федр, 244 и сл.
[102] См.: Одиссея, 11. 235; Пиндар. Пифийские оды, 4. 143; Салмоней был уничтожен ударом молнии за подражание Зевсу в метании грома и молнии.
[103] Максима Эфесского.
[104] Демосфен. О венке, 128. Слово, пропущенное Юлианом (κάταρμα — смытая грязь), адресовано Демосфеном Эсхину.
[105] Аллюзия к Ксенофонту. Ср.: Анабасис, 1.5. 14.
[106] О таком использовании избитых поэтических и мифологических аллюзий см.: Фемистий, 330; 336c; Аристид. Речь 20, 428d; Гимерий. Речь 18, 1; Эпиктет, 3. 282.
[107] Поговорка об изобилии; см.: Феокрит, 10. 13.
[108] Т. е. Пифагора.
[109] Платон. Филеб, 12c (Пер. Н. Самсонова).
[110] См.: Платон. Тимей, 40d.
[111] Аристотеля.
[112] См.: Диоген Лаэртский, 6. 39.
[113] Т. е. от чего он ушел, хотя это ему и предлагалось. — Прим. пер.
[114] Т. е. его отказ от посвящения и принятия гражданства. — Прим. пер.
[115] Диоген, подобно Сократу, утверждал, что имеет δαιμόνιον, внутренний голос, направляющий его поступки; см. выше, 212d.
[116] Ср.: Юлиан. К Царю Солнцу, 148a.
[117] Это были πρόρρησις или praefatio sacrorum; ср.: Тит Ливий, 45. 5.