Боэций

Жизнь, датировка
Аниций Манлий Северин Боэций - выходец из знатной и состоятельной семьи. Он родился ок. 480 г. После ранней смерти отца (консула 487 г.) заботу о нем берут на себя влиятельные лица, в особенности Кв. Аврелий Меммий Симмах, на чьей дочери Рустициане Боэций впоследствии женится. Уже в молодые годы он заставляет говорить о себе благодаря своим научным способностям. На него обращает внимание король Теодорих; Боэций получает задание исполнить просьбу Гундобада (водяные и солнечные часы) или же назвать нужных для этого мастеров; для короля Хлодвига он должен найти лучшего кифареда. Он быстро делает политическую карьеру; в 510 г. становится консулом без коллеги. В 522 г. оба его сына, еще не достигшие зрелости, получают ту же самую высокую должность; по этому поводу он произносит речь к Теодориху (cons. 2, pr. 3). Вскоре его назначают руководителем всех придворных и государственных чинов (magister officiorum). Внутренние противоречия между готами и римлянами, арианским королем и католическим сенатом приводят к открытому конфликту; патриция Альбина обвиняют в изменнических связях с восточноримским императором Юстином. Боэций без промедления спешит в Верону, чтобы взять под защиту Альбина и сенат, вовлеченный в это дело. Там он также становится жертвой обвинения. Король осуждает его, не выслушав, на основе одних только свидетельских показаний. После непродолжительного заключения в Кальвенцано в 524 г. Боэций был казнен[1]. Следующая жертва Теодориха - Симмах (525 г.). В том же десятилетии (529 г.) происходят еще два события, знаменующие поворот от античности к средневековью: Бенедикт основывает Монте Кассино, а император Юстиниан закрывает просуществовавшую девять веков платоновскую академию.
Боэций, мыслитель и римлянин, пророчески угадывает веление времени: чтобы открыть философию западному миру, он собирается перевести все сочинения Платона и Аристотеля и - в духе Порфирия - доказать их согласие друг с другом. Это единственный человек, кто мог бы в то время исполнить подобный труд. К сожалению, коронованному варвару не пришло в голову вместо казни подвергнуть его домашнему аресту, дав перо и чернила; таким образом молодая Европа сначала получает на латинском языке лишь немногое из работ Аристотеля, а от Платона, кроме давно переведенного Тимея, и вовсе ничего.
Для датировки произведений вехами служат 510 г. (комментарий к Категориям) и 523/24 г. (Consolatio). Что касается относительной хронологии переводов, то различные исследования независимо друг от друга пришли к такой последовательности: Isagoge Порфирия, Категории, De interpretatione, Analytica priora, posteriora, Topica, Sophistici elenchi Аристотеля[2]. Боэций, должно быть, пользовался кодексом - эта форма книги получила распространение с IV века; здесь тексты были собраны так, как и в византийских изданиях Аристотеля[3]. Мы имеем дело с "неоплатонической" версией с Введением Порфирия в самом начале. Эту ясную картину, соответствующую планомерной рабочей методе Боэция, в незначительной степени искажают лишь два фактора: в традиции Боэция последовательность фиксируется иначе, и подлинность переводов Аналитик, Топики и Sophistici elenchi небесспорна[4]. Остается надежда на то, что давно уже необходимая рецензия рукописей Боэция будет наконец осуществлена.
Обзор творчества
Боэций перевел и объяснил Органон; кроме того, он переложил Введение Порфирия к Категориям Аристотеля и прокомментировал Topica Цицерона. Два комментария (к Введению Порфирия или же к аристотелевскому произведению Об истолковании) были написаны в двух версиях: более простой и более притязательной, соответственно как комментарий для школьников и для преподавателей. Сочиняя комментарии к Категориям и Об истолковании, Боэций, должно быть, переработал схолии к этим произведениям, которыми располагал[5]. Сохранившиеся в рукописи Схолии к Аналитике сегодня на основании языковых критериев приписывают Боэцию[6]. Его логические работы основываются на Марии Викторине; перевод Isagoge Порфирия, принадлежащий перу последнего, Боэций делает базой для первой редакции своего комментария; вторая содержит собственный дословный перевод.
Логические проблемы Боэций разрабатывает в самостоятельных трактатах: De categoricis syllogismis, Introductio ad categoricos syllogismos, De hypotheticis syllogismis, De divisione, De topicis differentiis.
От его изложения квадривиума (арифметика, музыка, геометрия, астрономия) сохранились первые две части, для геометрии мы располагаем фрагментами (а также подделкой).
Богословские труды - отдельная группа; из пяти сохранившихся трактатов предпоследний заподозрен в неподлинности[7].
Consolatio
Особое положение занимает художественно оформленное произведение Consolatio. Структуру его лучше всего описать как подъем по ступеням. Мы имеем дело не с дискурсивным изложением жесткой системы, а с терапевтическим диалогом[8] Философии и человека, несправедливо приговоренного к смерти. Здесь Боэций продолжает римскую традицию "попечения о душе", образцово воплощенную Сенекой.
1: Узник выражает свою глубокую скорбь в страстной элегии; затем, как в божественной эпифании, появляется Философия и изгоняет муз. Одиночество - положение, в котором Откровение становится возможным[9]; можно вспомнить о Платоне, который хотел, чтобы Гомер был изгнан из его государства. Но вместе с Музами поэзия не оставляет произведение. Скорее стихи и ритмы теперь становятся инструментами философского наставления и воспитания. Боэций, вероятно, первый римлянин, который в этом отношении серьезно отнесся к поэтической программе Платона, правда, не в политике, а в сфере внутреннего мира: quodsi Platonis Musa personal verum, / quod quisque discit, immemor recordatur ("Платон, правдива ежели твоя Муза, / что учим - вспоминаем мы и не помня", 3 carm. 11). В первой книге Боэций изливает душу, рассказывая о переживаниях своей молодости. Философия ставит диагноз: недостаток самопознания и знания о настоящей цели человеческой жизни, познании истины. Есть надежда на исцеление, поскольку у Боэция вера в Бога как причину и конечную цель всего происходящего еще не потрясена (ipr. 6). Философия определяет и лечение: против скорби нужны сначала слабые, а потом все более сильные средства глубинного воздействия. Последнее стихотворение первой книги образует кульминацию в требовании бесстрастия, свободы от всех аффектов. Таким образом, конец этой книги, как и последующих, тесно связан с психологическим положением узника.
2: Вторая книга - пространная медитация о Фортуне; этот персонаж вначале выведен со своей репликой. Поскольку изменчивость в ее характере, человек не вправе требовать от нее чего-либо. Превратности судьбы трудно переносить, ведь Боэций раньше был очень удачлив (2 pr. 4). С другой стороны, воспоминание о полученных благодеяниях - постоянная составная часть античных утешений[10] - может стать противовесом скорби. Здесь весьма удачно приведена ретроспекция о счастливой жизненной поре Боэция - его юности. То, что в его воспоминаниях более поздние события оказываются на первом плане, соответствует общему психологическому закону. Во второй книге автор сознательно вовлекает память; переполненность впечатлениями сменяется собственным действием.
Размышления о Фортуне углубляются (2 pr. 5-7): автор утверждает в духе диатрибы, что счастье, основанное на внешнем, не бывает совершенно; процесс интеллектуального "разбора" показывает: богатство, власть и ранг сомнительны, слава ничтожна (вспоминается Somnium Scipionis). Единственное благо в лживой Фортуне - то, что она может отвернуться от человека. Именно тогда ему открывается путь к истинным благам. Несчастье, таким образом, часто более целительно, чем успех (2 pr. 8); внешняя невозможность стремиться к земным благам прямо-таки заставляет узника обратиться внутрь себя. Однако осужденный не заходит так далеко, как Солженицын, и не говорит: "Будь благословенна, моя тюрьма!"
3: Если вторая книга пытается переоценить общепринятые ценности, то в третьей поставлена положительная цель: Бог как олицетворение блаженства, начало и конец наших поисков истины и добродетели. Таким образом разоблачение Фортуны, до сих пор выдержанное в духе стоицизма и вульгарного платонизма, выливается в аристотелевскую телеологию стремления к счастью. Истинное блаженство независимо от внешних благ, столь привычных для римлянина - opes, honores, potentia, gloria, voluptates, "богатству почетных должностей, влиятельности, славы, удовольствий". При этом аристотелевская близость к действительному миру уступает место безусловности, окрашенной платонически и даже стоически. Мысль Боэция здесь пересекается с De vita beata Сенеки и Августина и с цицероновыми Hortensius и De finibus, правда, вопрос об источниках остается неясным. Как стоик или платоник, мудрец Боэция может надеяться на апофеоз. Правда, и это место не говорит против христианства Боэция; греческие Отцы Церкви не видят ничего запретного в рассуждениях об обожествлении человека.
4: Положительная цель поставлена; теперь становится актуальным вопрос о зле. Четвертая книга ведет, таким образом, на платоновские высоты: зло есть не сущее, счастье дурных людей - лишь видимость; их ожидает заслуженная кара. Для хорошего несчастье - испытание, аскеза, очищение. Судьба личности зависит от ее собственной позиции. Этот по-римски стоический финал книги[11] подчеркивает значение личности и ее воли, и именно на этом и может быть основано счастье.
5: То, что в конце ставится вопрос о свободе воли, - последовательный шаг. Еще в четвертой книге проведено различие между providentia, довлеющей божеству, и fatum, действующим в мире. Таким образом Боэций оставляет впрок для потомков платоновское противопоставление Вечного, Одного, Единого (то есть Бога) и временного, постоянно движущегося, многостороннего (то есть мира). Сделав (вероятно, косвенно направленное против эпикурейцев) замечание о случайности, которая никак не может обойтись без причины, что доказал еще Аристотель в Физике (2, 4), Боэций обращается к проблеме свободы, прежде всего свободы воли. Бог обладает свободой в полной мере; другие существа имеют в ней свою долю, насколько им дано разума. Человек свободен, обращаясь к Богу; порок делает его несвободным. Мы еще вернемся к замечательному решению вопроса о всеведении Божием[12].
Источники, образцы, жанры
Когда римляне занимались логическими проблемами, со времен Элия Стилона и Варрона и вплоть до Апулея включительно, они ориентировались на стоиков; Марий Викторин привносит сюда перипатетическую струю, Боэций доводит его дело до конца.
Institutio arithmetica опирается на признанный авторитет - Никомаха Герасского (первая половина II в.); пять книг о музыковедении черпают свой материал у него же и у Клавдия Птолемея, Геометрия - у Евклида; утраченная Астрология в восьми книгах (которую Герберт еще видел в Мантуе в 983 г.), вероятно, восходила к Птолемею. У упомянутых учебников нет самостоятельных научных амбиций[13]; они передают Средним векам основы наук, имеющих дело с числами. Обозначение quadruvium (позднее quadrivium) для этих предметов в первый раз засвидетельствовано у Боэция (arithm. 1,1). Более сложный комментарий к Об истолковании написан под знаком неоплатонизма; логические труды, наряду с Аристотелем, обрабатывают материал из Феофраста и Порфирия, трактат De topicis differentiis[14] - из Фемистия (IV в.) и Цицерона.
В первом богословском труде Боэций открыто ссылается на Августина: vobis tamen etiam illud inspiciendum est, an ex bead Angustint scriptis semina rationum aliquos in nos venientia fructus extulerint ("вам, однако же, должно обратить внимание и на то, смогли ли семена мыслей из сочинений блаженного Августина, попавшие к нам, принести некоторые плоды", trin. praef.). Если не считать точек пересечения, вызванных самим предметом (что мы наблюдали в Consolatio), этих двух теологов объединяет уровень философской мысли; жизненные установки и решение проблем - совершенно разные.
Какова литературная традиция Consolatio? Чередование прозы и поэзии - особенность менипповой сатиры, которая уже у Варрона и еще у Марциана Капеллы и Фульгенция[15] служит для популярного разбора этических проблем. Однако под пером нашего автора с его индивидуальностью, судьбой и эстетической волей, с его строгим и отменным вкусом преобразился до неузнаваемости. Consolatio - начало нового, серьезного литературного жанра, где чередуются стихи и проза, оно больше похоже на Vita Nuova Данте, чем на Варрона.
Форма чередования близка к философскому диалогу; неплатоновский прием - введение аллегорического собеседника - напоминает беседу Августина со своим ratio в Soliloquia. Олицетворенная Философия, подходящая с утешением к заключенному в темнице, - образ, знакомый нам из Сенеки[16]. С функциональной точки зрения роль Философии соответствует роли раскрывающих истину персонажей в апокалиптике[17], однако речь идет не собственно о божестве, а об олицетворении человеческой мудрости и науки[18] - достаточное методологическое основание для того, чтобы не прибегать к специфически христианскому учению.
Несмотря на заглавие, связи с утешительной литературой[19] - прежде всего приходит на ум самоутешение Цицерона в связи со смертью дочери - у произведения Боэция не слишком тесные; однако исследования и здесь, вероятно, могут привести к определенному прогрессу (особенно по отношению к работам Сенеки). Узнику ближе то, что писали изгнанники (Овидий и Сенека[20]), а также созданное в пору вынужденного досуга сочинение Цицерона о государстве с его низкой оценкой внешней славы (2 рг. 7) - откомментированное Макробием, некогда близким к кружку Симмаха.
Как и Цицерон, Боэций представляет платоновскую мысль о тождестве философа и правителя (1 pr. 4). В соответствии с особенностями позднеантичной религиозности, а также со своим серьезным положением, он еще более решительно обращается только к божественному. В этом смысле он и должен понимать торжественный финал De re publica; но он и еще раньше таким образом определил философию: "Эта любовь к мудрости - просвещение благоустроенного ума той чистой мудростью и некоторым образом ее возвращение и призвание к себе самой, так что стремление к мудрости кажется равнозначным стремлению к божественности и тесной связи с тем чистым духом. Этой мудростью, таким образом, любого рода душа заслуживает божественность и возвращается к своей естественной силе и чистоте"[21].
И вот тема "утешения" вырвана с корнем; она растворяется в обращении к Богу. Эта книга становится скорее προτρεπτιϰὸς εἰς θεόν[22], нежели произведением в жанре утешения; правда, вряд ли стоит надеяться обнаружить здесь много фрагментов из аристотелевского Протрептика или цицероновского Гортензия. Синтез Платона (у которого, например, последовательно заимствуется образ пещеры[23], а в четвертой книге актуальны Горгий и Тимей), Аристотеля и Стой совершен под знаком неоплатонизма; даже стоически окрашенная мысль о Фортуне во второй книге напоминает среди прочего платонизирующий псевдоплутарховский Протрептик (хотя и здесь скорее следовало бы искать латинские параллели в литературе жанра consolatio); римские аспекты в части, посвященной Фортуне, заимствованы у неоплатоника Макробия. Учение Боэция о провидении, о ничтожности зла и материи, а также о вечности мира восходит к Проклу[24]; в высшей степени вероятно, что посредником был неоплатоник из Александрии Аммоний[25], сын Гермия; Боэций использует его комментарий к De interpretatione. Если он плодотворно применяет содержащееся в последнем учение о "двойной необходимости" для решения проблемы свободы воли, это во всяком случае оригинальное заимствование.
Римская литература постоянно актуальна в его творчестве, идет ли речь о поэтических цитатах или примерах из мифологии и истории. Философия считает своим не только Аристотеля (Aristoteles mens 5 pr. 1), но и Лукана (familiaris noster Lucanus, "наш друг Лукан" 4 pr. 6); наряду с Сократом римские философы подают обреченному пример саморефлексии и бесстрашия перед лицом смерти (3 pr. 5)[26]. Сенека дает пример своей личностью, а также - как римский мастер попечения о душе. Цицерон указывает путь, как возможно быть государственным мужем и одновременно по-платоновски созерцать Бога, а также защищать свободу воли на аристотелевском фундаменте. Римские мыслители дали Боэцию нечто большее, чем одну только классическую оболочку для неоплатонической доктрины.
Литературная техника
Боэций облагораживает форму менипповой сатиры регулярностью, с которой чередуются у него стихи и проза, а содержание - отказом от характерных для жанра вульгарных элементов. Однако он не вовсе воспрещает себе сатиру на человечекую глупость (стоических и эпикурейских мудрецов включительно), тему Лукианова Икаромениппа.
Приведенные греческие изречения (например, 1, 4) и цитаты также делают форму более рыхлой. Проявлять свое искусство цитирования Боэцию пришлось при самых тяжелых условиях, поскольку в заключении у него не было библиотеки, и ему пришлось обращаться к своей памяти. Поэтому охоту за цитатами не следует проводить слишком последовательно. Соответственно положению вещей мы часто сталкиваемся со слегка измененными крылатыми словами, которые он вовсе не обязательно почерпнул из чтения оригиналов. Мысли, которые Овидий и Гораций формулируют эпиграмматически, Боэций заостряет еще более: quem felicitas amicum fecit, infortunium faciet inimicum, "того, кого счастье сделало другом, несчастье сделает врагом"[27].
Часто, однако, для Боэция актуален и контекст, как, например, для ключевых слов и протрептических лозунгов[28]: интенция фразы felix qui potuit (3 carm. 12) родственна вергилиевской (georg. 2, 490); только Боэций вместо эпикурейской имеет в виду неоплатоническую философию, и для освобождения ему нужно не познание природы, а вглядеться в собственную душу. Другой намек на Georgica выражает основную мысль второй книги Consolatio: если бы Боэций познал благо своей жизни, он был бы счастлив (2 pr. 4 o te si tua bona cognoscas felicem; cp. Verg. georg. 2, 458). Фраза из Лукана раскрывает внутренний триумф внешне побежденного: Victricem quidem causam dis, victam vero Catoni placuisse familiaris noster Lucanus admonuit ("наш друг Лукан ведь указал, что дело победителя было угодно богам, а побежденного - Катону", Lucan. 1,128; Boëth. cons. 4, pr.). Здесь цитаты - как можно наблюдать и у Августина - ведут в самую глубь внутреннего мира автора. Однако у Боэция они носят "мирской" характер.
Многообразие литературных приемов, к которым прибегает Боэций, превращается у него в некое более высокое единство. Так, в первой книге вслед за отчаянной элегией Философия произносит свое откровение. Затем дидактические стихи разоблачают контраст между высотой теоретических полетов мудреца и его нынешним малодушием. Затем идет диатриба Философии и защитительная - как перед судом - речь Боэция; примыкающие стихи выдержаны в том же молитвенном стиле. На этот отчаянный призыв о помощи Философия отвечает в стиле суазории; затем идет цепочка вопросов и ответов в духе платоновского диалога. Заключительное стихотворение в versus Adonei, которые античные метрики находили уже у Сапфо, звучит торжественно[29], подобно анапестическим гимнам в Педагоге Климента Александрийского и стихам Синесия.
Изменение темы сопровождается тонкой вариацией стилистических средств[30]. Каждая реплика оформляется подходящим для нее образом; общий психагогический план дает жанровому чередованию более высокий статус: оно становится средством подчеркнуть контраст и обозначить новую ступень в интересах более крупного целого.
Литературное многообразие Consolatio ограничено стойкой внутренней дисциплиной. Отдельные части не производят впечатления обособленных. Доказательство - строгий параллелизм в композиции второй книги[31]. Соблазнительно назвать "классическим" это внутреннее единство, о котором свидетельствует везде заметный хороший вкус. Для потомства Боэций и на самом деле стал классиком. Но его "классичность" - не следствие, а причина широкой рецепции.
Для литературной техники произведения характерно колебание между прозой и поэзией[32]. Стихи - точки покоя. Они закрепляют добытые результаты или подготовляют то, что должно последовать, апеллируя не к разуму, а к воображению. В этой связи мифы получают значение примеров, как, скажем, Цирцея, которая превращает людей в животных (4 carm. 3); превращенные сохраняют свое человеческое сознание; но гораздо хуже утрата собственного существа в подчинении страсти (истолкование, выдержанное в духе платонической[33] и стоической[34] традиции). Геркулес (4 carm. 7) предстает как символ мудреца, который принимает на себя свою судьбу и преодолевает ее; так его образ понимала уже Стоя[35]. На примере Орфея автор показывает, как опасно заглядывать в Тартар и как проблематичен Эрос (3 carm. 12). Подход Боэция - платонизирующий; своим оформлением он пролагает путь средневековому истолкованию мифов[36]. Уже первая сцена задумана аллегорически: Философия сама соткала свою одежду (1 pr: 1). При этом вспоминается Афина (II 5, 734 сл.). Эту богиню понимали как Φρόησις, "Мысль" (схолии A к II 1, 195 сл.); она ведь схватила за вихор разгневанного Ахилла, помешав ему наброситься на Агамемнона. Плотин говорит об этом: "Если кто-то сумел бы обратиться назад,... когда ему выпадает такая удача, что Афина хватает его за волосы, он... узрит Бога" (6, 5 [23], 7, 11).
Аллегореза как способ восприятия предопределяет приятие античных мифов для философов; точно так же поступает Боэций в своих философских стихах, давая языческому мифу доступ в средневековье. Аллегореза и аллегорические фигуры - десница и шуйца позднеантично-римской традиции: одна дает, вторая берет.
Боэций в последовательно проведенных метафорах - ведь это техническое описание аллегории - тематизирует появление Философии, ее роль целительницы (в чем он основывается на Сенеке, этом великом духовном враче латинской литературы), изгнание муз, фигуру и речь Фортуны и многое другое. Таким образом, явная уже у Платона склонность к аллегории сочетается с аналогичной тенденцией римской литературы и пластики, чтобы воплотить идейное содержание в искусственных образах - эта тенденция проходит свой триумфальный путь от Энния через Лукреция вплоть до Овидия и Клавдиана. Как синтез разных черт, которые во внешней действительности не проявляются вместе, эта манера заставляет искать значения образа на более отвлеченном уровне. Как самопорождение воображения, направляемого разумом, аллегория становится плодотворным эстетическим принципом, влиятельным в эпоху средневековья, Ренессанса и барокко. Она исчезает, когда творческая продуктивность и внутреннее содержание искусства начинает восприниматься не как эмоционально и рационально направляемые, но как иррациональные факторы. Сегодня стали лучше понимать этот аспект римского творческого метода.
Важная для Боэция форма мысли - исправление и одухотворение общепринятых понятий и взглядов: богатство, власть, ранг (3 pr. 4), родину и исцеление (4 pr. 2; 4; 6) он понимает как факторы внутренней жизни. Такого рода переоценки возникают тогда, когда преодолевается прежняя позиция. Поскольку рассматриваемое произведение сознательно выстроено ступенями, этот технический прием, известный по философскому увещеванию, все вновь и вновь применяется здесь. К этому же относится и обнаружение внутреннего смысла в образных представлениях: например, замена библиотеки активным размышлением[37].
Боэций умеет сообщать свои мысли в проникновенных и наглядных образах. У сверхчеловеческих существ также есть римские черты: Фортуна похожа на знатную даму со свитой (2 pr. 2), Бог - на pater familias (4 pr. 1, ср. эпилог Пруденция и места из апостола Павла, на которые он намекает). Наряду с этим чувствилище, воспринимающее настроения природы, похоже на вергилиевское. Изображение восхода солнца, когда меркнут звезды (2 carm. 3), верно подмечает особенности североитальянского утра; событие окружающего мира автор соотносит с движением души, без воспроизведения, но создавая изнутри живой образ, который способен стать символом. Природа таким образом становится как бы носителем душевных переживаний, но для непредвзятого взгляда Боэция она постоянно актуальна и в своем самостоятельном бытии. Он не мистик, далекий от земли, обращенный только к себе, но поэт Италии.
Боэций - тонкий художник: он искусно подчиняет автобиографический элемент общему замыслу и - психологически интригующе - выстраивает его в обратно-исторической последовательности. О его такте свидетельствует то, что он не сообщает сам о собственных успехах, вкладывая сообщения о них в уста Фортуне или же Философии. Подключение темы Фортуны (литературный прием утешительных произведений) делает возможной взвешивание настоящего и прошлого. Наконец, Боэций сознательно ведет себя не так, как его король: вместо того чтобы только обвинять, он дает своей сопернице Фортуне возможность защиты, и ее позиция для него поучительна (кн. 2). Таким образом просопопея, которая в утешительной литературе и в иных случаях подчеркивает дистанцию (например, Sen. Marc. 4 сл.), придает произведению дополнительное измерение - в глубину.
Язык и стиль[38]
Язык Боэция удивительно классичен для его эпохи; специфически позднеантичные черты играют третьестепенную роль, даже по сравнению с Августином. Адекватное изложение должно исходить не из отклонений, а из закономерностей.
Он виртуозно владеет прозаическим ритмом и необычайно широким метрическим регистром[39], что позднее стяжало ему эпитет centimeter, "владеющий сотней размеров"', он разделяет его с архиметриком Теренцианом. Исследование просодии обнаружило лишь очень немногочисленные вольности. Ритмическое богатство - не самоцель; оно служит для выражения различных аффектов и настроений: холиамбы отражают переменчивость Фортуны (2 carm. 1). Контраст между элегической погруженностью в скорбь в начале первой книги и требованием освободиться от аффектов в конце сказывается и на различии метров. В то время как элегический приступ написан дистихами, в исходе книги Боэций прибегает к стихическим адонеям, краткость и размеренный каданс которых навевают чувство торжественного покоя: Gaudia pelle, / pelle timorem / spemque fugato, / nec dolor adsit, "прочь наслажденья, / прочь опасенья, / боль, упованье - / прочь от порога!". Было бы заманчиво включить ритмы Боэция в историю античной музыкальной терапии.
Благородный и ненавязчивый словарь способствовал тому, что Боэция назвали последним классиком. Однако красочные натуралистические пятна не вовсе отсутствуют, например, delatravi ("я пролаял", 1 pr. 5), как и поэтизмы: carminis mulcedo; summum lassorum solamen animorum, "ласковость стихов; высшее утешение усталых душ" 3 pr. 1). Наиболее прогрессивен тезаурус отвлеченных и философских понятий, основанный на Марии Викторине и на Отцах Церкви, начиная с Тертуллиана: insuffidentia, "недостаточность", possibilitas, "возможность", praesentarie ("в настоящее время", ἄπαξ), valentia в абстрактном смысле, "способность, сила", alteritas ("инакость", Mar. Viet., Aug., Boëth.), pluralitas ("множественность", Aug., Boëth.). Наличные слова получают специфически философский смысл, часто определяющий терминологию вплоть до наших дней: такие понятия, как "принцип", "универсальный", "спекуляция", "акциденция", "субъект", сообщил нам Боэций.
Греческие слова у нашего автора отражают особым способом достоинство и святость философии. Это разновидность философского "дистанцированного языка", исходящего не из человеческого, но из божественного, например, 4 pr. 6 (из неизвестного источника). Эта функция особенно интересна в заданном вымышленном контексте, поскольку греческий - и в самом деле родной язык философии; поэтому Философия пользуется исконно греческим междометием papae (1 pr. 6), чтобы выразить удивление.
Автор учитывает фонетический эффект своих слов; конечно, не случайны этимологические фигуры типа tendat intentio ("устремляется стремление", 1 pr. 6), oblectamenta delectant ("тешат утешения", 4 pr. 6); близкое к тавтологии conexione constringit; proficiscatur exordiis ("связывает узами", "пусть отправится от исходного пункта", 4 pr. 6), а также игра слов вроде memoriam maeror hebetavit ("боль помрачила память", 1 pr. 6). То тут, то там можно обнаружить оксюморон: infortunio dixit essefelieem ("назвал счастливым из-за неудачи", цитата из Еврипида 3 pr. 7); hae ad beatitudinem viae devia quaedam ("эти пути к блаженству - бездорожье", 3 pr. 8). Однако такого рода приемы встречаются не столь часто и не мешают общему - спокойному и строгому - впечатлению.
Форма и содержание импонируют своим соответствием, когда сообщение о различных превратностях удачи дается в одном предложении, причем нагромождение прилагательных и причастий вызывает ощущение назойливой полноты: Nesciebas Croesum regem Lydorum Cyro paulo ante formidabilem mox deinde mi-serandum rogi flammis traditum misso caelitus imbre defensumt ("Разве ты не знал, что царь Лидии Крез, незадолго до того вызывающий страх, вскоре затем - жалость, был предан пламени костра и защищен посланным небесами ливнем?", 2 pr. 2).
Для таких избитых представлений, как Фортуна, - мы знакомы с ними и по утешительным произведениям Сенеки - очень важно придать предмету риторический блеск с помощью красивых оборотов: нижеследующие строки - патетический протест против известного приема Consolatio: nam in omni adversitate fortunae infelicissimum est genus infortunii fuisse felicem ("ведь во всей враждебности фортуны наиболее жалкая разновидность несчастья - то, что ты когда-то был счастлив", 2 pr. 4)[40]. Не менее афористична реплика о драгоценных камнях: quas quidem mirari homines vehementer admiror ("мне же весьма удивительно, что это - такое диво для людей", 2 pr. 5). Боэцию часто удаются лаконичнейшие обороты самого высокого поэтического напряжения, как, например, carm. 4: ridens aetheris iras, "смеясь гневу эфира": не случайный образ человеческого Я, способного выступить против всего мира.
У манеры Боэция есть свое интеллектуальное обаяние. Как вряд ли еще кто-либо из римлян, он развивает каждую мысль строго из предыдущей и серьезно воспринимает все мыслимые возражения, чтобы устранить их логическим испытанием. Его определениям с широкими рамками, которые оказывают архитектоническое воздействие, свойственна математическая красота: Aetemitas igitur est interminabilis vitae tota simul et perfecta possessio ("вечность - одновременно полное и совершенное обладание бесконечной жизнью", 5 pr. 6); licet igitur definire casum esse inopinatum ex confluentibus causis in his quae ob aliquid geruntur even-turn ("стало быть, можно определить случай как неожиданный из содействующих причин исход тех событий, которые осуществляются вследствие чего-то", 5 pr. 1).
Образ мыслей I. Литературные размышления, теория науки
Как и Платон, Боэций делает словесность служанкой философии; в Риме он, вероятно, первый после Лукреция, кому это удалось с такой очевидностью. С эстетической точки зрения Боэций завершает на латинской почве определенные формы изложения, особенно ярко сказавшиеся на римской литературе, - например, аллегорию, смесь стихов и прозы - и завещает их средневековью, которое разовьет их дальше; однако риторические формы мысли, находящиеся в его распоряжении, у него уступают философским в строгом смысле слова. Замыслы писателя Боэция раскрываются только исходя из его теории науки.
При этом он не строит системы с убийственной жесткостью, но анализирует путь через различные искусства и науки как лестницу, по которой он поднимается шаг за шагом, преодолевая уже достигнутый результат новой, более высокой мыслью. Отсюда становится ясно, какой смысл для Боэция имеет сочинение учебников. За его квадривиумом стоит мысль, что различные формы умственного усилия должны быть пройдены в обоснованной последовательности, и в каждой предметной сфере следует развивать способности, которые ведут выше и дальше. Таким образом он становится завершителем энциклопедической тенденции римской литературы и великим наставником Европы; при этом ново и плодотворно для будущего то, что образование он ставит на солидную логикоматематическую основу.
Наряду с этой способностью дистанцирования, взгляда с высоты птичьего полета и переноса, по крайней мере такой же ценностью обладает и умение заострить и углубить, провести четкую грань между различными предметными областями и препарировать как бы с помощью скальпеля отдельные проблемы в рамках каждой дисциплины (музейные экземпляры - богословские трактаты и cons. 5).
Теория науки Боэция с подразделением на физические науки, математику и богословие будет оказывать воздействие еще долго, тем более что Фома в своем комментарии к De trinitate воспримет ее и возьмет под свою защиту. Августин клеймит физику как "curiositas"; у Боэция она получает свое место в системе наук. Он в этом отношении скорее перипатетик, Августин - богослов и неоплатоник.
В своих теологических работах Боэций практически не прибегает к библейским цитатам в качестве аргументов. Второй из этих трактатов (Utrum pater et films...) завершается фразой: "Соедини, если возможно, веру с разумом" (et fidem, sipotera, rationemque coniunge). Этот принцип строго научного анализа сам автор формулирует в начале теологической работы со ссылкой на математику (subst. born, praef.): ut igiturin mathematica fieri solet ceterisque etiam disciplinis praeposui terminos regulasque quibus cuncta quae sequuntur efficiam, "и, как то обычно делается в математике, другим дисциплинам я также предпослал посылки и правила, чтобы из них выводились все следствия"). Затем идут девять посылок; характерно, что они имеют чисто философский характер; то же самое справедливо и для способа рассмотрения проблем. Эта "математическая" форма изложения обусловила obscuritates brevitatis: краткость и темнота - признаки специального научного стиля. При этом под темнотой следует понимать не отсутствие ясности, а рассуждение, понятное только специалисту. Боэций на самом деле сознает, что он использует новые слова и старые в новых значениях (trin. praef.). Словарь должен сообщать содержание, а заодно скрывать его от непосвященных. Это платоновски-эзотерическая установка (ср. subst. bom. praef.). Однако речь здесь идет о теории не общей коммуникации (или же "экскоммуникации", отлучения), но предметно-научного сообщения. То, что Боэций очень хорошо умеет писать для более широкой публики, доказывает Consolatio, а также весь педагогический труд его жизни.
Ориентация мыслителя на математику лежит в основе того факта, что quadrivium, "четыре пути", воспринимается как предварительная школа для философа[41]. Сюда же присоединяется и теория музыки[42].
Определение числа, восходящее к Никомаху, отличается трезвостью и прагматичностью: numerus est unitatum collectio vel quantitatis acervus ex unitatibus profusus ("число есть совокупность единиц либо нагромождение количества, вытекающее из единиц", arithm. 1, 3). Боэций знает также важное для логики различие между "числом" и "количеством": numerus enim duplex est, unus quidem quo numeramus, alter vero qui in rebus numerabilibus constat. Etenim unum res est; unitas, quo unum dicimus... ergo in numero quo numeramus repetitio unitatum facit pluralitatem; in rerum vero numero non facit pluralitatem unitatum repetitio, vel si de eodem dicam "gladius unus, mucro unus, ensis unus"; potest enim unus tot vocabulis gladius agnosci ("ведь число двойственно - одно, которым ми считаем, другое заключается в подлежащих счету вещах. Одно - вещь, единица, которую мы называем одним... Следовательно, в числе, которым мы считаем, повторение единиц создает множественность; в числе же вещей повторение единиц не создает множественности, как если бы об одном и том же мы сказали: "один меч, один клинок, одно лезвие"; ведь под столькими словами подразумевается один и тот же меч", trin. 3; аналогично Boëth. herm. sec. Meiser 56, 12). Современный историк философии[43] датирует различие между "числом" и "количеством" 1884 годом; это слишком поздно. Для Феона Смирнского (II в. по Р. Х.) единица (μονάς) и единое (ἔν) не одно и то же, как и число и то, что сосчитано[44].
Таким образом, у Боэция были особые данные для того, чтобы перенести в другую сферу точки зрения и методы, которыми он обязан своей математической выучке. Выражаясь по-современному: он гений методического трансфера. Это намного больше, чем его способность быть посредником в передаче знаний, больше, чем в нем признают обыкновенно, и которую он разделяет с менее крупными фигурами в истории культуры.
Образ мыслей II
Нужно отметить два философских достижения Боэция: определение личности[45] и рассуждение о свободе воли. Еще Фома Аквинский в своих исследованиях проблемы личности (Summa theol. 1, 29, 1-3) будет исходить из Боэция: "Личность - индивидуальная субстанция одаренной разумом природы", naturae rationabilis individua substantia (с. Eut. 3). Здесь древний римский опыт поднят на рациональный уровень. Латинский узус при употреблении слова persona сохраняет аспект маски, роли, а также - ранга, достоинства. Сначала ограниченный кругом свободных людей, потом распространившийся на всех, этот юридический узус выполняет подготовительную работу в интересах христианства. Боэций в первый раз определил это по существу латинское понятие, исходя из неоплатонической традиции, причем не формально-юридически, а содержательно. Следовательно, определение persona как субстанции, а не функции, стимулировано христианством, придающим особую ценность каждому человеку, который, как творение Божие, удостоен искупления. Если вспомнить, как враждебно к личности платоновское государство, следует признать, что Боэций - далеко не только посредник в передаче греческих философских концепций. Правда, понятие persona нужно ему для того, чтобы высказать тезис о божестве, но его определение гораздо лучше подходит для человеческой личности (в этом аспекте Фома Аквинский и современные исследователи едины). Аналогичным образом Августин, занимаясь проблемами тринитарной доктрины, развернул учение о человеческой психологии.
У патристики своя, независимая точка зрения на "римскость"; именно здесь римская культура переживает свой первый ренессанс. Латинская литература осознает самое себя; она поднимается на новый уровень рефлексии. Августин и Боэций завершают восприятие греческой философии и превращают латинский язык в научный инструмент. Таким образом они куют духовное оружие для средневековья и Нового времени.
Боэций самостоятельно исследует проблему соотношения всеведения Божия и свободной воли человека. Вопрос о свободе воли[46] поднимает эпоха софистики; Сократ постулирует недобровольность неправого поступка. Сначала дискуссия ограничивается рамками этической области, свободы выбора; это справедливо еще для Аристотеля (Никомахова этика). Платон в мифологическом заключении своего Государства предполагает предэкзистенциальный жизненный выбор; неоплатонизм ищет в этом мифе ответ на вопрос о свободе воли. Во всей своей тяжести эта проблема поставлена у стоиков; с одной стороны, мировой процесс для них детерминирован, поскольку в нем царит строгая причинность, с другой - человек определяется как существо нравственно (то есть свободно) действующее. Таким образом он может осуществить свою свободу лишь во внутреннем согласии с роком, чей каузальный ряд - одновременно и выражение окончательной божественной πρόνοια. В латинском переводе сохранилось сочинение Прокла о провидении, роке и свободе воли. Учеником Прокла был Аммоний, наставник нашего автора.
Боэций исходит из того[47], что проблему разработал Цицерон в связи с дивинацией (5 pr. 4). Он имеет в виду не произведение De divinatione, а обобщающее рассуждение Августина (civ. 5, 9) в развитие мысли Цицерона (De natura deorum, De divinatione и De fato). Кроме того, Боэций использует собственный комментарий к Об истолковании Аристотеля, причем во второй редакции. Там, как сторонник этого философа - и в согласии с Цицероном - он пытается во имя свободы спасти "возможное". Но только в Consolatio он находит решение, оправдывающее и всеведение Божие, то есть приемлемое для христиан.
Бог вечен в ином смысле, нежели мир: в то время как мир находится в бесконечно продолжающемся процессе, Бог стоит над временем и видит все события, безразлично, окажутся ли они для нас в прошлом или в будущем, как настоящие. Однако эта божественная точка зрения не устраняет человеческой свободы воли: здесь ведь нужно провести различие между двумя видами необходимости - простой и гипотетической[48]. Если одновременно наблюдать, как восходит солнце и человек движется по местности, то оба эти факта, в момент своего осуществления, необходимы. Но до того был необходим только солнечный восход; напротив, человек мог вполне и отказаться от своей прогулки. Если Бог видит все события мирового процесса одновременно и в настоящем, они необходимы как факты, им созерцаемые; однако он может, как и наблюдающий человек, сделать вывод относительно их осуществления - произошло ли это по необходимости или в силу свободного решения. Таким образом божественное всеведение не устраняет свободную волю. Человек ответствен за свои поступки, его надежды и молитвы не напрасны, поскольку он желает справедливого.
Бросаются в глаза два возможных возражения против философии Боэция: философско-гносеологическое и богословско-сотериологическое. Первое - по Боэцию (ср. Aristot. anima 3) животному подобает imaginatio, " воображение", человеку - ratio, "разум", Богу (в отличие от Аристотеля) - intellectus, "ум" (5 pr. 5). Каждая более высокая форма познания включает и низшие, но не наоборот. Каким образом человек, наделенный только ratio, может что-либо знать и утверждать об intellectus Бога? Эту проблематику во всей ее глубине впервые постиг, может быть, только Кант; но и для того времени осознание проблем данной сферы в Consolatio не столь четко выражено; в качестве контраста напомним о все более и более самокритичной позиции Августина в метафизических вопросах. Даже Лактанций знает о гносеологической трудности проблемы и решает ее по-своему, возводя способность познания к "воздвижению", обретению прямой осанки в крещении. В богословских произведениях Боэций, правда, подчеркивает differentia praedicationis, "различие в предикации" (trin. 4), методический принцип, который подхватит схоластика в своих осторожных оговорках analogia и eminentia, "аналогии" и "превосходства". Гносеологическая проблема, между тем, не решается ясно ив De trinitate - философ останавливается на беглой апелляции к милости[49]. Из заключения De trinitate можно даже заключить, что Боэций считает философию служанкой богословия. Скорее он мог бы рассматривать как свой долг внести вклад в решение тогдашних теологических проблем с точки зрения своей науки, то есть как специалист по логике. В определенном смысле его богословские труды гносеологически яснее, поскольку, в отличие от Consolatio, что касается Бога и умопостигаемого, они ссылаются на Откровение и ортодоксальную веру.
Теперь второе возражение: с богословской точки зрения апелляция нашего автора на человеческие virtus и sapientia отдает чем-то наивным и языческим. Его мнение, что никто не делает зло сознательно ради зла (4 pr. 6), выдержано в духе греческого интеллектуализма. Такая по-сократовски высокая оценка познания предполагает, что человек пребывает всецело во власти своей позиции, и последняя не остается сухой теорией. Для такого фанатика логики, как Боэций, - для него ведь мысли были реальностями - это, возможно, и так; но по себе он не мог делать выводы о других; Августин не первый признал разницу между знанием и действием, или, словами апостола Павла, между волей и исполнением; до него это сделали Еврипид, Овидий и Сенека. Для римлянина Боэция характерно, что даже мысль о смирении связана с представлениями о заслуге: iustae humilitatis pretio inaestimabilem vicem divinae gratiae promeremur ("ценою истинного смирения мы заслуживаем в последующем бесценное воздаяние Божией благодати", 5 pr. 3). Здесь Августин тоже видит глубже. Но в целом Боэций еще раз ярко запечатлел сочетание римского жизнеощущения с греческой отвлеченной мыслью. Наблюдатель волен в конечном счете воспринимать эту естественную человечность в ее благороднейшем выражении с более высокой точки зрения - с точки зрения милости.
Почему Consolatio ограничивается философскими рассуждениями, не обращаясь к христианству? Самое простое решение - счесть Боэция язычником, а богословские трактаты - поддельными. Оно имело защитников в XIX в., пока важная находка не сделала эту позицию невозможной. Во фрагменте, который открыл Альфред Гольдер[50], Кассиодор свидетельствует, что его друг Боэций написал "книгу о Троице, некоторые догматические главы и книгу против Нестория". Это надежное свидетельство современника, подтверждаемое интеллектуальными и языковыми критериями, вынуждает искать иной ответ. К правильному решению подводит то наблюдение, что Боэций в своем Consolatio никогда не вступает в явный конфликт с христианством. Многие его философские мысли близки к религиозным: он подчеркивает личность Бога, потусторонние наказания, любовь, отказ от ненависти к врагам. Он четко различает время и вечность, Бог не вовлекается в мировой процесс; аристотелевское учение о вечности мира (5 pr. 6) даже и в глазах Фомы Аквинского[51] не противоречит вере. Но нам не нужно, как Алкуину (De grammatica), прибегать к interpretatio Christiana.
Может быть, Боэций просто решился написать "человеческую" книгу? В иных случаях он также старался обсуждать проблемы и предметные области по отдельности, а в Consolatio это сфера человеческого разума. Четкая граница между философией и теологией - порождение неприязни прирожденного логика к расплывчатости в любом ее виде. Боэций - это понимали такие читатели, как Конрад из Гирсау и Иоанн из Солсбери[52] - в сознательной скромности замкнулся в сфере естественного разума и таким образом добился необычайно широкой аудитории.
Сенатор при дворе Теодориха по своей сути достойный представитель римского практицизма в политике - эта черта куда меньше свойственна Августину. Как и у Цицерона, за философским одухотворением понятия о славе чувствуется боль, которую испытывает Боэций, расставаясь со своей земной родиной. Человеческую добродетель - virtus - и человеческое достоинство он переживает более ярко, более по-римски, чем Августин. Без сомнения, религиозная проницательность африканца глубже; но трезвый Боэций, не отрекаясь от мира, своей отважной смертью доказывает, что он римлянин. Так - словом и делом - он завершает основную тему римской литературы: magna mors, величайшая духовная и нравственная высота одиночки перед лицом смерти[53]. То, что пережили многие римляне, Боэций осмысляет по-новому. В силу его терапевтической программы вслед за слабыми целебными средствами должны применяться более сильные. Таким образом морально-философские рассуждения постепенно сменяются философскими размышлениями в узком смысле слова; наряду с этим, кажется, выстраивается иерархия философских школ.
Личность Боэция вызывает энтузиазм даже у такого критического и холодного логика, как Бертран Рассел: "За два века до него и десять после я не знаю ни одного европейского ученого, который был бы в той же мере свободен от всяческих суеверий и фанатизма. Но его личные качества еще значительнее: его взгляды - во всех отношениях возвышенны, незаинтересованны и не лишены величия. В любую эпоху он был бы выдающимся явлением, в его время он стал удивительной, несравненной фигурой"[54].
Соблазнительно было бы в такой же превосходной степени отозваться о его литературных талантах; цельность и преобразующая сила его души чувствуется в его творчестве вплоть до последней детали. Здесь - еще раз после Вергилия - в эстетической сфере воплощается то, что в этике составляет характерную черту античной самодисциплины: стремление не оставить на волю случая ни одной, даже самой незначительной подробности, соотнести их все с высокой целью. Оригинальность заключается не в предмете, а в способности духа пронизать материю и преобразить ее до конца.
Правда, Боэций не собирался застыть, как памятник, в позе римлянина. Его человечность проявляется в привязанности к близким людям - гордости за сыновей, в трогательной любви к жене - тем трогательнее, чем более скупо он о ней говорит, - в искреннем уважении к тестю Симмаху, в бесстрашном заступничестве за друзей-сенаторов. Когда достоинств так много, скорее воспринимаешь с облегчением тот факт, что иной раз за философским плащом проглянет некоторая суетность. Мудрец вкладывает в уста Философии ту мысль, что он стал слишком скромен и не восхвалил подобающим образом свои действительные заслуги (1 pr. 5). Италийская кровь проявляется во вкусе к праздничному блеску и почестям. В некоторых местах под маской философа и настоящего римлянина старого закала можно обнаружить лицо человека с почти современным жизнеощущением, цепляющегося за мимолетность со всею возможною страстью (5 pr, 6).
Но в другом отношении Боэций далек от современной резиньяции: мысли, с которыми он имеет дело, для него - реальность, как можно почувствовать из аффективного тона его стихотворений. Весь космос правим любовью (4 carm. 6) - Данте сделает эту сентенцию венцом своей Божественной Комедии: Eamor che muove il sole e le altre stelle, "любовь, которая движет солнце и иные звезды"[55].
Традиция
Из соображений места остановимся только на традиции Consolatio Philosophiae. Для настоящей рецензии[56] рукописей, которых несколько больше 400, и установления стеммы осуществленных на сегодняшний день коллаций недостаточно. Доказательство единого источника всех исследованных рукописей - общие недостатки. Стоящая в конце Вульгата частично ошибочна, частично насыщена lectiones faciliores. Источник лучшего чтения значительно меняется от случая к случаю; иногда, например, правильный вариант сохраняет только оригинал греческого перевода Максима Плануда. Поэтому предметом сопоставления становятся не столько различные классы, сколько различные чтения; для конъектуральной критики открыто широкое поприще. Важнейшими рукописями считаются:
- Parisinus B. N. lat. 7181, antea Puteanus, Regius 5365, IX в.;
- Monacensis 18765, antea Tegernseensis 765, начало IX в.;
- Florentinus Laurentianus XIV15, начало IX в.;
- Vaticanus lat. 3363, IX в.
Влияние на позднейшие эпохи
Consolatio и в эпоху средневековья, и в Новое время читали всегда - независимо от сословных и мировоззренческих барьеров. Была ли причиной тому честность, с которой человек идет навстречу своей судьбе, чтобы преодолеть ее? Или дело в спокойной логике доказательств в сочетании с убедительными образами? Или в недогматическом, чисто человеческом языке, на котором философия умела говорить едва ли не только в Риме?
Двойственность эмоционального и рационального (sententiarum pondus, "весомость мнений", и canendi iucunditas, "изящество стихов", 3 pr. 1) стала залогом того сильного влияния, какое суждено было оказать нашему автору. С одной стороны, он оплодотворяет средневековую поэзию - даже метрики постоянно считаются с Consolatio, - с другой, дает научной мысли неоценимый инструмент аристотелевской логики (и наряду с этим - античную теорию музыки).
Consolatio - как и Библия, Подражание Христу и стихи Вергилия - оставалась одной из самых читаемых в эпоху средневековья книг. Едва прошло пятьдесят лет после Библии Гутенберга - а уже вышли в свет 43 печатных издания Consolatio. Еще Эдуард Гиббон († 1794 г.) называет его a golden volume, not unworthy of the leisure of Plato or Tully, "золотой книгой, вполне достойной досуга Платонова или же Цицеронова".
Среди подражателей, переводчиков и комментаторов мы обнаруживаем блистательные имена: король Альфред переводит книгу на англосаксонский язык[57], Чосер[58], а затем Джон Лайдгейт - на английский, Ноткер III Лабеон на древневерхненемецкий (вместе с другими трудами Боэция)[59], Максим Плануд - на греческий[60]; в высшей степени вероятно, что учитель Данте, Брунетто Латини - на итальянский. Неудивительно, что в эпоху средневековья мы обнаруживаем и французские версии; но Боэций на еврейском языке в одной ватиканской рукописи - это уже нечто из ряда вон выходящее. Боэций становится в Павии предметом местного культа (что папа Лев XIII утвердит в 1883 г.). Тамошняя стихотворная эпитафия, по-видимому, сочиненная папой Сильвестром II (крупным ученым Гербертом), прежде всего прославляет его переводческие труды под знаком логики.
В эпоху средневековья Боэций - один из самых комментируемых античных авторов. Комментарий к богословским произведениям[61] и некоей Vita Боэция связаны с именем Иоанна Скотта; другой - также к Opuscula sacra - принадлежит перу Гильберта Порретана (PL 64). Но прежде всего едва ли не каноническое значение приобретает произведение О Троице. Математические произведения также находят своих истолкователей[62].
Многочисленные комментаторы Consolatio[63] больше всего обращают внимание на богословско-космологическое стихотворение 3 carm. 9; таким образом наш автор играет роль и в формировании физических представлений средневековья. Номиналист Вильям Оккам, отец современной мысли, примыкает к Боэцию.
Внушает уважение и поэтико-литературное и иконографическое влияние его книги. Его цитирует уже Юлиан Толедский. Стихи кладутся на музыку: уже 1 carm. 1, 2 carm. 5 и 3 carm. 8 с нотами можно найти в псалтыри Людвига Немецкого (cod. Berol. Meerm. 250, 5. IX 1 b). Аллегория природы Алена Лилльского (Alarms ab Insulis) точно так же немыслима без Боэция, как Vita nuova и Divina Commedia Данте; о чтении Consolatio свидетельствует захватывающий отрывок в Convivio 2,13; в тот момент, когда Данте утратил то, что любил больше всего на свете, он читает Боэция, "чтобы обратиться на тот путь, на который вступил другой безутешный. И как сейчас случается, что некто ищет серебро и находит золото, которое ему дает скрытая причина не без произволения Господня, так и я, искавший только утешения, нашел не одно лекарство для своих слез, но и слова писателей, науки и книг; взирая на них, я должен был счесть, что философия, их госпожа, - должно быть, превосходнейшая вещь. И я подумал, что, если представить ее как благородную жену, я не мог бы усмотреть в ее характере никакой иной черты, кроме милосердия; и я со своим стремлением к правде смотрел на нее так, что не смог отвести взгляд". Образ donna gentile, "благородной жены", связан с таковым же Беатриче. Данте обязан Боэцию и мыслью о reformatio как возвращении к истокам[64]. Очень тепло и проникновенно относится к Боэцию народный трибун Кола ди Риенцо († 1354 г.)[65].
Еще Ницше ссылался на римлянина Боэция и его персонифицированную Философию (cons. 2 рг. 7), сетуя на своих перегруженных немецких читателей: "...она [книга] нуждается в избытке времени, в избытке светлого неба и сердца, в избытке otium в самом дерзком смысле; но всех этих исключительно хороших вещей мы, нынешние немцы, не имеем, а следовательно, не можем и давать. - После столь милого ответа моя философия советует мне умолкнуть и не спрашивать далее; тем более что в некоторых случаях, как на то намекает поговорка, можно остаться философом только благодаря тому, что - молчишь"[66].


[1] A. Cameron, Boethius’ Father’s Name, ZPE 44, 1981, 181—183 (Marius Manlius Boethius); J. Moorhead, Boethius and Romans in Ostrogothic Service, Histo–ria 27,1978, 604—612; C. Morton, Marius of Avenches, the excerpta Valesiana, and the Death of Boethius, Traditio 38,1982,107—136; U. Pizzani, Boezio consulente tec–nico al servizio dei re barbarici, RomBarb 3, 1978, 189—242; D. Romano, II signifi–cato della presenza di Nerone nella Consolatio Boeziana, ALGP 9—10, 1972—1973 6975), 180—185 (типология Нерон — Теодорих в Consolatio); P Rousseau, The Death of Boethius: the Charge of Maleficium, Studia Medievalia 3, Ser. 20,1979, 871— 889; H. TrAnkle, Philologische Bemerkungen zum BoethiusprozeB, в: Romanitas et Christianitas, FS J. H. Waszink, Amsterdam 1973, 329—339; E. Reiss, The Fall of Boethius and the Fiction of the Consolatio Philosophiae, CJ 77, 1981, 37—47 (неубедительно); Dh. Schanzer, The Death of Boethius and the Consolation of Philosophy, Hermes 112,1984, 352—366.
[2] S. Brandt, Entstehungszeit und zeitliche Folge der Werke von Boethius, Philologus 62,1903,141—154; 234—275; A. P. McKinlay, Stylistic Tests and the Chronology of the Work of Boethius, HSPh 18,1907,123—156; L. M. De Rijk, On the Chronology of Boethius’ Work on Logic, Vivarium 2,1964,1—49,125—162.
[3] F. Solmsen, Boethius and the History of the Organon, AJPh 65,1944, 69—74.
[4] См., однако же, C. H. Haskins, Mediaeval Versions of the Posterior Analytics, HSPh 25,1914, 87—105; H. R. Patch 1935, 32.
[5] J. Bidez, Boece et Porphyre, RBPhH 2,1923,189—201; J. Shiel, Boethius’ Commentaries on Aristotle, MRS 4,1958, 217—244.
[6] L. Minio—Paluello, A Latin Commentary (? translated by Boethius) on the Prior Analytics and its Greek Sources, JHS 77,1957, 93—102.
[7] Решительно за подлинность: H. Chadwick, The Authenticity of Boethius’ Fourth Tractate, Defide catholica, JThS 31,1980, 368—377.
[8] H. Rhein, Die Dialogstruktur der Consolatio Philosophiaedes Boethius, диссертация, Frankfurt 1963; S. Lerer 1985.
[9] J. Gruber 1969 (с лит.).
[10] Ср. Hor. epist. 1, 4, 6—11; Sen. Helv. 14—17 и Marc. 5, 23—25; Plut. cons, ad Timox. их. 8.
[11] Относительно 4, pr. 7 cp. Sen. prov. 2,1—12.
[12] Незавершенность Consolatio: H. Trankle 1977,148—156.
[13] Но Боэций сокращает и распространяет изложение, которое по этой причине, например, во введении к Арифметике, выигрывает в ясности и изяществе.
[14] Об источниках diff. top.: D. Z. Nikitas, Ciceros rhetorische Schriften als Quellen von Boëthius’ De topicis differentiis, в: Praktika des 3. Griechischen Symposions fur Lateinische Studien, Thessaloniki 1989, 243—279 (по–новогречески с немецким резюме).
[15] P. Courcelle 1967, 17, прим. 2 и 20.
[16] Sen. epist. 65,16; cp. 16, 5; 53, 7 сл.; 103, 4.
[17] F. Klingner 1921,112—118; J. Gruber 1969.
[18] P. Courcelle 1967, 18—22.
[19] Исследование утешительной литературы практически не принимало во внимание Боэция; лит. см. R. Kassel, Untersuchungen zur griechischen und ro–mischen Konsolationsliteratur, Miinchen 1958.
[20] О cons. 1 pr. 3 ср. Sen. dial. 9 (= tranq. an.) 14; о теме Фортуны у Боэция и Сенеки см. P. Courcelle 1967, 105—108; 125—134; об Овидии: H. Scheible 1972, 12—16.
[21] Boëth. in Porph. dial. 1; PL 64,11; ср. также VL Schmidt—Kohl 1965; критически об этом H. Scheible 1972, 217—229.
[22] E. K. Rand 1904,1—28, особенно 8.
[23] 1 carm. 2; 1 camr. 6; 3 carm. 1; 3 carm. 12; H. Scheible 1972, 218.
[24] P. Courcelle 1967, 164—168; 220—228.
[25] P. Courcelle 1967, 215—219; 227—229.
[26] Ср. Tac. ann. 1, 16; 15, 60.
[27] 3 pr. 5; cp. Ov. trist. 1, 9, 5 сл.; (Fortuna) seruavit circa te propriam potius in ipsa sui mutabilitate constantiam, («(Фортуна) сохранила относительно тебя постоянство в самой своей переменчивости», 2 pr. 1; cp. Ov. trist. 5, 8,18); atqui haec (pecuniae) ejfun–dendo magis quam coacervando melius nitent («да и они (деньги) больше блещут, когда их тратишь, чем когда собираешь в кучи», 2 pr. 5; ср. Hor. carm. 2, 2, 1—4); quidquid dicam, aut erit aut non («что бы я ни сказал — или будет, или нет», 5 pr. 3; Hor. sat. 2, 5, 59); avaritiae nil satis est («нет ничего, что было бы достаточно для скупого», 3 pr. 3; Hor. sat. 1,1, 62).
[28] Cp. R. Glei 1985, 225—238; поэтические цитаты должны подкреплять философские мысли (поэты как первые философы).
[29] Ср. Mart. Cap. 2,125, ed. Willis, Leipzig 1983, р. 38.
[30] K. Reichenberger 1954.
[31] F. Klingner 1921, 22—27.
[32] D. Bartonkova, Prosimetrum. The Combined Style, in Boethius’ Work Deconsolatione Philosophiae, GLO 5,1973, 61—69.
[33] Cp. Plat. Tim. 91 d—92 c; Plotin. 1, 6, 39.
[34] Athen. 1,10 e; Hor. epist. 1,1, 23—26.
[35] Epict. 1, 6; Porph. ad Marc. 7.
[36] H. Scheible 1972, 124 сл.
[37] 1 pr. 5; ср. Petr. Chrys., serrn. 58. 361 B; Hier. epist. 60,10; Rufin. Orig. in gen. 2, 6 p. 173 C; Cassiod. inst. div. 5 p. 1116 В; аналогично Sen. epist. 2.
[38] A. Engelbrecht 1902; K. Dienelt 1951; K. Prinz, Bemerkungen zur Philosophiae Consolatio des Boethius, WS 53,1935,171—175. Ch. Mohrmann, Some Remarks on the Language of Boethius’ Consolatio Philosophiae, в: j. J. O’Meara, B. Naumann, изд., Latin Script and Letters A. D. 400—900. FS L. Bieler, Leiden 1976, 54—61.
[39] L. Pepe, La metrica di Boezio, GIF 7,1954, 227—243.
[40] Подобную мысль Данте вкладывает в уста Франчески да Римини (Inf. 5, 121—123): Nessun maggior dolore / die ricordarsi del tempo felice / nella miseria, «Нету сильнейшей боли, / чем вспоминать о счастливых временах / в несчастье». Это не топос, а цитата — поскольку Франческа прибавляет: «И это знает твой учитель».
[41] Inter omnes priscae auctoritatis vims, qui Pythagora duce puriore mentis ratione vi–guerunt constare manifestum est, hand quemquam in philosophiae disciplinis ad cumulum perfectionis evadere, nisi cui talis prudentiae nobilitas quodam quasi quadruvio vestigatur («Очевидно, что все древние мужи, заслуживающие доверия, которых — под предводительством Пифагора — отличала чистота ума и сила суждения, согласны в том, что никто не достиг высоты совершенства в философских дисциплинах, если он не проследил благородство этой высоты как бы на четырех путях», arithm. 1,1).
[42] C. Bower, Boethius and Nicomachus: An Essay Concerning the Sources of the DeInstitutione Musica, Vivarium 16,1978,1—45; D. S. Chamberlain, Philosophy of Music in the Consolation of Boethius, Speculum 45,1970, 80—97; G. B. Chambers, Boethius De Musica. An Interpretation, StudPatr 3, 1961, 170—175; F. v. Lepel, Die anti–ke Musiktheorie im Lichte des Boethius. Eine Studie, Berlin—Charlottenburg 6. r.; U. Pizzani, Studi sulle fonti del De Institutione Musica di Boezio, SEJG 16, 1965, 5— 164; L. Schrade, Music in the Philosophy of Boethius, Musical Quarterly 33, 1947, 188—200.
[43] B. Russell, A History of Western Philosophy, London 1946, гл.31; нем. Philosophic des Abendlandes, Zurich 1950, 686.
[44] H. Gericke, LAW s. v. «ZahlbegrifF», Sp. 3297.
[45] M. Erlasser, Das Person—Verstandnis des Boethius, диссертация, Wurzburg, Munster 1973; M. Lutz—Bachmann, «Natur» und «Person» in den Opuscula sacra des A. M. S. Boethius, Th&Ph 58, 1983, 48—70; M. H. Marshall, Boethius’ Definition of Persona and Medieval Understanding of the Roman Theater, Speculum 25,1950, 471—482; M. Nedoncelle, Les variations de Boece sur la personne, RSR 29, 1955, 201—238; H. Rheinfelder, Das Wort persona, Halle 1928; предварительные ступени у G. O’Daly, Plotinus’ Philosophy of the Self, Shannon 1973; G. O’Daly, Augustine’s Philosophy of Mind, Berkeley 1987.
[46] E. Gegenschatz, Die Freiheit der Entscheidung in der Consolatio Philosophiae des Boethius, MH 15,1958,110—129.
[47] H. R. Patch, Necessity in Boethius and the Neoplatonists, Speculum 10,1935, 393—404; E. Gegenschatz, Die Gefahrdung des Moglichen durch das Vorauswissen Gottes in der Sicht des Boethius, WS 79,1966, 517—530; P. Huber 1976.
[48] Cp. Боэций, herm. sec. 3, гл.9, ed. C. Meiser 2, Leipzig 1880, 241; Аммоний, de interpr. 122—124; = in Arist. De interpretatione commentarius, ed. A. Busse, Berlin 1897, 152—155 (Commentaria in Aristotelem Graeca 4, 5).
[49] Nos vero nulla imaginations diduci sed simplici intellectu erigi et ut quidque intellegi potest ita aggredi etiam intellectu oportet… Quod si sententiae fidei fundamentis sponte firrnissimae opitulante gratia divina idonea argumentorum adiumenta praestitimus, illuc perfecti opens laetitia remeabit unde venit effectus. Quod si ultra se humanitas nequivit ascendere, quantum inbecillitas subtrahit, vota supplebunt («Нам же необходимо не давать сбить себя с пути никаким силам воображения, но просто опираться на разум и — как что может быть постигнуто — так и продвигаться в постижении разумом… Поэтому если в пользу мнений, которые сами по себе утверждены на вере, с помощью благодати Божией мы прибавили уместные аргументы, то радость о завершенном труде вернется туда, откуда вышел самый труд. Поэтому если человеческая природа была не в состоянии подняться над собой, то, чего недостает от бессилия, восполнят обетования», trin. 6, 24—26; 30—36); ср. cons. 5 pr. 5: quare in illius summae intelligentiae cacumen si possumus erigamur, «потому мы будем стремиться на эту вершину высшего разума, если возможно»; о духовном познании: Plat. Phdr. 249 а 1—5 (сила философского эроса); ср. Plotin. 3, 4, 36; Boëth. cons. 4 carm. 1,1—30; pr. 5 extr.
[50] H. Usener, Anecdoton Holderi. Ein Beitrag zur Geschichte Roms in ostgotischer Zeit, Bonn 1877, перепечатка 1969.
[51] De aetemitate mundi contra murmur antes, ed. Parm. 1065 t. 16, 320 = opusc. 27 в т. 27 ed. Vives.
[52] Conrad von Hirsau, Dialogus super auctores, ed. R. B. C. Huygens, b: Coll. Latomus 17,1955, 46,1163; Ioh. von Salisbury, Policratus 7,15, 672 b, ed. Webb, t. 2,155,16.
[53] Cp. 1 pr. 3; кроме того 2 carm. 7,15 сл.
[54] B. Russell, ibid. 314.
[55] C. J. De Vogel, Amor quo caelum regitur: Quel amour et quel Dieu?, в: L. Obertello, изд., 1981,193—200.
[56] L. Bieler, CC 94,1957, S. XII; W. Weinberger CSEL 67,1934, S. XXII; L. Bieler, Vorbemerkungen zu einer Neuausgabe der Consolatio des Boethius, WS 70, 1957, 11—21; A. Engelbrecht 1902; K. Buchner, Bemerkungen zum Texd der Consolatio Phi–losophiae des Boethius, Hermes 75,1940, 279—297; K. Dienelt 1942 и 1951; J. Gruber 1978, 45—48; E Troncarelli, Boethiana Aetas. Modelli grafici e fortuna manoscritta della Consolatio Philosophiae tra IX e XII secolo, Alessandria 1987.
[57] K. Otten, Konig Alfreds Boethius, Tubingen 1964; F. A. Payne, King Alfred and Boethius. An Analysis of the Old English Version of the Consolation of Philosophy, Madison 1968; D. K. Bolton, The Study of the Consolation of Philosophy in Anglo—Saxon England, AHMA 52,1977, 33—78.
[58] Westminster 1478, Facs. Norwood 1974; об этом см. B. Jefterson 1917.
[59] Изд. E. Graff, Berlin 1837; Notker, Die deutschen Werke, изд. E. H. Sehrt, Halle 1933; H. Naumann, Notkers Boethius, Untersuchungen fiber Quellen und Stil, Straßburg 1913; E. Luginbuhl, Studien zu Notkers Ubersetzungskunst, диссертация, Zurich 1933 (1970); I. Schrobler, Notker III. von St. Gallen als Ubersetzer und Kommentator von Boethius’ De Consolatione Philosophiae, Tubingen 1953.
[60] Boëce, De la Consolation de la philosophic. Traduction grecque de Maxime Planude, publ. pour la premiere fois dans son ender par E. — A. Betant, Geneve 1871, перепечатка 1962.
[61] Изд. E. К. Rand, Quellen und Untersuchungen, t. 1, Teil 2, Munchen 1906; E. K. Rand, The Supposed Commentary of John the Scot on the Opuscula sacra of Boethius, RNeosc 36,1934, 67—77; 06 Opuscula sacra cp. также M. Cappuyns, Le plus ancien commentaire des Opuscula sacra et son origine, RecTh 3,1931, 237—272.
[62] G. R. Evans, Introduction to Boethius’ Arithmetic of the Tenth to the Fourteenth Century, HS 16,1978, 22—41; G. R. Evans, A Commentary on Boethius’ Arithmetic of the Twelfth or Thirteenth Century, Annals of Science 35, 1978, 131—141; M. Folkerts, «Boethius» Geometrie II, ein mathematisches Lehrbuch des Mittelal–ters, Wiesbaden 1970.
[63] P. Courcelle, Etude critique sur les commentaires de la Consolation de Boece (IXе — XVй siecles), AHMA 14,1939, 5—140. J. Silvestre, Le commentaire inedit de Jean Scot Erigene au metre IX du Livre III du De Consolatione Philosophiae, RHE 47, 1952,44—122; G. Mathon, Le commentaire du Pseudo–firigene sur la Consolatio Philosophiae de Boece, RecTh 22,1955, 213—257; D. K. Bolton, Remigian Commentaries on the Consolation of Philosophy and their Sources, Traditio 33,1977, 381—394.
[64] II sommo desiderio di ciascuna cosa eprima dalla Natura и lo ritomare al suo Principio («Высшее желание любой вещи, и первое от природы, — вернуться к своему Началу», Convivio4,12; ср. Boeth. cons. 3 carm. 2 и pr. 3).
[65] Dilectissimum mihi almum illum patricium Boethium Severinum palatinis a canibus accusatum («мой возлюбленный наставник, тот патриций Северин Боэций, которого обвинили дворцовые псы», Briefwechsel 3, S. 394, Z. 280 сл.).
[66] Menschliches, Allzumenschliches, Vorrede 8, в: F. Nietzsche, Werke, изд. K. Schlechta, 1 Miinchen 1973, 444 сл.
Ссылки на другие материалы: