Творчество Ѳукидида

Чтобы уяснить значение Ѳукидида в области историографического творчества, полезно припомнить в кратких чертах то состояние, в каком обреталось историческое знание в эпоху, предшествующую появлению труда Ѳукидида.
Историческая литература возникает тогда, когда народ, ее создающий, находится уже в достаточно развитой стадии своей духовной культуры. Конечно, всегда и везде существовали не одни только сказки и повествования о чудесных делах и событиях, касающихся божеств и сверхъестественных существ, рассказы о возникновении мира, о происхождении людей и животных; люди интересовались также и фактами более близкого к ним прошлого. И кто мог сообщить о том, что́ представляло для слушателей интерес, кто умел порассказать о лицах, пользовавшихся популярностью в народе, того все охотно слушали. Но все такого рода рассказы, даже в том случае, если они сочинялись одаренными сказителями, так же скоро улетучивались, как быстро и составлялись. Здесь, разумеется, не идет речь о таких рассказах, которые сохранялись у народа в течение долгого времени и, объединившись с данными, заимствованными из области мифа и поэзии, могли удержаться надолго в традиции народа; такие рассказы относятся к области легенды и эпоса. Однако с историографией в тесном смысле они не имеют ничего общего, хотя бы народ и склонен был считать их за рассказы исторические. Последние возникают в том случае, когда назревает потребность не только спасти от забвения "события дня", но и так или иначе их зафиксировать.
Когда народ достигает более высокой ступени культурного развития, когда среди него развивается письменность, тогда возникает у него и нечто вроде зачатков историографии: появляются документы, относящиеся к общественной и частной жизни, надписи на сооружаемых зданиях, на делаемых богам посвящениях и т. п.; при этом к встречающимся в таких документах хронологическим датам, при именах царей или эпонимных магистратов, попутно иногда присоединяются и более или менее обширные заметки о важных событиях, имевших место в таком-то году, при таком-то царе или эпонимном магистрате. Почти во всех культурных государствах древнего Востока, в Греции, в Риме при магистратах и их канцеляриях состояли особые секретари, ведшие протоколы. При дворах восточных владык, при царе всегда был "писец", т. е. секретарь, на обязанности которого лежала регистрация царских распоряжений и судебных приговоров; "писец" должен отмечать также и подвиги царя на войне и на охоте и т. д. Из этого материала возникли в великих восточных монархиях с течением времени связные хроники по отдельным царствованиям. Они сохранились до нашего времени всецело, или в более или менее коротких извлечениях, для царствований некоторых фараонов и многих ассирийских владык. Самый замечательный памятник этого рода зарождающейся историографии - огромная (420 строк) бехистунская надпись персидского царя Дария I, где царь рассказывает подвластным ему народам о том, как он получил царский венец и восстановил персидское могущество.[1]
Однако такого рода хроники далеко не могут претендовать на то, чтобы считаться памятниками исторической литературы. Это - простое сопоставление внешних фактов, интересных, но также и малозначительных; повествование в таких хрониках дается в том виде, в каком повествователь получил сведения о сообщаемых им фактах. Связь между последними устанавливается только внешняя. О том, что́ обусловило собою тот или иной факт, о мотивах, поведших к нему, нет и помину; нет, конечно, и характеристики действующих лиц. Облечь в плоть и кровь тот или иной факт, или группу фактов в состоянии только тот, кто воспринял в себя их, кто попытался, уяснив себе их внутреннюю сущность, воссоздать их. Правда, и летописи - дело рук человеческих, и в самой сухой хронике сказывается индивидуальность ее составителя; только индивидуальность эта не в состоянии проявиться ярко, она затушевывается традицией и потому утрачивает личный характер.
Лишь у одного из восточных народов повествование о современных событиях возвышается над обычным уровнем восточных хроник. Это - у евреев. Те исторические труды, от которых сохранились до нас отрывки в древнейших частях книги Судей Израилевых и первой книги Царств, известные всем рассказы о Гедеоне и Авимелехе, Сауле и Давиде являются уже не простыми хрониками. Это - памятники настоящей исторической литературы, авторы которых пытаются восстановить и живо передать наиболее характерные современные им события. И отдельные эпизоды этих повествований носят новеллистический характер, в духе рассказов Геродота. В более поздних рассказах Ветхого Завета не встречается такого реализма и такой наглядности изображения, так как в обработку их вторглись уже религиозные мотивы и сверхъестественный элемент, что́ совершенно чуждо упомянутым более древним повествованиям.

Постепенно развивается наряду с официальным летописанием иной род историографии, который может быть отнесен уже к литературе в тесном смысле этого слова. Исходным пунктом такой историографии служат факты не современные, но события далекого прошлого; в ней разбираются вопросы о происхождении мира, богов и людей, народов и городов, обычаев и учреждений. Историография этого рода, очевидно, должна примыкать теснейшим образом к легендам и сказаниям; она собирает и группирует их, причем невольно замечает те противоречия, какие существуют между отдельными, первоначально вполне обособленными, сказаниями. Прежние наивные рассказы более уже не удовлетворяют народ, так как его мировоззрение и этические взгляды изменились и возвысились; натурализм, обвевающий все древние сказания, становится все более и более неприемлемым. Возникает сама собою потребность сгладить и исправить кое в чем древние сказания, внести в обилие их более или менее однообразное понимание; назревает попытка придать им более связный вид, сопоставить их одно с другим и объединить их одной господствующей идеей. И тут человеку приходит на помощь религия; религиозная идея занимает в этой попытке человеческого ума настолько важное место, что в результате получается как бы своего рода богословская система, в которой индивидуальность мыслителя играет вполне определенную роль.
У греков первый, кто предпринял такую попытку упорядочить древние сказания о происхождении мира, богов и героев, был эпический поэт Гесиод, точнее сказать, поэты того круга, которые группируются на протяжении VIII-VI вв. вокруг Гесиода как своего главного представителя. Приписываемая Гесиоду поэма "Теогония" имела задачей изложить в последовательном порядке родословие богов, начиная с возникновения и до окончательного устроения божеского мира. Автор не желает ничего придумывать сам, он лишь собирает сказания; но так как в них встречается много разногласий, неопределенности, противоречий, то он задается целью сблизить их и примирить, слить их в одно целое и создать таким образом "эллинский пантеон". "Теогония" послужила прототипом для множества других генеалогических поэм такого же рода, где предлагались обработки легендарной истории в целом ли ее объеме, или в отдельных частях. До нас от всей этой генеалогической поэзии сохранились ничтожные остатки.
Тем временем в малоазийской Ионии, главным образом в Милете, где культурная жизнь достигла в VI в. большого подъема и пышного расцвета, назревает новое направление. Оно сознательно порывает связь с прежним богословием и старинными религиозными традициями и стремится опознать историю как создания мира, так и человечества на вполне рациональной основе. В Ионии в трудах ионийских философов зарождаются первые попытки философского понимания мира как целого.[2] В Ионии же закладываются и первые основы греческой исторической прозы в сочинениях тех писателей, которых Ѳукидид (I. 21₂) называет "логографами", т. е. собственно прозаиками, авторами прозаических рассказов. Уже древние отметили, что между этими рассказами и произведениями эпических поэтов была разница только в форме изложения, но что и в тех и в других заметно то же отсутствие критики, та же любовь к мифам. Сюжеты своих произведений логографы брали из отдаленного прошлого, хорошо знать которое было очень трудно: они любили говорить об основаниях городов, о генеалогиях различных "знаменитостей". Рассказы логографов были простые, безыскусственные, лишенные какой бы то ни было философской окраски; но это были все же рассказы изящные, написанные на разговорном языке Ионии с той непринужденной естественностью, которая вообще составляла отличительную черту ионийской цивилизации.
Среди логографов самая крупная величина - Гекатей Милетский (вторая половина VI - начало V в.), автор двух больших произведений: "Генеалогии" и "Описание Земли". "Генеалогии" - в сущности генеалогическая поэма, только в прозе. Содержание ее вращается всецело в царстве сказаний. Замечательны сохранившиеся до нас начальные строки этого произведения: "Гекатей из Милета говорит так: я описываю эти события в том виде, какой мне кажется верным, потому что сказаний у греков много, но мне они представляются смешными". Тут уже звучит сознание необходимости исторической критики. В чем же она могла сказываться у Гекатея? По-видимому (говорим "по-видимому", так как от "Генеалогий" Гекатея дошли жалкие обрывки), в некотором рационализме, вносимом Гекатеем в толкование сказаний, а затем - это главное - в природном здравом уме Гекатея, побуждавшем его выбирать из нескольких противоречивых преданий то, которое казалось Гекатею менее невероятным.
Еще интереснее было другое произведение Гекатея, "Описание Земли" - первая попытка дать сочинение по географии и этнографии известных тогда частей Европы и Азии. Оно явилось в результате собственных изысканий Гекатея, много путешествовавшего на своем веку. Те около трехсот отрывков, которые сохранились от "Описания Земли", дают представление о широте познаний Гекатея и свидетельствуют о том влиянии, какое он оказал на своих преемников, между прочим, особенно на Геродота.
Примеру Гекатея последовали другие логографы. Все они стремятся переложить сказания в подлинную историю, причем из древних мифов систематически вытравливается та внутренняя жизнь, которая их, в сущности, и одухотворяла. Пусть процесс этот был в корне своем ошибочным, но он был необходим как промежуточная стадия по пути к возникновению научной историографии и исторической критики. Старинные предания в том виде, в каком они были, на основании народных рассказов обработаны поэтами, потеряли теперь смысл, не могли ни у одного просвещенного человека внушать к себе доверия. Если прежние "богословские" обработки преданий предполагают повсюду воздействие сверхъестественных сил, считаются с проявлениями божеской силы, господствующей над всем человеческим, то рационализм, напротив, стремится понять эти предания исключительно с человеческой, естественной, точки зрения. Получается такое впечатление, что все события прошлого шли так же, как текут события настоящего. Чудеса - не что иное как или искажения невежественных умов, или сознательные измышления, сочиненные с определенною целью - ввести в заблуждение простаков. Настоящее - вот мерило рационализма; оно, это настоящее, служит для рационалиста абсолютной, вечной истиной. Здесь, конечно, кроется крупное недоразумение. Но великою заслугою рационализма было то, что при помощи его пытались понять предания о прошлом, как о таком, что́ понятно человеческому уму; тем самым создавались зародыши критики, хотя бы и вполне первобытной и наивной.
Понятно, с такого рода рационалистической обработкой преданий соединяется стремление внести в свое изложение и сведения географические и этнографические. В этой области в описании чужеземных народов, их обычаев и нравов, их памятников и преданий, древнейшая греческая историография оказала человечеству большие услуги. Здесь она, естественно, должна была перешагнуть границы легендарной эпохи и войти в соприкосновение с современными ей событиями. По тому же пути пошла и местная история, предметом исследования которой становится не переработка всей массы преданий, но рассмотрение развития одного какого- либо государства, или племени, причем исследователь касался событий не только седой старины, но и более близкого к нему прошлого, а затем и настоящего. Подобного рода местные истории начинают плодиться с V в. в тех областях греческого мира, которые выдвинулись вперед в своем культурном развитии, в городах Малой Азии, Сицилии и Южной Италии. Форма этих историй - летописная; в них год за годом, с приурочением к именам эпонимных магистратов, передаются те или иные достопримечательные события. Это, конечно, далеко еще не живой исторический рассказ, это - лишь перечень отчасти интересных, отчасти незначительных заметок.

Наступили Греко-персидские войны, произведшие коренной переворот в общем ходе развития греческого народа. Нападение восточной мировой монархии было отражено. Греция стала всемирно-историческим центром, пред нею встали новые задачи, и из стремления осуществить их развилась оживленная, и материально и духовно, жизнь, раскрывшая все силы, таившиеся в греческом обществе. В области политики греки теперь неудержимо стремятся использовать завоеванное ими положение и обеспечить его дальнейшее развитие. Вполне понятно, та грандиозная борьба, в результате которой было приобретено это положение, не могла исчезнуть из памяти. Ближайшие поколения, следовавшие за Греко-персидскими войнами, постоянно возвращались к эпизодам этой борьбы и повествовали о ней; явилась потребность сохранить воспоминания о ней и на последующие времена. Из этого сознания возник исторический труд Геродота. В нем излагается, с многочисленными уклонениями в сторону и с отступлениями в более ранние времена, борьба греков с варварами от Креса до Ксеркса и дается как бы общая картина всей греко-варварской древней эпохи в пределах восточного бассейна Средиземного моря.
В течение длинного ряда лет Геродот собрал во время своих путешествий по Востоку и Западу богатый материал и познакомился со всеми наиболее важными тогда народами, с их памятниками и преданиями. После того как Геродот использовал этот материал для отдельных монографий, с чтением которых, быть может, он выступал публично в Аѳинах, он в первые годы Пелопоннесской войны обработал его в тщательно скомпанованном труде, сохранившемся до нас и разделенном позже на девять книг.[3]
Замечательно вступление Геродота к своему труду, не оставшееся, думается, без влияния и на начальные строки истории Ѳукидида. "Нижеследующее изложение сведений Геродота-галикарнассца предназначается для того, чтобы не изгладилось от времени то, что́ произошло у людей, а также чтобы не были бесславно забыты великие и удивления достойные деяния, совершенные частью эллинами, частью варварами, главным же образом для того, чтобы не забыта была та причина, по которой между ними возникла война". История Греко-персидских войн - центр всего труда Геродота, главный его нерв. Изложению этой истории посвящены последние пять книг. Им предшествует масса пестро переплетающихся между собою рассказов о различных народах, входивших в состав огромной персидской монархии, ополчившейся на греков в начале V в.
С точки зрения развития историографии самое главное в труде Геродота то, что он решительно порвал с легендарной историей, достаточно уже разработанной трудами его предшественников. Геродот ясно сознает, хотя бы и не давая себе в этом отчета, коренное различие между сказанием и действительно историческим преданием. В одном месте своего труда он определенно заявляет, что излагает историю не "героев", но "людей". Геродот уже не рационалист, хотя зачастую и вставляет в свою историю предания с ярко рационалистической тенденцией. Историк стоит всецело на плечах той аттической культуры эпохи Перикла, которая отвергла уже рационализм и открыто, без предвзятой мысли, стремилась, по крайней мере, признавать могучие силы, управляющие человеческой жизнью, хотя она и не всегда в состоянии была истолковать эти силы вполне сознательно.
История Геродота - одно из самых увлекательных, чарующих повествовательных сочинений в области всемирной литературы. Незабвенною заслугою Геродота служит и то, что только благодаря ему сохранилась для потомства масса исторических преданий о тех веках, которые иначе подверглись бы полному забвению. И все-таки история Геродота не является еще научным историческим трудом в современном смысле этого слова. Правда, к отдельным преданиям Геродот нередко относится критически, особенно к таким, которые представляются ему по тем или иным причинам недостоверными, или невероятными. Но критика Геродота всегда только субъективная, и потому она произвольна, в ней нет определенного мерила. Геродот не в силах еще проследить генезис событий, определить тот рычаг, или те рычаги, которыми приводится в движение механизм всемирной истории. В истории Геродота постоянно действуют, наряду с человеческими факторами, сверхчеловеческие силы - слепой рок, воля божества, даже его зависть к человеку. Геродот, правда, верит в существование закона, руководящего историческими событиями. Но этот закон - исключительно религиозного порядка, идущий скорее извне и свыше, нежели вытекающий из самих фактов. Это - старый закон религиозной и политической морали, закон Немесиды. По этому закону всякий грех влечет за собою наказание, особенно гордость, этот грех, которому нет прощения. Преклонение пред религиозным законом побуждает Геродота вносить в историческое изложение слишком много сбывшихся предсказаний оракулов, чересчур часто появляются в нем герои, отводится широкое место чудесам и т. д. Об экономических основах, на которых покоится сила государства, Геродот не имеет еще никакого представления. Военное дело ему знакомо мало. Правда, рассказы Геродота о сражениях иногда очень живописны и с психологической стороны обрисованы тонко; но они скорее напоминают эпические описания битв и, во всяком случае, не выдержат критики с точки зрения специалиста- техника военного дела. Политические отношения схвачены Геродотом скорее в их внешних проявлениях, в их результатах, но не в подготовительных стадиях. Выступающие в истории Геродота лица обрисовываются в том, что́ о них сообщается; но он никогда не пытается постигнуть их характер и объяснить их действия как результат этого характера. История Геродота, в сущности, остается еще сопоставлением отдельных историй. Она не является таким историческим трудом, в котором господствует общая точка зрения и посредством которого можно было бы познакомиться с генезисом самих фактов. Коротко говоря, Геродот, по справедливости, должен быть признан "отцом" повествовательной истории; его труд - один из наилучших и совершеннейших образцов ее. Но Геродот не может претендовать на наименование "отца" истории, как науки, основанной прежде всего на строгом критическом отношении к тому, что́ служит предметом ее повествования.
В истории Геродота изложение доходит до событий почти современных ему. Поход Ксеркса произошел всего за пять-четыре года до рождения историка. Среди современников Геродота было много таких, которые излагали события еще более к ним близкие. В то же время пробуждается интерес и к выдающимся современным деятелям эпохи, что ведет к образованию особой исторической литературы в форме мемуаров. Так, рапсод Стесимброт Ѳасосский писал мемуары о современных ему афинских государственных деятелях. Трагический поэт Ион Хиосский повествовал о той застольной беседе, которую вели Кимон и Софокл. Все это показывает, до какой степени пробудился в греческом, и прежде всего в афинском, обществе - Аѳины уже тогда становятся "школою Эллады" - интерес к истории. Таким образом, мы постепенно приближаемся к тому моменту, когда в силу предшествующего развития историографии у греков пришло время зародиться у них истории не только повествовательной, но вместе с тем и научной. Выполнить эту задачу выпало на долю того поколения, которое сменило собою поколение эпохи Греко-персидских войн, но которое с нею было тесно связано, и не одними только воспоминаниями о славном прошлом. Люди, жившие во время Пелопоннесской войны, а тем более люди, пережившие ее, невольно должны были вдуматься и дать себе отчет и в тех событиях, которые произошли в течение пятидесятилетия, отделяющего войны Греко-персидские и Пелопоннесскую, и в событиях последней. Быть не только повествователем, но и истолкователем всех этих событий выпало на долю аѳинянина Ѳукидида.

Ѳукидид явился не только повествователем, но и истолкователем событий, имевших место в истории Греции в 478-411 гг., потому что он в противоположность своим предшественникам, в том числе и Геродоту, применил при повествовании об указанных событиях критический метод. В чем состояли и как выразились приемы исторической критики у Ѳукидида, об этом речь впереди. Теперь должно ответить на вопрос, под воздействием каких условий развился у Ѳукидида тот критицизм, который его отличает так определенно от Геродота.
В самом деле, Ѳукидид моложе Геродота всего на 25-30 лет. Между тем в их воззрениях на историю, в методах исторической работы существенное различие. Чем оно объясняется? Едва ли одними только их индивидуальными свойствами, хотя и на их долю следует отнести многое. Не сказались ли здесь и причины более общего характера? И если да, то в чем следует их искать?
Геродот, представитель старшего поколения Периклова века, воспитался еще в традициях ионийской культуры и впитал в себя те основы, которые пронизали всю эту культуру и которые сказались, несомненно, на всей концепции его исторического труда. Детские годы Геродота совпали с эпохою Греко-персидских войн, его зрелый возраст - с веком Перикла и расцветом афинской демократии. Геродот - большой почитатель этой демократии, восторженный поклонник Аѳин, главным образом потому, что Аѳины играли выдающуюся роль в борьбе греков с персами. Вот почему он в изложении истории этой борьбы всегда выдвигает аѳинян на первый план, ярко подчеркивает их заслуги. Будучи свидетелем блестящего расцвета аттической культуры в эпоху Перикла, Геродот, естественно, должен был и приобщиться к ней и впитать в себя то лучшее, что́ она давала. Но Геродот не дожил (он умер около 425/424 г.) до того кризиса, который сказался в умственной и моральной жизни Греции вообще, главным образом Аѳин, в последней четверти V в., кризиса, который вызван был по преимуществу знаменательным движением, связанным с именем софистики. Ѳукидид, представитель младшего поколения Периклова века, пережил это движение, и оно неизбежно должно было отразиться на его мировоззрении. Если Геродота можно назвать представителем ионийско-аттической культуры, то Ѳукидид является уже провозвестником культуры чисто аттической, возросшей на основах культуры ионийской, но воспринявшей в себя много и таких черт, которые ей лично свойственны и специально для нее характерны. И многое из этих новых черт нашло для себя корни в том движении, которое было вызвано старшим поколением софистов.
Софистическое движение было настолько сложно, разнообразно и своими последствиями чревато, что говорить о нем кратко было бы неудобно, а распространяться о нем подробно оказалось бы здесь неуместным.[4] Достаточно констатировать, что софистическое движение произвело перелом в греческой интеллектуальной и моральной жизни и повело к переоценке, а в некоторых случаях даже и поколебало те устои, на которых жизнь эта до того покоилась. Софисты пробудили в греках критическую мысль, заставили их отрешиться от некоторых старых верований и традиций. Аѳины стали центром этого нового движения, и когда молодой Ѳукидид в начале Пелопоннесской войны, предвидя то значение, какое она должна иметь, составил план написать ее историю и с этою целью обратился к собиранию материалов, он мог уже достаточно ясно сознавать истинные задачи исторического построения. Он усвоил себе, что основа этого построения должна покоиться на критическом отношении к собираемому им материалу. Он знал, что нужно объяснять исторические события, не обращаясь к сверхъестественному элементу и постоянному вмешательству божества, так как успело уже распространиться мнение о богах Протагора: "О богах не могу знать ни того, что они существуют, ни того, что их нет; ведь многое мешает знать это, - и неясность предмета, и краткость человеческой жизни".
Как ни заманчиво было бы проследить влияние софистики на мировоззрение Ѳукидида, приходится отказаться от этой задачи и потому, что основоположения учения софистов известны нам только в общих чертах, и потому, что самый предмет истории Ѳукидида (не забудем, что это - история главным образом внешняя, военная) не давал ему повода проявить на деле свою осведомленность в софистической премудрости.[5] Но, если затруднительно указать вполне определенно влияние софистики на содержание истории Ѳукидида, мы в состоянии более определенно констатировать это влияние на форму ее изложения. Об этом, впрочем, речь впереди.
Как бы то ни было, Ѳукидид прожил свои зрелые годы в то время, когда цветы софистики уже вполне распустились и даже стали созревать ее плоды. И он не мог пройти мимо них. Не разделяя мнение Виламовица-Мёллендорфа, который в свое время любил злоупотреблять по адресу Ѳукидида кличкою "софист", можно присоединиться к отзыву того же ученого, когда он в своей "Истории греческой литературы" отзывается о Ѳукидиде как о "дитяти софистической эпохи".

Когда Ѳукидид вступил на учено-литературный путь, у него были в области историографии предшественники в лице логографов и Геродота, и ему предстоял выбор - пойти ли по проторенному пути, или поискать нового. Ѳукидид выбрал последнее, потому что ни работы логографов, ни история Геродота его, очевидно, не удовлетворяли.
К логографам Ѳукидид относится строго, и к числу их склонен, может быть, не без некоторого основания, причислять и Геродота. Логографы, говорит Ѳукидид, слагали свои рассказы в заботе не столько об истине, сколько о приятном впечатлении для слуха; они рассказывали о таких событиях, которые ничем подтверждены быть не могут, которые за давностью лет превратились в события сказочные; логографам так же мало можно доверять, как и поэтам, воспевающим события с прикрасами и преувеличениями (I. 21₁). В противоположность рассказам логографов, Ѳукидид подчеркивает, что его изложение "чуждо басен" (I. 22₄). Из логографов он называет поименно только своего старшего современника, Гелл аника, и укоряет его за неточность хронологических показаний в событиях "Пятидесятилетия" (I. 97₂). Указано уже выше, какое значение точности хронологических показаний придавал Ѳукидид (см. т. I).
Геродота он не называет, но, предполагая, что читателю известна его история, дополняет и исправляет в некоторых случаях ее показания. Можно указать несколько примеров такой скрытой полемики Ѳукидида с Геродотом. Они отмечены ниже, в примечаниях, здесь же приводится лишь один пример, очень характерный. Это - отношение обоих историков к Ѳемистоклу.
Геродот, правда, указывает, что Ѳемистокл считался умным человеком, что слава о нем как о рассудительнейшем из эллинов гремела по всей Греции, что даже спартанцы присудили Ѳемистоклу награду за мудрость и ловкость (VIII. 110. 124). Но наряду с этою ходячею молвою о Фемис- токле, к которой Геродот в лучшем случае относится безразлично, он не упускает случая уколоть и очернить Ѳемистокла, все превосходство которого он видит разве в хитрости и лукавстве (cp. VIII. 57, 68). Не так относится к Ѳемистоклу Ѳукидид: ведя, очевидно, скрытую полемику с Геродотом, Ѳукидид (I. 138₁₋₃) пишет настоящий панегирик Ѳемистоклу, указывает на необыкновенную духовную силу его природы, лишенной какого-либо научного образования, его мгновенную находчивость и проницательность, прозрение будущего.[6]
Критическое отношение к своим предшественникам является, конечно, первым необходимым условием всякой научной исторической работы. И с примерами его в греческой историографии мы впервые встречаемся у Ѳукидида.[7] Ѳукидид настолько смел в критике своих предшественников, что он даже готов посягнуть на такой авторитет для древнего грека, каким был Гомер (cp. I. 9₃. 10₃). Нужно, однако, заметить, что такая критика показаний предшественников, в частности Геродота, встречается в истории Ѳукидида лишь спорадически, как бы попутно. В этом отношении труд Ѳукидида, конечно, резко отличается от трудов современных и вообще близких по времени к нам историков, где критическому элементу отводится иногда слишком широкое место, в ущерб картинности и сжатости общего изложения. Нужно помнить постоянно, что в древности на историческое произведение смотрели не только как на произведение научное, но и как на произведение литературное, и, быть может, второму отдавалось даже сознательное предпочтение пред первым. Произведение древнего историка предназначалось прежде всего для чтения, а потом уже, - для желающих, - и для изучения. Поэтому всякого рода "научный багаж", которым мы так любим щеголять теперь, сознательно опускался из вполне основательной боязни, что такого рода багаж неминуемо должен повести к утрате историческим произведением его литературной художественности. Вот почему древние историки были скупы на критический разбор сведений, почерпаемых ими у своих предшественников, не называли их поименно не только в тех случаях, когда они их опровергали, но даже и тогда, когда они с ними соглашались и пользовались их сведениями. Пример такого отношения к использованным трудам можно указать и у Ѳукидида. Давно уже доказано, что как для древнейшей истории Сицилии (VI. 2-5), так и для истории первой сицилийской войны, трактованной Ѳукидидом очень суммарно (cp.: III. 90,) и синхронистически с описанием военных действий, веденных в собственной Греции, Ѳукидид пользовался "Сицилийской историей" Антиоха Сиракусского, доведшего свое изложение до 424 г. Однако ни единым словом Ѳукидид не обмолвился о том, что он обязан тут своими сведениями Антиоху. Если бы такой факт случился теперь, в труде нового историка, все завопили бы о плагиате. Но в древности такого рода плагиаты были настолько обычны и настолько непредосудительны, что они, пожалуй, возведены были в своего рода систему и, во всяком случае, ничьего нравственного чувства не шокировали, как явление вполне нормальное и коренящееся в общих условиях тогдашней литературной работы, которая прежде всего должна быть художественной, а затем уже - кому это дано - и научной.[8]

В противоположность свободному творчеству поэтической фантазии задачею истинного исторического построения служит передача таких фактов, которые случились в действительности, фактов реальных. Но лишь только историк приступает к установлению таких реальных фактов, он тотчас же встречается с различного рода затруднениями. Из них самое главное - разноречивые, или даже противоречивые показания свидетельств, относящихся к тому или иному факту, или группе фактов. Это затруднение стало воочию пред Ѳукидидом сразу же, лишь только он приступил к своей работе. Вспомним, что́ он говорит о том, как он это затруднение пытался преодолеть: "Что касается имевших место в течение войны событий, то я не считал согласным со своею задачею записывать то, что узнавал от первого встречного, или то, что́ я мог предполагать, но записывал события, очевидцем которых был сам, и то, что слышал от других, после точных, насколько возможно, исследований относительно каждого факта, в отдельности взятого. Изыскания были трудны, потому что очевидцы отдельных фактов передавали об одном и том же неодинаково, но так, как каждый мог передавать, руководствуясь симпатией к той или другой из воюющих сторон, или основываясь на своей памяти" (I. 22₂₋₃). Таким образом, самому историку приходилось выбирать из имеющихся у него свидетельских показаний, что́ истинно, что́ ложно; от его усмотрения зависело принять или отвергнуть то или другое показание своих источников. Рационалист поступил бы тут, руководствуясь субъективным мерилом, т. е., в конце концов, произвольно, причем субъективизм в данном случае неизбежно должен был повести в некоторых случаях к скептицизму, к признанию того принципа, который выдвинут был софистами, что вообще точное знание невозможно. Ѳукидид, конечно, хорошо знал этот принцип софистической философии, но он не последовал ему. Он, наоборот, разделял, скорее, принцип сократовской философии, и как Сократ в философии, так и Ѳукидид в историческом исследовании твердо придерживался реальности фактов, исходил из того положения, что реальное существование исторических событий следует из того воздействия, которое они оказали.
При обработке своей истории Ѳукидиду приходилось говорить о событиях современных ему, а также и о событиях близкого, и о событиях отдаленного прошлого. Всегда Ѳукидид стремится прежде всего к тому, чтобы излагать события тйк, как они были, дать своему читателю "ясное представление о минувшем". Приступая к описанию чумы в Аѳинах, Ѳукидид заявляет: "Пусть всякий говорит об этой болезни по своему разумению ... я же изложу только, какова была эта болезнь, и укажу те симптомы ее, при виде которых, если она когда-либо повторится, всякий будет в состоянии, имея хоть кое-какие предварительные сведения, распознать ее" (II. 48₃). Основное стремление Ѳукидида сообщать только истину побуждает его неоднократно на протяжении всего изложения оговариваться, что он не мог добиться точной истины (cp.: II. 5₅,₆; III. 113₆; V. 68₂. 74₃; VI. 2₂. 60₂; VII. 44₁. 68₅; VIII. 64₅. 56₃. 87₄). Когда Ѳукидид не может поручиться за достоверность сообщаемого им, он неукоснительно отмечает это (cp. I. 118₃; II. 18₅. 20₁. 48₁. 77₆; III. 79₃. 116₂; IV. 104₂; VII. 86₄). Такая добросовестность в деле установления истинности сообщаемых фактов сама по себе уже невольно располагает в пользу того, чтобы относиться с доверием к показаниям Ѳукидида.
На применении приемов элементарной, так сказать, исторической критики, заключающейся во взвешивании и оценке показаний источников как с субъективной точки зрения, так и по представляемому им содержанию, Ѳукидид пришел к в высшей степени важному результату: к признанию условности исторической действительности и исторической жизни, зависимости ее от тех или иных предпосылок, определяющих собою состояние каждой эпохи. Свидетельство о том или ином событии может быть признано достоверным и придать этому событию "историчность" лишь в том случае, если оно согласуется не только с общими условиями, с законами природы и с характером человеческой жизни, но также и со специальными условиями соответствующей эпохи. Исследуя эти условия, историк получает новое, уже объективное, мерило для критики предания. Только таким путем оказывается возможным воссоздать и оживить события далекого прошлого. Для этого в распоряжении Ѳукидида был богатый материал в виде главным образом устной, а отчасти и письменной традиции. Но на основании этого материала нельзя было добиться истины вообще, тем труднее было прийти к надежному результату в установлении деталей. Поэтому вообще при изложении истории отдаленного прошлого Ѳукидид устанавливает только относительную достоверность даваемых им сообщений. "То, что́ предшествовало этой (т. е. Пелопоннесской) войне и что́ происходило в еще более ранние времена, невозможно было, за давностью времени, исследовать с точностью" (I. 1₂). Исследование древности затруднительно, так как "трудно положиться на относящиеся сюда, безразлично каковы бы они ни были, свидетельства" (I. 20₁). Придя к убеждению, что историю далекого прошлого невозможно построить только на основании эпических рассказов и устной традиции (cp. I. 20₁. 21₁. 11₃), Ѳукидид воссоздает свою "археологию" на данных, представляемых внешней культурой (одежда и вооружение), на исследовании господствовавших в отдаленные времена нравов и обычаев, существовавших тогда средств сообщения, способов кораблестроения, на рассмотрении местоположения городов, результатов могильных находок, экономического развития и т. п. (I. 2₆. 3₁. 6₁. 8₁. 11₁). По всем этим данным и следует представлять себе состояние Эллады в древнейшее время (I. 95). Для первоначальной истории Аѳин Ѳукидид исходит в своих соображениях из рассмотрения местоположения древнейших афинских святынь (II, 15₄), а говоря о древнейшей истории Сицилии, он предпочитает сознаться в своем незнании и приглашает удовольствоваться теми данными, какие о древнейших обитателях Сицилии сообщают поэты, и тем представлением, какое каждый из читателей имеет об этих обитателях (VI. 2₁). Ѳукидид упрекает своих современников в том, что они перенимают друг от друга предания о прошлом "без всякой критики" (I. 20₁, так как, говорит он, "большинство людей очень мало озабочено отысканием истины и охотнее принимает готовые мнения" (I. 20₃). Экскурс о Гармодии и Аристогитоне в VI книге имеет своею целью, между прочим, показать, что люди о своем прошлом не имеют "никаких точных сведений" (VI. 54₁. Аѳинские послы в лакедемонском народном собрании заявляют, между прочим: "Зачем говорить о событиях очень давних, свидетелем которых оказывается не столько собственное наблюдение слушателей, сколько отголоски передаваемых ими рассказов" (I. 73₂). В этом замечании сказалось осторожное отношение Ѳукидида к событиям далекого прошлого. И насколько оно отличается от общей тенденции древних пользоваться всяким случаем, чтобы связать так или иначе настоящее с отдаленным прошлым!
Детальное применение исторической критики, как всякая научная работа, представляет собою бесконечный процесс, который вряд ли когда- либо может завершиться, так как всякое, - казалось бы, окончательное, - решение того или иного вопроса пред исследователем постоянно выдвигает все новые и новые проблемы. Само собою разумеется, и Ѳукидид не мог всюду и всегда отыскать правильное решение. Но знаменательно уже то, что он первый вполне определенно сознал важность правильной постановки вопроса об исторической критике и в целом ряде случаев успешно применил ее. Особенно это нужно подчеркнуть по отношению к мастерски набросанной им картине древнейшей истории Эллады. Придерживаясь только основных черт предания, передаваемого поэтами и логографами, говорит Гомперц,[9] Ѳукидид часто выражает недоверие к частностям и совершенно отбрасывает столь любимую его предшественниками анекдотичность. Он не хочет истолковывать или гармонизировать, он хочет лишь пополнять. Ясно понимая, что у него нет средств воссоздать сколько-нибудь верную картину отдаленного прошлого, очистив его от прикрас, преувеличений и искажений поэтов, он вступает на совершенно новый путь исследования, свидетельствующий о его удивительной дальновидности и глубокомыслии. Он прибегает к дедукции, притом к дедукции в такой форме, которая одна только и пригодна для распутывания исторических проблем; это обращенно-дедуктивный метод или метод обратного умозаключения. Вооруженный такими средствами, одаренный зоркостью, от которой ничто не укрывается, не ослепленный национальной гордостью, без склонности к прикрасам, Ѳукидид мог дать верную в основных частях картину древнейшей Эллады, пользуясь небольшим количеством данных, признанных достоверными.
Следует, однако, отметить, что при всем скепсисе по отношению к деталям, сообщаемым рассказами эпических поэтов и логографов, Ѳукидид в основе смотрит на эти рассказы как на вполне исторические. Как об исторических фактах и личностях он говорит и о Троянской войне (I. 9. 10), и об Эллине и его сыновьях (I. 3), и о Миносе (I. 4. 8₂), и о Ѳесее (II. 15₁,₂) и о Терее и Пандионе (II. 29₃), и о сыновьях Амфиарая (II. 65. 102₅, ₆), и о Харибде (IV. 24₅), и о киклопах и лестригонах (VI. 2₁) и пр. Конечно, ставить это в упрек Ѳукидиду было бы не только не основательно, но и противоестественно: Ѳукидид не мог еще дойти до того, чтобы различить мифическое от исторического. Крупный шаг вперед по сравнению со всеми предшественниками он сделал в том отношении, что отличал вполне точно современное от далекого прошлого, которое для него, как и для всякого грека, было своим и родным, а потому и историческим.

При изложении событий, современных ему, Ѳукидид стремился, как мы сказали, установить возможно точно истину. Когда это ему не удается, когда он встречается с разноречивыми версиями об одном и том же факте, он передает то, что удалось ему узнать (cp.: II. 5₅; VIII. 87₃), или же в некоторых случаях отказывается от установления подробностей, ссылаясь на то, что "нелегко было добиться сведений ни от той, ни от другой из воюющих сторон" (VII. 44₁.)
Попытки определить источники Ѳукидида для отдельных сообщений не могут идти далее общих предположений, так как лишь в очень редких случаях мы в состоянии проконтролировать сведения, сообщаемые Ѳукидидом, сообщениями, идущими из других источников. Так, о заговоре Гармодия и Аристогитона (VI. 59) имеется довольно подробный рассказ в "Аѳинской политии" Аристотеля, отличающийся от рассказа Ѳукидида. Более серьезно отличие Аристотеля в той же "Аѳинской политии" от Ѳукидида в изложении истории олигархического переворота в Аѳинах 411 г. Много спорили и продолжают спорить о том, кому в данном случае следует отдать предпочтение, Ѳукидиду или Аристотелю, рассказ которого построен отчасти на документальных данных. Так как оба источника, и Ѳукидид, и Аристотель, одинаково, в сущности, надежны, приходится пока что оставить вопрос о том, кто из них ближе передает истину, неразрешенными.[10]
Ѳукидид сам сознавал, какое важное значение имеют показания документальных источников в силу присущей им объективности. В этом отношении он стоит вполне на уровне современных требований, предъявляемых историку, который только тогда и может считать изложение того или иного факта вполне надежным, когда он в состоянии подкрепить его ссылкою на данные, заключающиеся в документальных источниках. В истории Ѳукидида мы находим неоднократные примеры привлечения документальных источников главным образом в тех случаях, когда ему приходится говорить о дипломатических сношениях. Им приводятся дословно следующие документы: 1) о перемирии между Аѳинами и Спартой в 423 г. (VI. 118-119), 2) о заключении пятидесятилетнего мира между Аѳинами и Спартой в 421 г. (V. 18-19), 3) о заключении союза между Аѳинами и Спартой в 421 г. (V. 23-24), 4) о заключении союза между Аѳинами, Аргосом, Мантинеей и Элидой (V. 47), 5) о заключении союза между Спартой, Аргосом, Пердиккой и халкидянами в 418 г. (V. 77. 79), 6) о заключении трех последовательных договоров между Спартою и Персией (VIII. 18. 37. 58). По счастливой случайности четвертый из перечисленных документов сохранился до нас и в оригинале, из сличения которого с текстом Ѳукидида оказалось, что последний во всем существенном вполне точно передает текст договора; мелкие же отличия, наблюдаемые при сличении текста, приводимого Ѳукидидом, с текстом дошедшего до нас оригинала, свидетельствуют, скорее всего, о том, что в таком именно виде Ѳукидиду и доставлена была копия договора лицом, ее делавшим.[11] Это обстоятельство должно располагать нас относиться с безусловным доверием к тексту и других приводимых Ѳукидидом документов, тем более что один из них, касающийся союза между Спартою, Аргосом, Пердиккой и халкидянами, приводится историком даже не на аттическом, а на дорийском диалекте, с некоторыми чертами лаконского и дорийского говоров.[12]
Стремясь к точному знанию (V. 26₅), излагая события не так, как ему казалось, не так, как о них сообщал первый встречный, а в качестве очевидца, или на основании критически проверенных сведений (I. 22₂), Ѳукидид старался привлечь для воссоздания истинной прошлой и современной ему истории все имевшиеся в его распоряжении средства. Добросовестность, тщательность и осторожность в отыскании истины, проявляемые Ѳукидидом, свидетельствуют о том, что он ясно сознавал и на практике осуществлял то главное требование, которое должно быть предъявляемо ко всякому истинно историческому труду - объективно относиться к тому, что́ излагается. До Ѳукидида история понималась как собрание интересных рассказов. Старший современник Ѳукидида, Гелланик, писал хроники и истории возникновения городов, причем на современные ему события обращал мало внимания. Геродот не дал исторического изложения в себе самом замкнутого, почему у него очень много места уделено побочному, второстепенному. Геродот считает своею обязанностью точно передавать то, что́ он слышал. Он не касается правдивости передаваемого, не критикует его. Весь труд Геродота проникнут еще дыханием эпоса, и если в нем встречается мотивировка того или иного события, то она дается всецело в духе народной саги. Ѳукидид считал своею задачею уяснить себе процесс исторических событий в их взаимной связи, представить возникновение того или иного явления из окружающей его обстановки, понять вместе с тем его историческое значение и воздействие, выделить из всего обилия единичных процессов те факторы, которые имели историческое значение. Вполне определенно противопоставляет Ѳукидид себя и свое произведение трудам своих предшественников и их выступлениям пред публикою. "Быть может, - говорит он, - изложение мое, чуждое басен, покажется менее приятным для слуха; зато его сочтут достаточно полезным все те, которые пожелают иметь ясное представление о минувшем, могущем, по свойству человеческой природы, повториться когда-либо в будущем в том же самом или подобном виде. Мой труд рассчитан не столько на то, чтобы послужить предметом словесного состязания в данный момент, сколько на то, чтобы быть достоянием навеки" (I. 22₄).
Чтобы достигнуть этой цели, Ѳукидид приложил все силы своего дарования, непрестанно и неустанно обрабатывая свой материал до тех пор, пока он не придал ему такого вида, какой представлялся ему вполне соответствующим поставленной им себе задаче. Ѳукидид стремится изобразить пред читателем события так, как если бы они разыгрывались у него пред глазами, как если бы самый процесс их развития проходил в уме читателя. Внутренняя наглядность изложения составляет одну из отличительных особенностей труда Ѳукидида: вдумчивый читатель не только знакомится с внешним ходом событий, но он понимает внутреннюю связь их, осязает результаты их во всей их совокупности. Историк, излагающий современные ему события, как бы он ни был одарен, какими бы наилучшими сведениями он ни обладал, всегда рискует заприметить лишь часть событий; он никогда не в состоянии оценить по достоинству значения отдельных фактов и потому в своем обсуждении их может впасть в заблуждение. Надежное и вполне обоснованное суждение о событиях можно получить лишь в том случае, когда развитие их завершилось, когда результаты событий, их историческое воздействие становится для нас ясным и несомненным. Однако такому суждению надлежит создаться самому в уме читателя, оно не должно быть навязано ему историком. Пред читателем должны пройти события в том виде, в каком они фактически имели место; он должен принять во внимание всю совокупность их. Задача историка и состоит в том, чтобы явиться, так сказать, посредником между событиями и знакомящимся с ними читателем. Само собою разумеется, историк не в состоянии, да и не должен, упоминать в своем изложении всех событий - на то он и историк, а не хронист. На нем лежит сложная и ответственная задача: из массы отдельных событий выбрать наиболее характерные, значительные и представляющие исторический интерес. Однако историк обязан не только выбрать такие события, но и умело расположить и осветить их в своем изложении, так, чтобы в результате этой работы создалась своего рода историческая картина, умело скомпанованная и надлежаще освещенная, картина, в которой соблюдена была бы историческая перспектива.
Ѳукидид и в этом отношении стоял на высоте требований, предъявляемых всякому серьезному историку. Он умел различать события важные и второстепенные. Вот наиболее характерный пример этого. По господствующему в Аѳинах в начале Пелопоннесской войны взгляду, Архидамову войну вызвал Перикл изданием так называемого Мегарского постановления, в силу которого соседям аѳинян, мегарянам, воспрещалось посещение аттических гаваней и рынков, что́ грозило Мегариде полным экономическим разорением.[13] Для Ѳукидида издание Мегарского постановления - факт совершенно второстепенный, упоминаемый им мимоходом (I. 67₄). Факт этот получил значение только вследствие того, что в последних переговорах, имевших место между Аѳинами и Спартой перед началом военных действий, лакедемоняне напирали на него и требовали отмены Мегарского постановления (I. 139₁). Если бы аѳиняне тут уступили, то лакедемоняне стали бы им предъявлять все новые и новые требования. Когда в народном собрании стали раздаваться голоса об отмене Мегарского постановления, так как оно является помехой миру (I. 139₄), Перикл энергично выступил против этого. Не думайте, говорил он аѳинянам, "будто мы начинаем войну из-за мелочей, когда не хотим отменить постановления о мегарянах, на чем лакедемоняне настаивают всего больше, уверяя, что войны не будет, если постановление это будет отменено. Не упрекайте себя в том, будто вы начали войну по маловажной причине... Если вы уступите лакедемонянам, они тотчас предъявят вам какие-нибудь другие более тяжкие требования, полагая, что вы из страха пошли на уступки" (I. 140₄, ₅). И конфликты Аѳин с Коринѳом из-за Керкиры и Потидеи не являются, в глазах Ѳукидида, причинами войны. Это - только поводы к ней. И если бы их не было, война все равно возгорелась бы. Истинная причина войны - угрожающее положение, занятое Аѳинской державой, ставшее невыносимым для лакедемонян и их союзников (I. I. 18₂).
Такое понимание причин Пелопоннесской войны могло составиться у Ѳукидида, по справедливому замечанию Эд. Мейера, лишь после того, как он пришел к убеждению, что вся война, с ее начала в 431 г. и до падения Аѳин в 404 г., составляет одно целое: первая, так называемая Архидамова война (431-421), мнимое, лишь номинальное замирение (421-415), в течение которого продолжались всякого рода столкновения, принимавшие иногда очень ожесточенный характер, Сицилийская экспедиция (415-413), наконец, последовавшая за нею так называемая Декелейская война (414-404), закончившаяся крушением Аѳинской державы, - все это лишь отдельные этапы одной общей, двадцатисемилетней войны. Правильно, или неправильно такое понимание Ѳукидидом Пелопоннесской войны, оно, во всяком случае, составляет неотъемлемую собственность самого Ѳукидида, им первым введено в обращение в историческую литературу и затем укрепилось в ней. Современники Ѳукидида держались на этот счет иного мнения, и никто не думал, что два больших периода войны, разделенные промежутком мнимого замирения, должны быть рассматриваемы как одно органическое целое.
Сторонники прогрессивной критики по вопросу о композиции труда Ѳукидида приводят в подтверждение правильности своего мнения, между прочим, то соображение, что во времена Ѳукидида представление о непрерывности всей двадцатисемилетней войны было необычно. Но что же из этого следует? Только то, что в историческом понимании войны Ѳукидид возвысился над общим уровнем своих современников. Непредубежденный читатель может понять вступление Ѳукидида ко всему труду лишь в том смысле, что задачею историка было описать всю двадцатисемилетнюю войну как одно целое. Ѳукидид в первых же строках своего труда называет Пелопоннесскую войну "важною и самою достопримечательною в сравнении со всеми предшествовавшими", вызвавшею "величайшее движение среди эллинов и некоторой части варваров" (I. 1). Так мог отзываться Ѳукидид, конечно, только о всей Пелопоннесской войне, а не об одной Архидамовой. Упомянув о Никиевом мире и о заключении, немного спустя после него, союза между Аѳинами и Спартой, о возвращении аѳинянами лакедемонских пленников, захваченных на Сфактерии, Ѳукидид непосредственно продолжает: "И началась летняя кампания одиннадцатого года войны"; при этом он подчеркивает: "Описание первой войны, непрерывно веденной в течение этих десяти лет, закончено" (V. 242). Этим Ѳукидид хочет сказать только одно: первый период войны закончился, что соответствовало и фактическому положению дела.
Начался второй период войны - период замирения между враждующими сторонами, когда "мир водворился между народами, принявшими договор и союз". Однако Ѳукидид сознает, что замирение было только мнимое, и потому он продолжает: "Но Коринѳ и некоторые пелопоннесские государства стали расшатывать достигнутые результаты, и тотчас началось новое брожение в отношениях союзников к Лакедемону. Кроме того, с течением времени аѳиняне стали подозрительно относиться к лакедемонянам, так как последние кое в чем не исполнили постановлений договора. В течение шести лет и десяти месяцев стороны (т. е. Аѳины и Спарта) воздерживались от походов в земли друг друга; но за пределами своих земель (т. е. Аттики и Пелопоннеса) они среди ненадежного замирения причиняли друг другу очень большой вред. Потом, будучи вынуждены разорвать договор, заключенный после десяти лет войны, стороны снова вступили в открытую борьбу" (V. 25). Далее следует то, что сторонники прогрессивной критики называют "вторым вступлением", наличность и "полемический тон" которого служит в их глазах доказательством того, будто Ѳукидид сперва описал Архидамову войну как нечто целое и в себе самом законченное, а затем, спустя уже значительный промежуток времени, приступил к дальнейшему продолжению своего труда, т. е. к описанию времени замирения, Сицилийской экспедиции и Ионийско-Декелейской войны. На самом деле, это пресловутое второе вступление не разрывает, а скорее связывает обе части истории Ѳукидида. Да оно, строго говоря, и не может быть рассматриваемо как вступление ко второй части истории Ѳукидида. Назначение этого вступления - показать или, лучше, подчеркнуть непрерывность всей двадцатисемилетней войны, а попутно с этим доказать правильность положенной Ѳукидидом в основу его изложения хронологической системы. "Тот же Ѳукидид-аѳинянин описал и эти события (т. е. последовавшие за Ники- евым миром)... до тех пор, пока лакедемоняне и их союзники не положили конец владычеству аѳинян и не овладели длинными стенами и Пиреем. До этого момента война длилась в общей сложности двадцать семь лет. Если кто-либо не будет считать за войну состоявшееся в промежутке ее примирение, тот будет судить неверно. Если судить о времени примирения по тем фактам, которые отличают его от времени более раннего (т. е. до 421 г.) и более позднего (т. е. после 415 г.), то, окажется, не следует считать его мирным временем: не все, определенное договором, было возвращено и получено; сверх того, с обеих сторон происходили нарушения договора в Мантинейской и Эпидаврской войнах и в других предприятиях; да и союзники Ѳракийского побережья были не менее, чем прежде, враждебно настроены к аѳинянам, а беотяне соблюдали перемирие, которое должно было возобновляться каждые десять дней (т. е. очень ненадежное). Таким образом, каждый найдет указанное число лет с несколькими днями, если к первой десятилетней войне (т. е., точнее сказать, к первому периоду ее) прибавит подозрительное замирение и следовавшую затем войну... Итак, я изложу наступившие после десяти лет (войны) распри, нарушения мирного договора и последовавшие затем военные события" (V. 26).[14]
Отличительною чертою труда Ѳукидида служит то, что в нем повсюду сами факты объясняют течение событий. Читатель с постоянным напряжением должен следовать за ними и составлять на основании их свое суждение. Этим свойством Ѳукидида и объясняется то, что он избегает всякого рода вступления, подготовляющие читателя к восприятию излагаемых фактов, не предлагает и своих заключений, вытекающих из сообщенных фактов. Из начальных строк труда Ѳукидида читатель узнает только то, что предметом его будет служить история войны между пелопоннесцами и аѳинянами, "как они вели ее друг против друга", иными словами, Ѳукидид обещает излагать факты войны. Что он разумеет под последнею, читатель узнает только тогда, когда ознакомится со всеми этими фактами на всем их протяжении. Лишь после того как окончился первый период войны, когда, казалось, наступило примирение между враждующими сторонами, Ѳукидид считает своею обязанностью предупредить читателя - не считать войну закончившеюся, ибо такому представлению противоречили бы последовавшие за примирением факты. До этого момента читатель приглашается попросту следовать за изложением Ѳукидида и воспринимать самые факты в том виде, в каком историк их изображает.
Теми же принципами руководствовался Ѳукидид и тогда, когда он составлял обширное введение к истории Пелопоннесской войны, занимающее теперь, в общей композиции его труда, почти всю первую книгу. Оно распадается на следующие, легко различимые, отделы. Прежде всего Ѳукидид предлагает читателю очерк культурного состояния Эллады в древнейшее время. Этот очерк составлен Ѳукидидом не потому, что он хотел поделиться с читателем добытыми им сведениями о древнейшей Элладе. Его назначение стоит в теснейшей связи с предметом главной темы Ѳукидида - историей Пелопоннесской войны. Ѳукидиду нужно доказать, что описываемая им война "самая достопримечательная в сравнении со всеми предшествовавшими", что в очень отдаленном прошлом "не случилось ничего важного ни в области военных событий, ни в каком-либо ином отношении" (I. 1₂). Доказывается это тем, что до Троянской войны эллины, "по слабости и отсутствию взаимного общения", не могли выступать в каких-либо общих предприятиях (I. 3₄). Троянский поход эллины были в состоянии предпринять лишь "после того, как больше освоились с морем" (I. 3₅). Следуя преданию, Ѳукидид готов допустить, что "Троянский поход был самым грандиозным из всех предшествовавших"; однако даже и возвеличенный и разукрашенный Гомером, он оказывается "слишком незначительным" (I. 10₃) в сравнении с тем, "как рисует его молва и установившееся ныне чрез поэтов предание" (I. 11₃). Те войны, какие происходили в Греции после Троянского похода, несмотря на то что Эллада становилась могущественнее и богатела (I. 13₁), "происходили каждый раз только между соседями; походов в чужие земли, далеко от родины, с завоевательными целями эллины не предпринимали" (I. 15₂). Тираны, игравшие такую важную роль в истории древнейшей Греции, вели войны только с соседями (I. 17). Персидские войны, в глазах Ѳукидида, из "прежних событий - самое важное". Но и они были решены быстро "двумя морскими и двумя сухопутными сражениями" (I. 23]).[15].
Весь этот вступительный очерк понадобился Ѳукидиду, как он сам определенно заявляет, для того, чтобы показать, что Пелопоннесская война "важнее прежних, если судить по имевшим в ней место событиям" (I. 21₂). Она "затянулась надолго, и за время ее Эллада испытала столько бедствий, сколько не испытывала раньше в равный промежуток времени", причем все эти беды обрушились одновременно с войною (I. 23₁₋₃).
Доказав, что Пелопоннесская война "самая достопримечательная в сравнении со всеми предшествовавшими", Ѳукидид непосредственно обращается к изложению событий, послуживших поводами к ней. "Начали войну аѳиняне и пелопоннесцы нарушением тридцатилетнего договора". А "чтобы в будущем кто-нибудь не стал доискиваться, откуда возникла у эллинов такая война, я предварительно изложу распри и причины, вследствие которых мир был нарушен". Но тут же Ѳукидид заявляет с полною определенностью, что "истиннейший повод" (точнее сказать, причина) войны "состоит в том, что аѳиняне своим усилением стали внушать опасение лакедемонянам и тем вынудили их начать войну" (I. 23₄, ₅).
Изложив ближайшие поводы к возникновению войны (керкирские: I. 24-55, и потидейские дела: I. 56-65) и решение Спарты объявить войну, причем Спартою руководило в данном случае главным образом опасение дальнейшего роста афинского могущества (I. 88), Ѳукидид приступает к изложению обстоятельств, способствовавших усилению этого могущества (I. 89₁). "Лакедемоняне, - говорит Ѳукидид, - в сравнительно малой степени тревожились этим, потому что и раньше они с трудом решались на войны, да и внутренние войны их удерживали. Так продолжалось до тех пор, пока могущество аѳинян не обозначилось ясно, и аѳиняне не стали затрагивать лакедемонских союзников. Тогда лакедемоняне не могли уже более сносить этого и решили, что необходимо со всей энергией взяться за дело, объявить аѳинянам войну и, если можно, сокрушить их мощь" (I. 118₂). Так Ѳукидид подходит к главному предмету своего труда. Тема его строго концентрирована и все введение, как очерк политического и культурного развития эллинского народа до конца господства тираний и начала Персидских войн, так и краткая история эпохи пятидесятилетия, стоит в ближайшем отношении к главной теме: первый очерк имеет в виду доказать, что Пелопоннесская война - самая значительная в сравнении со всеми предыдущими, второй - выяснить истинные причины ее. И во введении Ѳукидид строит свое изложение так, что заставляет факты говорить сами за себя, и ограничивается лишь краткими резюме, вытекающими из фактов и как бы напоминающими читателю о том, чего ради они излагаются.
Вследствие всего этого изложение причин и поводов, поведших к Пелопоннесской войне, а равно и указание на степень ее важности приобретает удивительную наглядность и очевидную непринужденность. Эту же наглядность Ѳукидид имеет в виду при описании истории самой войны, когда он излагает события ее в строго синхронистическом порядке. Благодаря этому читатель в любой момент оказывается в состоянии обозреть всю совокупность событий и составить себе непосредственное представление о том, как они взаимно сцеплялись между собою и какое они оказывали воздействие.

Историк, имеющий своею задачею воссоздать картину описываемой им эпохи, неизбежно должен столкнуться с очень важным вопросом: так как всех событий, имеющих место в течение этой эпохи, вместить в пределы даваемой им картины нельзя (иначе получилась бы не историческая картина, а в беспорядочной пестроте набросанный узор), то какие из этих событий следует ему выбрать, иными словами, какие события являются действительно историческими и потому заслуживают быть занесенными в его картину? Выбор и распорядок событий - самая важная и ответственнейшая задача во всяком историческом изложении, и этим, как приходилось уже указывать, история отличается от хроники. Заслуживает быть занесенным в историю, разумеется, только то событие, которое имело историческое значение. Но признать или не признать то или иное событие историческим зависит уже от субъективного суждения самого историка, а также от того общего представления, какое он составил себе об общем ходе развития описываемой им эпохи. Если историк может и должен соблюдать объективность в своей подготовительной работе - в собирании, по возможности полном, всего материала, относящегося к изучаемой им эпохе, а также и в критике этого материла, то те результаты, которые получаются на основании этой подготовительной работы и которые находят свое завершение в предлагаемом историком читателю изложении, являются личным делом его самого. Поэтому выбор и расположение событий, принимаемых историком в свое изложение, всегда составляли и будут составлять в историческом построении субъективный элемент.
Та объективная подготовительная работа, которую произвел Ѳукидид над собранным и критически проверенным им материалом, скрыта от нас, и мы напрасно потратили бы усилия, если бы стали стремиться ее воссоздать. Можно предполагать только, что Ѳукидид вложил в свое изложение далеко не весь тот материал, который был у него в распоряжении. Остается, следовательно, считаться лишь с тем, что он нашел нужным внести в свое изложение. И тут нужно заметить, что в выборе событий Ѳукидид поставил себе очень тесные и определенные границы.
Grundy совершенно справедливо характеризует историю Ѳукидида, как историю специально военную, и объясняет, почему такая тема была значительна на общем фоне исторических судеб греческого народа. Такой сюжет мог быть занимателен сам по себе; он мог быть и поучительным. Недаром Ѳукидид заметил: "Быть может, изложение мое ... сочтут достаточно полезным все те, которые пожелают иметь ясное представление о минувшем, могущем, по свойству человеческой природы, повториться когда-либо в будущем в том же самом или подобном виде" (I. 22₄).
Мы видели, что Ѳукидид строго концентрировал свою тему - историю Пелопоннесской войны. Он строго концентрирует и изложение своей темы. В течение Пелопоннесской войны произошло много таких событий, которые представляют для нас живой интерес, о которых мы с жадностью готовы были бы получить сведения от Ѳукидида. Но ... о них Ѳукидид либо не упоминает вовсе, либо говорит мимоходом. О Мегарском постановлении, как об одном из поводов, поведших к войне, упоминалось уже выше. Напрасно стали бы мы искать у Ѳукидида более или менее точные сведения об отношении Аѳин к Сицилии и вообще к Западу в эпоху до Пелопоннесской войны, или об отношениях Аѳин с Македонией, о событиях внутренней и экономической истории государств, вовлеченных в борьбу, и т. д. и т. д. Быть может, кое-кого из читателей и не удовлетворит выбор событий, внесенных Ѳукидидом в свое изложение. Тут приходится считаться с тем, что Ѳукидид, поступая так, а не иначе, выдвигая одно и выпуская другое, действовал, во всяком случае, сознательно и поступал bona, а не mala fide. Невозможно перенестись в умственную лабораторию Ѳукидида, невозможно решить, почему одно событие Ѳукидид считал историческим и потому достойным внесения в свое повествование, а другое - нет. Нередко Ѳукидид довольствуется лишь сжато формулированным намеком, который только дразнит читателя, жаждущего узнать подробности, и побуждает его самого делать то или иное предположение. Но нужно иметь в виду, что Ѳукидид старается всегда стоять на почве строго проверенных фактов; там, где у него нет достаточно надежных сведений, он предпочитает лучше умолчать, нежели строить гипотезы. И главное стремление Ѳукидида - изобразить ход событий в ясной последовательности - определенно проводится им на всем протяжении его труда.
В свое время Ѳукидиду делались упреки в том, что он, руководствуясь личными, или партийными (в целях оправдания политики Перикла, не сумевшего предотвратить Пелопоннесскую войну) соображениями, хотя и не допускал извращения фактов, но все же утаивал истину или придавал ей одностороннюю партийную окраску. Несостоятельность таких упреков, в общем, можно считать прочно доказанной, хотя это и не должно исключать необходимости подвергать критическому разбору, там, где это требуется, отдельные сообщения, даваемые Ѳукидидом.[16]

Если раздавались по адресу Ѳукидида упреки в "умолчании" о тех или иных фактах, то, с другой стороны, некоторые склонны упрекать его в том, что он нарушил связность своего изложения имеющимися в его истории отступлениями, или экскурсами, вредно будто бы отзывающимися на ней с точки зрения и непрерывности содержания, и формы произведения. Необходимо коснуться этого вопроса хотя бы вкратце.
Выше уже были перечислены эти экскурсы. Посмотрим теперь, стоят ли они в связи, и если да, то в какой, с основною темою Ѳукидида, а также поскольку они нарушают ее целостность.
Начнем с рассмотрения самого обширного и к тому же дважды встречающегося в труде Ѳукидида экскурса, касающегося истории Писис- тратидов. Относительно первого упоминания о них (I. 20₂) много говорить не придется. Экскурс - мы бы сказали, пользуясь современной терминологией, скорее примечание - стоит в непосредственной связи с рассказом. Ѳукидид говорит: "Люди перенимают друг от друга предания о прошлом, хотя бы это относилось к их родине, одинаково без всякой критики" (I. 20₁). И далее следует: "Так, например, большинство аѳинян полагает, что Гиппарх..." и т. д. Приведя этот пример, Ѳукидид им не ограничивается и указывает еще один в доказательство того, что "прочие эллины (т. е. не аѳиняне) неправильно представляют себе многие иные события, даже современные, не изглаженные из памяти времен" (I. 20₃). Следует указание о Спарте. Отсюда, из обоих этих примеров, делается заключение: "Столь мало большинство людей озабочено отысканием истины и охотнее принимает готовые мнения". Подвергнув разбору неправильный прием - основывать свои заключения без критики предания (здесь, как мы видели выше, скрывается и полемика с Геродотом), Ѳукидид оправдывает свой метод исследования прошлого (I. 21).
Сложнее - по крайней мере, на первый взгляд - обстоит дело со вторым экскурсом о Писистратидах, занимающим главы 54-59 VI книги. Здесь экскурс связан с историей оскорбления мистерий и герм, случившейся пред Сицилийской экспедицией, историей, в которой был замешан Алкибиад. В предшествующей (53-й) главе Ѳукидид говорит о том, что в Катане аѳиняне застали корабль "Саламинию", явившийся из Аѳин за Алкибиадом. "Дело в том, - продолжает Ѳукидид, - что аѳиняне после отплытия войск продолжали расследование преступления, касающегося мистерий и герм; не проверяя показания доносчиков и вследствие подозрительности все принимая на веру, они хватали и сажали в оковы вполне безупречных граждан по показаниям людей порочных. Им казалось более полезным расследовать дело и открыть виновных, нежели, считаясь с порочностью доносчика, оставить строгий розыск и тем дать возможность ускользнуть от наказания человеку виновному, хотя бы он и пользовался незапятнанною репутацией. Народ знал послухам, насколько тяжела стала под конец тирания Писистрата и сыновей его, знал также, что она низвергнута была не самими аѳинянами и не Гермодием, но лакедемонянами, а потому постоянно был в тревоге и ко всему относился подозрительно". И непосредственно затем следует: "Отважная попытка Аристогитона и Гармодия вызвана была случайной любовной историей. Более подробным изложением ее (т. е. этой попытки) я докажу, что даже аѳиняне, не говоря уже о прочих эллинах, не имеют о своих тиранах и вообще о своем прошлом никаких точных сведений. Дело было так" (VI. 54₁). Не будем повторять рассказа Ѳукидида. Отметим только его намерение опровергнуть господствующее представление, будто власть получил Гиппарх, тогда как на самом деле ее унаследовал Гиппий (VI. 54₂). Это, говорит Ѳукидид, "я точно знаю и утверждаю это на основании имеющихся у меня сведений с большею, нежели другие, достоверностью. В этом, впрочем, можно убедиться и из дальнейшего рассказа" (VI. 66,). Следует описание убиения Гиппарха, после чего "тирания стала более суровой для аѳинян" (VI. 59₂). "Еще три года Гиппий был тираном в Аѳинах; на четвертый год он был низложен лакедемонянами и теми из Алкмеонидов, которые находились в изгнании" (VI. 59₄).
Из приведенного ясно следует, что экскурс о Писистратидах, как и экскурс в I книге, имеет прежде всего критическую цель, показать, что аѳиняне и греки вообще плохо знают свое прошлое, в чем виноваты, разумеется, предшественники Ѳукидида. Спрашивается, почему, однако, Ѳукидид не включил свой большой экскурс о Писистратидах в I книгу, не связал его с первым экскурсом, преследующим также критическую цель, а уделил ему место в VI книге, присоединив его к истории, касающейся Алкибиада. Ибо, покончив с экскурсом, Ѳукидид возвращается к прерванному рассказу и продолжает: "Имея в виду эти события и вспоминая все, что было известно о них по рассказам, афинский народ в описываемое нами время негодовал, относился подозрительно к тем, которые навлекли на себя обвинение в деле, касающемся мистерий, и решил, что все это учинено заговорщиками с целью установить олигархию или тиранию" (VI. 60₁). Вот в чем, следовательно, кроется внутренний, психологический, смысл экскурса. Ѳукидиду нужно объяснить настроение афинского общества в 415 г., возбужденное кощунством, в котором замешано было имя Алкибиада, главного виновника Сицилийского похода, того Алкибиада, которого аѳиняне решили теперь отозвать с театра военных действий в самом их начале. Гласно Алкибиада обвиняли в кощунстве против религии, но негласно - для гласного обвинения не было данных - Алкибиада обвиняли его недруги также и в "кощунстве" против демократии, т. е. в стремлении заменить ее олигархией, а не то и тиранией. А "народ (т. е. демократическая партия) знал по слухам, насколько тяжела стала под конец тирания Писистрата и его сыновей, знал также, что она низвергнута была не самими аѳинянами и не Гармодием, но лакедемонянами", знал он, конечно, и то, что теперь лакедемоняне, несмотря на временное замирение, - враги аѳинян и не будут, как то было при Гиппии, низлагать в Аѳинах тиранию (или олигархию), а, напротив, если она будет введена, станут поддерживать ее, так как, конечно, уже и тогда, в 415 г., в глазах тех аѳинян, которые относились отрицательно к демократии, олигархический строй Спарты представлялся идеалом.
Теперь, думается, ясен внутренний мотив, руководивший Ѳукидидом, когда он включил экскурс о Писистратидах именно в VI книгу, связав его с историей Алкибиада.
История Ѳукидида, как приходилось уже указывать, - главным образом история военная. О событиях, касающихся внутренней жизни государств, вовлеченных в борьбу, он не любит распространяться, говорит о них мимоходом. Но при изложении событий, связанных с началом Сицилийской экспедиции, Ѳукидиду по ходу рассказа и для его ясности (а к ней Ѳукидид, как мы видели, всегда стремится) неизбежно пришлось коснуться и обстоятельств внутренней истории. Ѳукидиду нужно сделать понятным для читателя тот, казалось бы, непостижимый факт, как это аѳиняне (т. е. афинская демократия) после того, как они снабдили Алкибиада в звании стратега полномочною властью (VI. 8₂), после того, как они, увлеченные его доводами (VI. 15-18), отправили в Сицилию (а к ней они давно стремились) огромную экспедицию, по одному только подозрению Алкибиада в кощунстве над гермами и мистериями решают отозвать его обратно для оправдания во взводимом на него, но не доказанном, преступлении. Ѳукидиду нужно показать, что это в сущности только предлог, что причина заключалась не в религиозном кощунстве Алкибиада, а в его политическом кощунстве, которое на основании прецедента с Гиппием пугало аѳинян куда более, чем страх пред богами за осквернение герм.
Итак, экскурс о Писистратидах в VI книге истории Ѳукидида, вызвавший столько объяснений и, со стороны некоторых, столько нареканий на Ѳукидида, стоит, на мой взгляд, в органической связи с общим ходом изложения истории Пелопоннесской войны. Он принял у Ѳукидида несколько бо́льшие, чем казалось бы нужным, размеры, во-первых, потому, что, сообщая историю падения тирании в Аѳинах, Ѳукидид на основании более точных данных, имевшихся в его распоряжении, пользуется случаем исправить установившуюся версию события, т. е. сообщить истину о нем, во-вторых, потому, что при Ѳукидиде историческое изложение обходилось еще без всякого рода "примечаний" и "приложений", имеющих большое применение в трудах новых ученых. Если бы Ѳукидид вынес экскурс о Писистратидах в "подстрочное примечание", или поместил его в конце труда в виде "приложения", никому в голову бы не пришло доискиваться объяснения того, почему этот экскурс нашел себе место в истории Ѳукидида, а тем более - упрекать его в нарушении стройности изложения. В настоящем его виде экскурс этот служит лишь чрезвычайно ценным показателем того метода, которому Ѳукидид следовал в своей истории.
Об остальных "экскурсах", в ней встречающихся, достаточно будет сказать несколько слов.
Экскурс о древнейшей этнографии и истории Сицилии (VI. 2-5) стоит в ближайшем отношении к теме труда Ѳукидида. Приступая к изложению истории Сицилийской экспедиции, имевшей такое важное значение в общем ходе Пелопоннесской войны, Ѳукидид вполне естественно должен был познакомить читателя с Сицилией, тем более что "бо́льшая часть аѳинян не имела представления ни о величине этого острова, ни о числе его жителей, эллинов и варваров, и не предполагала, что предпринимает войну, лишь немного уступающую той, какую аѳиняне вели с пелопоннесцами" (VI. 1,). Экскурс оканчивается заключением: "Вот сколько племен эллинских и варварских обитало в Сицилии, и как велик был остров, против которого аѳиняне решили идти войною" (VI. 6₁).
Такое же назначение имеет и экскурс, посвященный описанию царства одрисов во Ѳракии (II. 96-97), о котором читатель Ѳукидида, разумеется, имел довольно смутное представление, тогда как Ѳукидид был о нем, надо полагать, хорошо осведомлен вследствие того, что во Ѳракии он долго жил. С этою же поучительною целью к экскурсу о царстве одрисов присоединен краткий экскурс о Македонии в эпоху Пердикки (II. 99). Оба эти экскурса всецело укладываются в рамки темы истории Ѳукидида.
Экскурс о Делиях, празднике, справлявшемся на Делосе в честь Аполлона (III. 104), присоединен к упоминанию об очищении Делоса аѳинянами. Цель экскурса - выяснить отношение учрежденной тогда аѳинянами пентетериды, т. е. празднества, справлявшегося каждые четыре года, к древнему делосскому празднеству.
Экскурс о древних Аѳинах (II. 15) понадобился Ѳукидиду для того, чтобы пояснить читателю, почему аѳинянам в 431 г. "тяжело было сниматься с места", так как "большинство их привыкло постоянно жить на своих полях" (II. 14₂; ср. 16,). Не исключена возможность, что в этом экскурсе Ѳукидид, обладавший точными сведениями о древнейшей истории Аттики, полемизировал скрыто с кем-либо из логографов.
Экскурс о Килоне (I. 126) имеет своею целью: 1) пояснить, почему "лакедемоняне потребовали от аѳинян через своих послов изгнания виновных в кощунстве против богини" (I. 126₂); 2) исправить и дополнить рассказ о кощунстве Килона, даваемый Геродотом (V. 71).[17]
В связи с экскурсом о Килоне стоит и экскурс о спартанском полководце Павсании (I. 128-134). Ѳукидиду нужно было пояснить требование аѳинян "изгнать запятнанных скверною на Тенаре" (I. 128₁), предъявленное ими лакедемонянам в ответ на требование последних изгнать Перикла, причастного, как Алкмеонид, к делу Килона. Ѳукидид, однако, в экскурсе о Павсании счел удобным поделиться с читателем и теми подробными сведениями, какие он имел о тиранических стремлениях Павсания и об его конце и которые у предшественников Ѳукидида, очевидно, не сообщались, или, что также возможно, излагались превратно. Свои сведения о Павсании Ѳукидид, несомненно, получил от лакедемонян, может быть, даже в самой Спарте, где он видел и надпись на его могильной плите (I. 134₄).
Так как лакедемоняне в ответ на требование аѳинян "изгнания виновников" кощунства по поводу смерти Павсания "обвиняли по делу Павсания вместе с ним в сочувствии к персам также и Ѳемистокла" и "требовали подвергнуть такой же каре (что и Павсания) и Ѳемистокла" (I. 135₂), то у Ѳукидида, в pendant к экскурсу о Павсании и непосредственно за ним, следует и экскурс о Ѳемистокле (I. 135₃-138). Если экскурсы о Килоне и Павсании имеют отношение к главной теме истории Ѳукидида, то экскурс его о Ѳемистокле стоит, строго говоря, вне рамок этой темы. Думается, целью экскурса о Ѳемистокле было главным образом желание Ѳукидида представить этого выдающегося деятеля Аѳин в правильном свете и опровергнуть то представление о нем, какое создалось о Ѳемистокле отчасти на основании отзыва о нем Геродота.
Мы рассмотрели все экскурсы, встречающиеся в истории Ѳукидида, и не могли найти, за исключением отчасти экскурса о Ѳемистокле, их неуместности на общем фоне той исторической картины, какую дает Ѳукидид. Цель всех экскурсов - или уяснить читателю те события, о которых рассказывает Ѳукидид, или, на основании более надежных данных в сравнении с теми, какие имелись у предшественников Ѳукидида, содействовать тому, чтобы у читателя составилось о сообщаемых фактах правильное представление.[18]

Итак, наличность экскурсов не нарушает внутренней композиции истории Ѳукидида, тема которой остается строго концентрированной. Такую же концентрацию темы должно признать и тогда, если рассматривать историю Ѳукидида в тех ее рамках, какие начертал себе сам автор. Ѳукидид начальными строками заявляет, что он хочет изложить историю войны между пелопоннесцами и аѳинянами, как они ее вели друг против друга. Иными словами, он ставит своею задачею изложение военных событий, имевших место в течение войны. Следовательно, на историю Ѳукидида мы и должны смотреть главным образом как на историю военную, и не требовать от автора более того, чем что он имел в виду дать.
Было бы большою ошибкою и, во всяком случае, по отношению к Ѳукидиду вопиющею несправедливостью навязывать ему то понимание истории, какое создалось у нас только теперь, или в новейшее время вообще. Теперь понимание самого объекта истории, как известно, чрезвычайно расширилось. В древности оно было гораздо уже и преследовало не столько научные, сколько практические цели. И Ѳукидид, ведь, надеется, что его труд принесет пользу тем, "которые пожелают иметь ясное представление о минувшем, могущем, по свойству человеческой природы, повториться когда-либо в будущем в том же самом, или подобном виде" (I. 22₄).
Пелопоннесская война вызвана была, конечно, не одними политическими мотивами; и в эпоху, ей предшествовавшую, и в течение ее самой играли, разумеется, большую роль причины экономические и социальные. Их Ѳукидид касается мало. Упрекать ли его за это? Конечно, нет, если припомнить, что интерес к социально-экономической стороне истории пробудился с особою силою почти только в наше время.[19] Однако и при изложении событий Пелопоннесской войны, коль скоро является в том надобность по ходу изложения, Ѳукидид не упускает из виду упоминать о тех или иных мероприятиях, касающихся экономической жизни (cp.: II. 13; III. 29; VII. 15₁). А что Ѳукидид и вообще не игнорировал важности экономических вопросов в общем ходе исторического развития, доказывается всего лучше его краткими, но меткими замечаниями в той характеристике древнейшего состояния Эллады, какую он мастерски набросал в своей "археологии".
Указывают, что Ѳукидид уделяет недостаточное внимание событиям внутренней истории, и объясняют это или партийными соображениями, или сознательным нежеланием касаться внутренних событий, явившимся у Ѳукидида будто бы в результате его жизненного опыта и политических взглядов, или, наконец, в силу патриотического назначения всего труда. И тут, несомненно, забывают, что Ѳукидид поставил своею задачею написать не историю Греции в эпоху Пелопоннесской войны, а только эту войну, как таковую. Внутренних событий Ѳукидид всегда касается, как скоро они оказывают то или иное влияние на ход внешних событий и стоят с ними в тесной связи. Изложил же он в VIII книге, и очень подробно, хотя опять-таки в связи с военными событиями, историю олигархического переворота в Аѳинах в 411 г. Точно так же Ѳукидид обстоятельно говорит о внутренних событиях на Керкире (III. 69-85), о междоусобицах в Аргосе (V. 82) и в Эпидамне (I. 24), о недовольстве аѳинян политикой Перикла в начале войны (II. 21-22; ср. 60), о характере афинской гегемонии (I. 99), о делё Гермокопидов и т. д. Конечно, и при изложении внутренней истории, как и внешней, Ѳукидид всегда стоит на почве фактов, и фактов, строго проверенных. О лакедемонских внутренних делах он не распространяется, потому что их государственный строй отличается скрытным характером (V. 682). Вообще, думается, внимательный читатель истории Ѳукидида всегда найдет в ней немало ценных, хотя и кратких, замечаний и суждений по поводу того, что мы теперь называем внутренней историей.[20] Одни уже речи Ѳукидида доставляют в этом отношении неоцененный материал. Но в речах Ѳукидида речь еще впереди.
Ѳукидид поставил своею главною задачею изложение внешних и связанных с ними внутренних событий во время Пелопоннесской войны. Естественно, в силу этого сознательного ограничения своей темы он уделяет значительно меньшее внимание роли отдельных личностей и народных масс, поскольку роль эта сказывалась в ходе военных событий. И тем не менее представляется ошибочным мнение тех ученых, которые полагают, будто Ѳукидид считал значение личности в истории ничтожным.[21] В истории Ѳукидида, указывают они, встречаются в большом количестве имена полководцев, государственных деятелей, дипломатов и пр., которые для нас так и остаются только именами. Все они выступают в данный момент, а затем бесследно исчезают, так что нельзя уловить, какое историческое воздействие на ход событий оказало их личное участие. Даже речи, произносимые теми и иными лицами, и те лишь отчасти окрашены личным характером говорящего. Таковы речи Перикла, Клеона, Алкибиада, Брасида, до известной степени - Архидама и Никия. В остальных случаях речи лишены индивидуальной окраски, и Ѳукидид выводит на сцену лиц, произносящих речи, лишь для того, чтобы высказать те или иные мысли, обрисовать то или иное положение.[22] Случается даже так, что лицо, произносящее речи, не названо по имени, а выступает под коллективным обозначением "послов", "аѳинян", "платеян", "ѳивян", "мелиян" и т. п. Все это верно. Но из этого общего правила бывают и исключения. Те лица, которые благодаря своему индивидуальному превосходству, силе своего дарования, оказали на ход событий решающее влияние, обрисованы Ѳукидидом более чем с достаточною определенностью. Таковы Перикл, Клеон, Брасид, Гермократ, Гилипп, Алкибиад, некоторые из деятелей олигархического движения 411 г. Для других лиц, например, Никия, или спартанского царя Архидама, хотя они, вследствие занимаемого ими высокого положения, и оказали влияние на ход событий своим личным характером, Ѳукидид, однако, не делает исключения, и их характеристики, в том смысле, как мы ее понимаем, нет. Характер всех этих лиц выясняется из образа их действия, или из суждений о них других. Но и в этих случаях Ѳукидид остается верен поставленным себе правилам: он исключает из характеристики таких лиц всякого рода биографические данные, их касающиеся, все, что относится к их частной жизни, тем более все, что носит в том или ином отношении анекдотический характер.
Ѳукидида интересует прежде и главнее всего та историческая роль, какая выпала на долю этих лиц, и за этой исторической ролью сами носители ее как бы стушевываются, или, во всяком случае, отходят на задний план.
Такое отношение Ѳукидида к изображению характеров выводимых им в его истории лиц, повторяю, вполне сознательное, и оно никоим образом не может служить доказательством того, будто Ѳукидид склонен был умалять роль личности в истории. Наоборот, когда та или иная личность оказывает влияние на ход событий, Ѳукидид всецело считается с нею и выдвигает ее на первый план. Вспомним, кйк обрисовал Ѳукидид Фемис- токла и его роль в деле спасения Эллады от персов. Главные деятели Пелопоннесской войны очерчены Ѳукидидом с определенной рельефностью. Правда, замечания об их характере и отличительных свойствах даются краткие, ограничиваются иногда двумя-тремя существенными штрихами, сообщаются попутно с изложением тех или иных событий. Но благодаря этой краткости, являющейся вообще отличительною чертою Ѳукидида и особенно ярко сказывающейся в тех случаях, когда ему приходится говорить не о делах, а о людях, характерные особенности последних запечатлеваются тем сильнее и выделяются тем острее, чем если бы историк был тут многословен. Но, конечно, еще более, чем из этих кратких замечаний, характер действующих в истории Ѳукидида лиц выясняется из совершаемых ими действий, поскольку Ѳукидид находит нужным их излагать, а также из тех речей, которые он вкладывает в уста выводимых в его истории лиц.
Строгая концентрация темы своего труда заставила Ѳукидида отнестись довольно сдержанно к выяснению того значения, какое представляет собой в истории народная масса. Ее побуждения и настроения не играют у него самостоятельной роли, а подчинены скорее действиям того человека, который в данное время является руководителем государственной политики. Поэтому народная масса как таковая выступает у Ѳукидида в качестве значительного исторического фактора главным образом тогда, когда она сталкивается с действиями этого руководителя. Так, например, Ѳукидид прекрасно обрисовывает настроение и проведение афинского демоса по отношению к Периклу в момент кратковременной утраты последним своего политического влияния, или по отношению к Алкибиаду, когда над ним нависло обвинение в кощунстве над гермами и мистериями. Но это - моменты высшего напряжения в жизни народной массы, моменты, имеющие историческое значение и потому приковывающие к себе внимание историка. Наоборот, что́ в жизни массы повторяется постоянно, что́ не возбуждает особого исторического интереса, мимо этого Ѳукидид проходит довольно равнодушно и довольствуется слегка ироническим замечанием: "как обыкновенно поступает толпа", желая этим как бы указать на то, что здесь мы имеем дело с общею предпосылкою всякого исторического процесса, а потому и не стоит распространяться о деталях. По этой-то причине Ѳукидид, между прочим, и останавливается лишь мимоходом на внутренней истории афинской демократии, совсем не упоминает о быстрой смене афинских демагогов, пользовавшихся лишь эфемерным влиянием, ничего не говорит, или говорит очень мало о полководцах, действовавших безуспешно, и т. п. Но там, где внутренняя жизнь государства достигает своего высокого напряжения, где она представляет, по своему значению и результатам, не временный, а исторический интерес, там Ѳукидид подробно распространяется о внутренних событиях и той роли, какую играл в них народ. Вспомним хотя бы подробное и живое изложение всех обстоятельств, касающихся дела о митиленянах, или перипетий, связанных с Пилосом и Сфактерией, Сицилийской экспедицией и кощунством над гермами. Такой типичный демагог, как Клеон, обрисован Ѳукидидом чрезвычайно жизненно, так как с его деятельностью связаны известные исторические факты (cp.: III. 36₆; IV. 28₅. 39₃; V. 7₂). О деятелях олигархического переворота в Аѳинах в 411 г. Ѳукидид говорит также подробно, потому что они играли историческую роль. О Гиперболе же, изгнанном остракизмом, а потом казненном, сказано только, что он, как человек гнусный и порочный, позорил афинское государство (VIII. 73₃). И этим кратким замечанием Ѳукидид желает как бы подчеркнуть всю историческую ничтожность таких людей, как Гипербол, звезда которых показывается на политическом горизонте так же быстро и неожиданно, как скоро и без всякого отблеска она исчезает.
Отдавая должное исторической роли отдельных личностей, Ѳукидид, при оценке деятельности государственных мужей, выдвигает на первый план тот принцип, что они должны руководствоваться в своей политике прежде всего реальными соотношениями государственных интересов, поскольку последние имеют постоянное значение, а не представляют лишь скоро преходящие выгоды.[23] Лишь правильное понимание государственных интересов может обусловить собою энергичную политику, являющуюся основой гражданского порядка. Господство необузданной страстности и эгоистических побуждений расшатывают государственную организацию; умеренность, самообладание, уважение закона ее укрепляют. Яркими штрихами обрисовывает Ѳукидид картину того политического распада, который царил в Греции вследствие обусловленного войною нравственного одичания общества (III. 82-83), или тех печальных последствий, которые создались в Аѳинском государстве в результате антигосударственной политики ближайших преемников Перикла, руководившихся в своей деятельности личным честолюбием и корыстью (II. 65₇). Политика Перикла, наоборот, основана была прежде всего на строгом соблюдении законов, в особенности тех законов, которые имеют в виду пользу притесняемых (II. 37₃). Спартанский царь Архидам ставит в заслугу спартанской политике главным образом ее "разумную сдержанность" (I. 84₂). На Хиосе "законный порядок становился тем крепче, чем больше возрастало государство", потому что хиосцы "сумели соединить благосостояние с умеренностью" (VIII. 24₄). Ввиду всего этого и те качества, которым, по мнению Ѳукидида, должен прежде всего удовлетворять государственный деятель, состоят в умеренности и трезвости его политики; он должен все ясно предвидеть и все охватить своим взором (cp.: I. 79₂. 138₃; II. 65₅; IV. 81₂; VI. 72₂), стоять выше толпы, с ее изменчивою и неустойчивою психологиею (cp.: II. 21₃. 59. 65₄; IV. 28₃; VI. 63₂; VIII. 1₄).

Не лишено интереса было бы узнать, каковы политические симпатии самого Ѳукидида. Является ли он беспартийным политиком, или же у него имеются определенные политические тенденции? На эти вопросы давались различные ответы. И это - понятно: Ѳукидид не склонен распространяться о себе, о своих взглядах и вкусах. Ставя выше всего в своем изложении строгую объективность в повествовании о фактах, Ѳукидид так же беспристрастно относится и к отдельным лицам и к политическим группам. Естественно, история аѳинянина Ѳукидида носит афинскую окраску. Аѳиняне стоят в ней на первом плане. Историк восхваляет энергию их и их союзников, отдает должную дань восхищения главной опоре афинского могущества - афинскому флоту (cp.: I. 14₂. 14₃; II. 65₁₂. 85₂; IV. 108₄; VI. 31). Но это не мешает Ѳукидиду воздавать справедливое и противникам аѳинян, лакедемонянам, по крайней мере, отдельным лицам из них. Достаточно указать на отзыв Ѳукидида об Архидаме (I. 79₂), Брасиде (VI. 84₂. 108₂; V. 7₂). Из одного замечания Ѳукидида (VIII. 97₃) заключали, будто его политические симпатии были на стороне умеренной демократии, на "умеренном смешении" олигархии и демократии. Но характеризуя так строй Аѳинского государства в 411 г., Ѳукидид вряд ли высказывает свое общее убеждение о преимуществах и недостатках того или иного государственного порядка. Скорее он имеет в виду, называя умеренную демократию "наилучшим государственным строем", данный момент в Аѳинском государстве, а не какое-либо общее положение. Для Ѳукидида гораздо более существен дух государственного строя, характер личности, руководящей государством, нежели самая форма правления. Вряд ли Ѳукидид, при своем образе мыслей, при своем социальном положении, мог быть другом радикальной демократии. Ее Ѳукидид и имеет в виду, когда он, устами Алкибиада, называет ее "общепризнанным безумием". Но, во всяком случае, он ценил главную основу демократического строя Аѳин, его свободу. Знаменитая надгробная речь Перикла вся проникнута внутренним сочувствием к афинской демократии эпохи Перикла; она вся исполнена самого благородного демократического духа, великолепно оттеняет все те высокие интеллектуальные и моральные силы, которые делали тогдашние Аѳины "школою Эллады".
Преклоняясь пред такими вождями афинского демоса, какими были Ѳемистокл и Перикл, Ѳукидид относится крайне отрицательно к демагогам вроде Клеона и Гипербола. Но осуждение первого из них - не огульное: оно подкрепляется теми фактами, которые о деятельности Клеона сообщает Ѳукидид. Если бы он даже и не назвал Клеона "наглейшим из граждан" (III. 36₆), все равно, такой приговор о Клеоне вынес бы сам читатель. Равным образом, указывая на интеллектуальную одаренность некоторых из вождей олигархического движения в Аѳинах в 411 г., Ѳукидид далеко не одобряет тех политических средств, к которым они прибегали. Мотивы действия этих вождей представляются ему слишком эгоистичными. Говоря о борьбе олигархических и демократических партий вообще (III. 82), Ѳукидид и демократов и олигархов упрекает в том, что и те и другие "совесть ставили ни во что". Точно так же и афинские олигархи в 411 г. руководились в своей борьбе с демократией главным образом личным честолюбием (VIII. 89₃; cp: 91₃).
Итак, что же мы видим? Олигархии в чистом виде Ѳукидид не сочувствует, радикальной демократии - также; пред демократией времен Перикла он преклоняется, отмечая, однако, что это была "демократия по имени, на деле же власть принадлежала первому гражданину" (II. 65₉). Следовательно, важна не та или иная форма правления, важны те люди, которые являются ее носителями и выразителями, все равно будет ли это - один человек, как Перикл, или умеренные олигархи, каковыми были в 411 г. Фриних, отличавшийся проницательностью в политике (VIII. 29₅), или Антифонт "никому из современников не уступавший в нравственных качествах", бывший человеком "изобретательнейшего ума" (VIII. 68₁). Следовательно, достоинство той или иной формы государственного строя зависит от характера ее, а последний определяется теми или иными реальными данными, обусловливающими в каждом отдельном случае предпочтение, отдаваемое демократическому или олигархическому строю.[24]

В древности ходило среди некоторых кругов поверье, будто Ѳукидид, как ученик Анаксагора, настолько проникся его воззрениями, что сам был признан безбожником. Нет нужды доказывать вздорность этого поверья. Но реальною подкладкою его могла быть не только близость Ѳукидида к Анаксагору, но и отношение Ѳукидида к вопросам, касающимся религии, точнее сказать, религиозного суеверия. Свойственное Геродоту этическо- религиозное обсуждение и обоснование исторических событий совершенно чуждо Ѳукидиду, в истории которого религиозные моменты как исторические факторы занимают незначительное место.
Но отсюда еще далеко до того, чтобы считать Ѳукидида атеистом. Ѳукидид сознавал зависимость человека от божественной силы; но он был убежден, что человек не в состоянии проникнуть в законы ее. "Боги" часто фигурируют у Ѳукидида, особенно в приводимых им речах. Они являются или охранителями святости клятвы, или мстителями за попрание правды (cp.: I. 71₅. 78₄. 68₄; II. 71₄. 74₃; III. 58₁. 59₂; IV. 87₂; V. 10₄. 112₂; VII. 77₃). Это стоит в полном соответствии с народными верованиями; но это вряд ли еще дает возможность заключать что-либо о личных взглядах Ѳукидида на божество. Например, замечание Перикла: "То, что исходит от божества, следует принимать с сознанием его неотвратимости" (II. 64₂), характерно для мировоззрения Перикла; но насколько эта мысль была разделяема и Ѳукидидом, мы не знаем. Никий с гордостью указывает, что он в своей жизни "всегда исполнял то, что положено по отношению к богам" (VII. 77₂); но поступал ли так же и Ѳукидид, неизвестно. Мелияне верят в то, что судьба, управляемая божеством, не допустит их унижения, потому что они - люди богобоязненные (V. 104; ср.: 112₂). А верил ли сам Ѳукидид в судьбу?
Рассказывая о делах, касающихся религии, об оракулах, о призывании богов в свидетели, как о том, что́ имело место, Ѳукидид, однако, относится с явным сомнением ко всякого рода предзнаменованиям и предсказаниям. Сообщая об обращении лакедемонян в начале Пелопоннесской войны к Дельфийскому оракулу, Ѳукидид сообщает и тот ответ, какой дало божество, но при этом замечает: "говорят, бог отвечал" и пр. (I. 118₃). Точно так же по поводу изречения оракула о чуме в Аѳинах Ѳукидид прибавляет: "высказывалось предположение, что события оправдали это изречение" и пр. (II. 24₅). Относительно изречения оракула: "Лучше Пеларгику быть невозделанным" Ѳукидиду кажется, что "оракул исполнился в смысле, обратном тому, как предполагали" (II. 17₂). Аѳиняне рекомендуют мелиянам не уподобляться большинству людей, которые, попав в беду, обращаются "к мантике, предсказаниям, ко всему тому, что́ ведет питающихся надеждою к гибели" (V. 103). Тут уже высказывается отношение к оракулам, свойственное не столько всем аѳинянам, сколько самому Ѳукидиду. Всякого рода естественные явления, как лунное, или солнечное затмение, землетрясение, гроза, Ѳукидидом толкуются как явления физические, а не сверхъестественные (cp.: II. 28; III. 89₃; IV. 25₁. VII. 79₃).
Но если Ѳукидид не разделяет с большинством абсолютной веры во всякого рода предсказания и предзнаменования, то он признает, во всяком случае, значение религиозного страха пред божеством, карающим людскую несправедливость (ср.: II. 53₄; III. 82₆). Не отрицая божеской силы, Ѳукидид, однако, не склонен признавать влияние ее на ход исторических событий. В этом отношении характерен диалог между мелиянами и аѳинянами в конце V книги. Мелияне уверены в том, что судьба, управляемая божеством, не допустит их унижения (V. 104. 112₂); аѳиняне на это замечают мелиянам: чем больше вы рассчитываете на судьбу, тем вернее будет ваша гибель (V. 113). Но, если божество не может предотвратить исторического, или естественного (cp.: II. 47₄) хода событий, все-таки и человеческая природа бессильна бороться с ним. Люди не в состоянии своими силами, своими расчетами, своими действиями предопределить результаты своих предприятий, так как ими распоряжаются "случайности судьбы" (IV. 18₅), и "казначеем" ее быть невозможно (VI. 78₂). Зачастую они должны сталкиваться с судьбой (τύχη), как с каким-то случайным, но вместе с тем и решающим фактором. Люди, говорит Ѳукидид устами Перикла (I. 140₁), обыкновенно винят судьбу во всем том, что случается вопреки их расчетам; следовательно, это нечто такое, чего нельзя учесть, что́ ускользает от всякого планомерного исследования, что́ всегда может найти место в человеческой деятельности и дать ей удачное или неудачное направление. Короче сказать, судьба (τύχη) событий не укладывается в рамки того, что можно назвать их логикою (γνώμη, διάνοια, δόξα, λόγος). А коль скоро эта судьба, или, что́ то же, слепой случай играет такую роль в ходе событий, то и человек не ответствен за то, что́ происходит от ее воздействия. Судить и оценивать человека можно лишь постольку, поскольку в своих действиях он руководится присущей ему духовной и моральной силой (cp.: II. 87₃; IV. 18₅). Человек должен быть предусмотрительным; тогда он, по мере возможности, будет в состоянии приспособляться и к превратностям судьбы (cp.: V. 16₁. 103; VI. 13₁. 23₃).
После всего сказанного понятно стремление Ѳукидида, объяснять исторические события не какими-либо сверхъестественными элементами и непосредственным вмешательством божеской силы, а законосообразностью самого течения событий. В этом отношении особенно поучительны замечания Ѳукидида по поводу кровавых распрей, имевших место на Керкире в результате борьбы партий. Вследствие этих распрей государствам суждено испытывать вообще множество бедствий; и эти бедствия будут повторяться всегда, "пока человеческая природа останется тою же". Они бывают то сильнее, то слабее, и различаются в своих проявлениях в зависимости от того, как складываются обстоятельства (III. 82₂).
Удалив веру в сверхъестественное вмешательство божества, Ѳукидид поступил тут вполне последовательно со своим главным и неутомимым стремлением - установить истину. Мы уже видели, какие высокие требования ставит он для ее достижения, как он здесь не отступает ни пред каким трудом, ни пред какими жертвами. Ради установления истины он готов даже нарушить общую гармонию своего произведения: он помещает в нем документы in extenso. Спрашивается, как же согласовать с этим основным стремлением Ѳукидида его обычай приводить речи выступающих в истории лиц? Не стоит ли это в противоречии с теми принципами исторического исследования, как их понимал и старался осуществить на деле Ѳукидид?

Историческая наука, имеющая своим предметом не одно только воспроизведение фактов прошлого, но и объяснение их, иными словами, стремящаяся к восстановлению исторического процесса, должна развернуть картину тех условий, при которых этот процесс развивался. Историк должен дать наглядное и определенное представление о ходе исторического процесса, о взаимоотношении борющихся тут сил, о различных возможностях, обусловливавших направление процесса и его разрешение в ту или иную сторону, о мотивах, поведших к тем или иным политическим предприятиям и стратегическим операциям и т. д. Выяснению всего этого современный историк уделяет самое большое внимание в своем изложении, подкрепляя и обосновывая его своими личными соображениями и рассуждениями.
Ѳукидид, сознавая, что задача историка заключается не только в том, чтобы повествовать, но и в том, чтобы объяснять и обосновывать это повествование, пошел тут по своеобразному пути: его повествование прерывается почти постоянно речами действующих в его истории лиц, либо прямыми, либо косвенными. Первые имеются во всех книгах истории Ѳукидида, за исключением восьмой, вторые - во всех книгах, помимо первой; особенно много косвенных речей в восьмой книге. Прямые речи объединяются то в пары, то являются одиночными; то же, впрочем, нужно отметить и о косвенных речах. К прямым речам можно присоединить и имеющиеся в истории Ѳукидида, приводимые им in extenso письма: 1) спартанского полководца Павсания Ксерксу и ответное письмо Ксеркса Павсанию (I. 128₉. 129₃); 2) Ѳемистокла Артоксерксу (I. 1374); 3) Никия аѳинянам (VII. 11-15); кроме того, Ѳукидидом приводится подробное содержание письма Фриниха Астиоху (VIII. 50₂-51₁). Наконец, в один разряд с речами и письмами можно поставить и приводимые в истории Ѳукидида диалоги; 1) длинный диалог аѳинян и мелиян (V. 87-111) и 2) короткий диалог ампракиотского глашатая с одним из акарнанов.
Речи Ѳукидида распадаются на следующие категории: 1) речи демегорические или речи, произнесенные в народных собраниях; 2) воззвания полководцев; 3) судебные речи (платеян и ѳивян пред лакедемонянами: III. 53-59. 61-67) и 4) эпитафий, или надгробная речь (Перикла во время похорон на общественный счет павших аѳинян: 35-45).[25] С внешней стороны помещение той или иной речи у Ѳукидида всегда строго мотивировано, и они не являются вставками, нарушающими общее изложение, напротив, составляют с ним одно неразрывное целое. Таковыми же оказываются речи Ѳукидида и с внутренней стороны. Это следует с такою очевидностью из самого изложения Ѳукидида, что никаких пояснений здесь делать не приходится: достаточно для этого внимательно прочесть всю историю Ѳукидида.
Размеры речей далеко не одинаковы: есть речи длинные - таково большинство демегорических речей, а также надгробная речь Перикла; есть речи и очень короткие - таковы большею частью воззвания полководцев. Одни из речей произносятся определенными лицами, например Периклом, Клеоном, Никием, Алкибиадом, Гермократом и пр.; другие речи являются как бы коллективными речами, например речи послов керкирских, коринѳских, афинских, митиленских, лакедемонских, сиракусских стратегов, ѳивян, защитников платеян Астимаха и Лакона и пр.; бывают, наконец, такие речи, которые произносятся коллективно от имени определенных лиц (cp.: II. 86₆: затем Кнем, Брасид и прочие пелопоннесские вожди ... обратились к ним (воинам) со следующей ободрительною речью...).
Как следует относиться к речам, приводимым Ѳукидидом в его истории? Припомним прежде всего, что́ говорит о них сам автор: "Что касается речей, произнесенных отдельными лицами..., то для меня трудно было запомнить сказанное в этих речах со всею точностью, как то, что я слышал сам, так и то, что передавали мне с разных сторон другие. Речи составлены у меня так, как, по моему мнению, каждый оратор, сообразуясь всегда с обстоятельствами данного момента, скорее всего мог говорить о настоящем положении дел, причем, я держался возможно ближе общего смысла действительно сказанного" (I. 22₁). Приведенные слова Ѳукидида могут, кажется, быть понимаемы только в таком смысле: 1) одни из приводимых им речей он слышал сам, содержание других ему было сообщено; 2) ни одна из речей не представляет дословного воспроизведения слов оратора; 3) все речи созданы самим Ѳукидидом, но при их создании он не фантазировал, а составлял их, руководствуясь тою обстановкою, среди которой речь произносилась, и придерживаясь "возможно ближе общего смысла действительно сказанного". Ѳукидид определенно подчеркивает разницу между "повествовательной" и "риторической" частями своей истории. За достоверность сообщаемых им фактов он ручается (cp.: I. 22₂: я "записывал события, очевидцем которых был сам, и то, что слышал от других, после точных, насколько возможно, исследований относительно каждого факта, в отдельности взятого"); за точную передачу речей различных ораторов он снимает с себя всякую ответственность и просит своего читателя считаться только с достоверностью общего смысла действительно сказанного. Таким образом, ни одна из приводимых Ѳукидидом речей не воспроизводит действительно произнесенной речи. Если бы Ѳукидид даже располагал подлинными речами, все равно он не был бы в состоянии их использовать для своих целей, так как эти речи воспроизводили лишь ситуацию данного момента, со всеми его эфемерными деталями и, очевидно, не касались многого такого, что было известно каждому слушателю, что предполагалось ему понятным само собою. Ѳукидиду же то, что было знакомо и понятно слушателю, и следовало сообщить читателю. Последнего необходимо было познакомить с общею реальною обстановкою данного положения в том виде, как ее понимал историк, а не так, как ее истолковывал оратор, применительно к той ситуации и тому положению, среди которых он произносил свою речь. Читателю нужно было вместе с тем сообщить о всех тех условиях, которые привели к тем или иным результатам, его нужно было поставить в известность о взаимоотношении борющихся государств, или отдельных партий в них, о господствовавших среди них настроениях и политических взглядах. Ввиду всего этого ясно, Ѳукидид должен был обрабатывать свои речи совершенно свободно. Они служили для него наилучшим средством ввести читателя в историческую обстановку разыгрывавшихся событий, заставить его пережить их. Это было тем более необходимо, что сам Ѳукидид в повествовательных частях своей истории сознательно уклоняется от того, что сообщать читателю свои личные взгляды, свои собственные приговоры. Будучи объективным повествователем, Ѳукидид в речах и проявляет главным образом свою субъективность, а потому для характеристики его творчества речи и должны служить лучшим мерилом. Поводы к помещению речей в повествовательную часть истории давались сами собою, если принять в расчет ту роль, какую речи играли вообще и в государственной жизни греков, во времена их парламентских прений, и на поле брани, когда вожди обращались к своим войскам со словами ободрения и призыва к мужеству. Речи давали Ѳукидиду средство охарактеризовать государственных деятелей и полководцев, излагать мотивы, руководившие принимавшими участие в войне государствами, освещать политическое и стратегическое положение последних. Речи Ѳукидида должны были еще более подчеркивать объективный тон его изложения и придавать ему драматический отпечаток, "сделать слушателя" (или читателя) истории Ѳукидида "как бы ее зрителем" (Плутарх. О славе аѳинян. P. 347 A = II, 459 Bern.).
Ѳукидид говорит, что одни из приводимых им речей он слышал сам, содержание других ему было сообщено, очевидно, лицами, слышавшими их. Какие речи из приводимых в истории Ѳукидида он мог слышать сам? Ответить на этот вопрос определенно мы не в состоянии. Но, принимая во внимание, что с 424 г. Ѳукидид в качестве изгнанника проводил бо́лыную часть времени вне Аѳин и афинских владений, нужно a priori принять, что все те речи, которые относятся к событиям, имевшим место после этого времени, вряд ли могли быть слышаны Ѳукидидом. Следовательно, можно говорить только о тех речах, которые относятся ко времени до 424 г.; но и среди них трудно указать те речи, которые Ѳукидид мог слышать, которые он, вероятно, не слышал и которые он, наверно, не слышал.[26] Строго говоря, такое различение, если бы даже и возможно было его установить не имело бы большого значения, так как, несомненно, и те речи, которые Ѳукидид мог сам слышать, не представляют собою подлинных речей, произнесенных самими ораторами. Ведь Ѳукидид определенно указывает, что ему "трудно было запомнить сказанное в этих речах со всею точностью". И к тем речам, которые Ѳукидид слышал, или мог слышать сам, и к тем, содержание которых ему передано было другими, одинаково относится общее замечание Ѳукидида о характере помещенных в его истории речей: он придерживается только основных мыслей оратора, возможно точно приближаясь к действительно сказанному. Таким образом, речи у Ѳукидида носят скорее идеальный, чем реальный характер, и мы задались бы неразрешимой задачей, если бы попытались установить, что́ в каждой речи принадлежит Ѳукидиду, что́ произносившему ее оратору. Индивидуальность последнего характеризуется, во всяком случае, исключительно содержанием речей, а не их формою, так как в стилистическом отношении Клеон, например, говорит тем же языком, что и Перикл, или спартанцы говорят так же, как аѳиняне. Те отличия, которые наблюдаются в построении речей и в общем характере их, принадлежат, конечно, самому Ѳукидиду и являются результатом художественной переработки того материала, который был в распоряжении историка.
Каков же был этот материал? Были ли в распоряжении Ѳукидида подлинные речи выводимых им ораторов, или содержание речей, переданное им другими? Разумеется, ни то, ни другое: иначе Ѳукидид не сказал бы, что для него "трудно было запомнить сказанное в речах со всею точностью", как то, что́ он сам слышал, так и то, что́ передавали ему другие. Ѳукидид, если основываться на его же словах, составлял речи так, как, по его мнению, каждый оратор скорее всего мог говорить о положении дел сообразно с обстоятельствами данного момента. Словам Ѳукидида "причем я держался возможно ближе общего смысла действительно сказанного" можно придавать значение постольку, поскольку мы будем иметь в виду именно общий смысл речей, а никоим образом не те или иные детали их. Коротко говоря, и при составлении речей главным, чтобы не сказать единственным, материалом в распоряжении Ѳукидида были те же факты, очевидцем которых он был сам, или о которых он получал критически проверенные им сведения от других. Таким образом, речами Ѳукидид пользовался только как средством объяснять и обосновывать события войны.
Без речей история Ѳукидида была бы все-таки главным образом лишь повествовательной историей; наличность речей сообщила ей характер научной истории, так как благодаря им мы уже не только узнаем исторические факты, но и понимаем их, иными словами, для нас воссоздается самый исторический процесс.
Речи имеются и в истории Геродота. Но характер и значение их совершенно иные, чем в истории Ѳукидида. Речи у Геродота чрезвычайно оживляют рассказ, речи у Ѳукидида не столько оживляют его, сколько поясняют. Приведем несколько примеров. Речи керкирских и коринѳских послов еще до начала Пелопоннесской войны (I. 32-43) должны объяснить, почему аѳиняне заключили с керкирянами союз, но лишь оборонительный (cp. I. 44). Речь коринѳских послов на первом собрании в Спарте (I. 68-71) представляет мастерскую характеристику спартанцев и аѳинян, что было необходимо сделать, так как те и другие были главными участниками войны. Ответная речь афинских послов на том же собрании (I. 72-78) имеет в виду доказать, что Аѳины занимают по праву первенствующее положение в ряду греческих государств, и оправдать афинскую политику по отношению к союзникам. Выступающий вслед за афинскими послами спартанский царь Архидам в своей речи (I. 80-85) выражает настроение мирной партии в Спарте. Напротив, эфор Сфенелаид в своей краткой, но энергичной речи (I. 86) является выразителем спартанской воинственной политики. Все речи Перикла предназначены служить как бы реальным пояснением той характеристики, какую дает Ѳукидид Периклу как государственному деятелю и главному инициатору войны (II. 65₅₋₉). В первой своей речи (I. 140-144) Перикл убеждает аѳинян в неизбежности войны и вселяет в них уверенность, на основании реальных данных (ср. также: II. 13), в конечном успехе ее. Вторая речь Перикла, знаменитая надгробная речь (II. 35-45), содержит идеальную характеристику афинской демократии, как ее понимал Перикл и как он пытался ее осуществить во время своего правления. Это как бы программная речь Перикла.[27] Наконец, в третьей речи (II. 60-64) Перикл преследует не столько цель оправдать свою политику в глазах аѳинян, сколько укрепить в них уверенность в конечной победе. Преемники Перикла, говорит Ѳукидид (II. 65₁₀), в своем стремлении к первенству и из угодливости пред демосом, предоставили ему государственное управление. Это повело ко многим ошибкам, в том числе и к сицилийской катастрофе. Неудача Сицилийской экспедиции произошла главным образом потому, что вожди ее в своем стремлении к руководству народом, заняты были личными распрями, чем и внесли смуту в политику (II. 65₁₁). Это наблюдение находит себе пояснение значительно позже, в речах Никия и Алкибиада (VI. 9-14. 16-18) пред началом Сицилийской экспедиции, и подтверждается в дальнейшем разногласиями, возникшими сначала между Никнем, Алкибиадом и Ламахом, а затем Никнем и Демосѳеном, речей которых Ѳукидид не приводит, но сообщает все же их содержание (VI. 47-49; VII. 47₃-49). Речь Алкибиада в Спарте (VI. 89-92; ср. также содержание речи Алкибиада на Самосе: VIII. 81) чрезвычайно ценна для характеристики всей вообще эгоистической политики его. В речах Клеона и Диодота (III. 37-48) по делу митиленян разбирается вопрос главным образом о том, служит ли страх наказания сдерживающим началом. Почти каждая из приводимых Ѳукидидом речей выясняет пред нами ту или иную политическую, либо стратегическую ситуацию, обрисовывает внутреннее состояние государства и борющиеся в нем партии, отмечает основные черты характера государственного деятеля, или полководца и т. д. Речи главных деятелей войны, например, Перикла, Никия, Алкибиада, Брасида, построены на основе тонкого психологического наблюдения отличительных свойств их характера. Даже в коллективных речах встречаются иногда замечания, служащие для индивидуальной характеристики тех, от лица которых речь исходит (ср., напр.: IV. 17₂, где лакедемонские послы в Аѳинах замечают: "Мы намерены произнести довольно длинную речь, и это является нарушением нашего обычая" и пр.).
Своеобразное место занимает в истории Ѳукидида длинный диалог между мелиянами и аѳинянами (V. 85-112). Основная мысль его - столкновение слабого и сильного, правды и насилия. Правильно было замечено,[28] что уже параллельные речи у Ѳукидида (напр., хотя бы, речи Клеона и Диодота, Гермократа и Аѳиногора) являются как бы преддверием к диалогу.[29] Настоящий диалог, правда короткий, мы имеем в III. 113. Длинный диалог аѳинян и мелиян заключает в себе собственно материал для двух речей, аѳинян и мелиян. Почему Ѳукидид предпочел в данном случае диалогическую форму? По мнению Г. Гранди,[30] Ѳукидид не успел обработать диалог аѳинян и мелиян в две параллельные речи, по образцу хотя бы речей Клеона и Диодота, так как V книга истории Ѳукидида, заканчивающаяся упомянутым диалогом, - одна из самых поздних по времени составления. Против этого можно возразить, что в формальном отношении диалог мелиян и аѳинян представляется, на наш, по крайней мере, взгляд, вполне законченным, поскольку вообще нужно считать законченными все прямые речи в истории Ѳукидида. Думается, диалогическая форма рассуждениям мелиян и аѳинян придана Ѳукидидом вполне сознательно. Она стоит в связи с содержанием диалога, в котором, не без основания, усматривают любопытный образец для характеристики этического радикализма софистов. Взяв за основу содержания диалога конкретный пример софистической аргументации - сила есть право, Ѳукидид придал и с внешней стороны диалогу форму рассуждения pro и contra.
Было уже указано, что Ѳукидид в повествовательной части своей истории стремится ввести читателя непосредственно в круг излагаемых им событий, заставить читателя как бы пережить их. Нечего распространяться о том, что речи, прямые или косвенные, прерывающие изложение Ѳукидида, должны в немалой степени способствовать той же цели. Заставляя лиц, единичных или коллективных, принимающих участие в излагаемых событиях, посредством своих речей объяснять и обосновывать эти события, Ѳукидид сам, со своими суждениями и приговорами, отступает как бы совершенно на задний план, скрывает свою личность за описываемыми им событиями и выводимыми им на сцену действующими лицами. Но на самом деле именно здесь индивидуальность Ѳукидида вырисовывается тем определеннее и сказывается она в том, что́ он описывает и какие мысли он заставляет выражать в приводимых им речах. Индивидуальность Ѳукидида проявляется и в самом выборе сообщаемых им фактов, в способе их группировки, в том, что он упоминает и о чем он умалчивает. На первый взгляд кажется, будто Ѳукидид нисколько не стесняет своего читателя в его суждениях по поводу всего излагаемого, но в действительности Ѳукидид заставляет читателя идти за собою и судить об излагаемых фактах так, как того желает историк. Можно и должно, конечно, спорить, прав ли повсюду Ѳукидид в своих суждениях об излагаемых фактах, следует ли согласиться с ним относительно даваемого им выбора и распорядка их. Но это уже дело критики, и входить в обсуждение всех вопросов, связанных с нею, было бы здесь неуместно: пришлось бы разбирать по существу содержание всей истории Ѳукидида.
Следует отметить еще, что в речах Ѳукидида рассыпано много перлов, свидетельствующих о тонкой психологической наблюдательности Ѳукидида вообще, о прекрасном понимании им жизни во всех ее проявлениях. В этом отношении речи Ѳукидида могли бы дать достаточно данных для характеристики, по крайней мере частичной, мировоззрения историка. Но и эти, очевидно личные, впечатления Ѳукидида, вынесенные им из житейской практики, так тесно сплетаются с общим характером приводимой речи, стоят с ним в таком тесном соприкосновении, что вырывать их из общего контекста речи вряд ли было бы позволительно и едва ли соответствовало бы той главной задаче, какую поставил себе историк: скрывать свое личное "я" за изложением и объяснением описываемых им фактов.
Речи составляют настолько характерное свойство творчества Ѳукидида, что отсутствие их в VIII книге его истории, оставшейся, как мы видели, незаконченной за смертью автора, подало повод уже в древности к такому мнению, будто VIII книга не принадлежит Ѳукидиду (Марк. 43). Другие древние критики не отрицали, правда, принадлежности VIII книги Ѳукидиду, но находили, что она не отделана и представляет собою как бы эскиз (Марк. 44. Анон. 9). Дионисий Галикарнасский (О Ѳукидиде, 16 = Opusc. I, 349 Us. R.) передает мнение Кратиппа, будто Ѳукидид умышленно опустил в VIII книге речи, придя к убеждению, что они препятствуют изложению и досаждают читателю. Объяснение это, конечно, неприемлемо и говорило бы, во всяком случае, не в пользу художественного вкуса Ѳукидида, который так поздно, в конце труда, убедился будто бы в непригодности прямых речей.
Некоторые из новых ученых объясняют отсутствие прямых речей в VIII книге характером излагаемых в ней событий. Бузольт,[31] например, говорит, что изложение партийной борьбы, политических интриг и дипломатических переговоров, составляющее главное содержание VIII книги, давало мало поводов для включения в нее прямых речей, будь то речи, обращенные к народному собранию, или воззвания к войску. Впрочем, замечает Бузольт, Ѳукидид и вложил бы речи в уста Ѳрасибула (VIII. 75), или Алкибиада (VIII. 81. 86), если бы он успел обработать, как следует, VIII книгу. С другой стороны, Эд. Мейер убедительно, на наш взгляд, доказал, что и VIII книга истории Ѳукидида является столь же законченной (с точки зрения, по крайней мере, содержания), как и любой другой отдел в истории Ѳукидида.[32] Отсутствие речей в VIII книге Эд. Мейер пробует объяснить тем, что с течением событий повод к ним представлялся реже.
Это объяснение вряд ли правильно. Прежде всего нужно отметить, что в VIII книге не имеется только прямых речей, изложение же содержания речей в ней дается чаще, чем во всех остальных книгах, не считая первой и третьей, где содержание речей не приводится вовсе. Таким образом, все указания на то, будто бы реже представлялся повод для помещения речей в VIII книге, вряд ли основательны. Поводы, конечно, были. И если, тем не менее, Ѳукидид не приводит в VIII книге ни одной прямой речи, то объяснение этого следует искать исключительно лишь в том, что он не успел VIII книгу отделать с такою же тщательностью, как предшествующие.
Количество речей в различных книгах истории Ѳукидида неодинаково: всего более их в шестой (10) и первой книгах (8), всего менее в седьмой (4, считая письмо Никия) и пятой (2); в остальных книгах число речей идет в такой пропорции: 7 в четвертой, 6 в третьей, 5 во второй. Ясное дело, Ѳукидид помещал речи, руководствуясь не внешними, а внутренними соображениями. В пятой книге, например, всего две прямые речи (в том числе диалог аѳинян и мелиян) и приводится содержание всего одной речи. Напротив, в четвертой книге имеется семь прямых речей и приводится содержание пяти речей.
Припомнив сказанное выше (см. т. I) о предполагаемом характере композиции труда Ѳукидида, а равно и о том назначении, какое в этом труде имели речи, естественно придется допустить, что составление прямых речей должно было занимать в процессе творчества Ѳукидида первое по важности, последнее по времени, место. Ѳукидид мог написать ту или иную речь только после того, как он вполне овладел тем фактическим, строго проверенным материалом, какой речь эта должна была иллюстрировать и объяснять. Это, кажется, ясно само собою. С другой стороны, речи Ѳукидида, представляющиеся столь совершенными в литературном отношении, неизбежно могли быть разработаны стилистически лишь после того, как общая концепция их вполне созрела в уме автора. Образцы этой общей концепции и представляют то, что мы называем содержанием речей.[33] Как нужно объяснять, почему в одних случаях Ѳукидид из этого содержания давал в прямом смысле слова речь, в других же случаях ограничивался только приведением ее содержания, мы не знаем, да и вряд ли когда-либо узнаем: вопрос этот относится к слишком интимной стороне творчества Ѳукидида. В одном, однако же, мы до известной степени уверены: прямых речей в восьмой книге истории Ѳукидида нет потому, что обрабатывал эту книгу Ѳукидид последнею, и, как показывает ее конец, за этой обработкой он и скончался.

Когда Ѳукидид говорит о своем труде, что он "рассчитан не столько на то, чтобы послужить предметом словесного состязания в данный момент, сколько на то, чтобы быть достоянием навеки" (I. 22₄), он имеет в виду не только историографическое значение своего труда, но и его значение литературное, ибо в античном, греко-римском, мире история относилась прежде всего к области литературного и лишь на втором плане к области научного творчества, и историк склонен был причислять себя к разряду скорее писателей, литераторов, чем к числу ученых. Во всяком случае, внешняя форма исторического произведения имела в нем не меньшее, если не большее, значение в глазах и современников и потомства, и она главным образом способна была обеспечить историческому произведению то, чтобы оно стало "достоянием навеки".
Сказанное относится, впрочем, не только к античной историографии, но и к античной литературе вообще. В древности форме всякого словесного произведения придавалось несравненно большее значение, чем это наблюдается в новое, в особенности в новейшее время. И этому требованию должны были удовлетворять не только произведения литературы в собственном смысле, но и труды научного характера. Те произведения, которые, представляя интерес по содержанию, были несовершенны по форме, не причислялись к памятникам литературы и рисковали не выйти за пределы узкого круга специалистов. Поэтому даже представители точных наук, например естественных, старались писать изящно или, в крайнем случае, литературно, и лишь при соблюдении этого условия могли рассчитывать заинтересовать своим произведением более широкий круг читателей. Понятно, что историки, труды которых уже по своему содержанию стоят как бы на рубеже между литературою и наукою, должны были заботиться о том, чтобы придать своим трудам по возможности литературную оболочку. Это и привело к тому, что в истории античной литературы сочинения историографического характера, за некоторыми исключениями, занимают равное место с произведениями, преследующими исключительно литературные задачи. В таком, впрочем, положении была историография и до недавнего прошлого. "История государства Российского" Карамзина, чтобы взять пример, наиболее нам близкий, есть произведение столь же научного, сколь и литературного характера; оно занимает почетное место и в русской историографии и в истории русской литературы. И последнее, конечно, потому, что Карамзин в своей "Истории" является столько же историком, сколько и писателем, может быть, писателем даже более, чем историком.
Древние критики ценили Ѳукидида главным образом как писателя. Это видно хотя бы из Маркеллиновой биографии, где об отличительных свойствах творчества Ѳукидида как историка содержится очень мало данных, тогда как о писательских особенностях Ѳукидида автор (точнее его источники) распространяется довольно обстоятельно (ср.: Марк., 35-42. 50-53. 56), причем в особую заслугу Ѳукидиду по сравнению с его предшественниками ставится то, "что он изобрел и усовершенствовал политические речи". "Аѳиняне, - замечает Плиний (Ест. ист. VII. 111), - изгнали Ѳукидида-полководца, призвали его обратно как историка, удивлялись красноречию того, чью доблесть ранее осудили". О характеристике писательских особенностей Ѳукидида, данной Дионисием Галикарнасским, речь будет ниже. Теперь же мы попытаемся вкратце отметить наиболее существенные стороны стиля Ѳукидида. Вдаваться в излишние детали было бы вряд ли в данном случае целесообразно, так как они представляют интерес для специалиста-филолога, которому они хорошо и известны.
Древние биографы Ѳукидида считали его учеником Антифонта. Насколько это правильно, мы не знаем. Но то, что Ѳукидид писал свою историю под непосредственным влиянием софистической прозы его времени, это хорошо знали и в древности; да это сказывается и на стиле Ѳукидида как в повествовательных отделах его истории, так особенно в речах. Другой вопрос, насколько сильно отразилось влияние софистики, в формальном отношении, на Ѳукидиде. Он, конечно, знал и памятники литературы, не затронутые софистикою; к тому же и софистические влияния могли проникать в его труд не обязательно непосредственно. Затем, нужно принять во внимание и то, что в труде Ѳукидида мы имеем, вероятно, несколько слоев; есть в нем части более ранние и части более поздние, различить же их мы не в состоянии, так как не имеем для решения этого вопроса надежных данных. По заявлению самого Ѳукидида, он приступил к составлению своего труда - хотя бы в виде не связного рассказа, а отдельных заметок - с момента возникновения Пелопоннесской войны, т. е. с начала 20-х годов V в.; труд разрабатывался примерно до начала IV в. Таким образом, мы присутствуем при работе, продолжавшейся, по меньшей мере, в течение 30 лет, работе - и это полезно вспомнить еще раз - не доведенной до конца и не подвергшейся, в ее целом, окончательной редакционной отделке. Естественно допустить, что в течение столь продолжительного периода времени стиль Ѳукидида должен был развиваться. Но в чем, как и под чьим влиянием, мы на это ответить не можем. Остается, таким образом, рассматривать стиль Ѳукидида в его целом, и в этом целом постараться уловить наиболее существенные его стороны.
Предварительно, однако, нелишне припомнить общий ход развития прозаического языка у греков до Ѳукидида. Первые сочинения греков, написанные прозою, появляются лишь в середине VI в. Написаны они были на ионийском диалекте. Несмотря на то что от этих начальных прозаических сочинений, исторического и философского характера, дошли до нас жалкие отрывки, и по ним видно, что эти сочинения были еще очень далеки от какого-либо художественного совершенства и законченности. Правда, древние критики хвалят писательский талант Гекатея за чистоту и ясность языка, а по временам и за его красоту; отмечают они у Гекатея как особенность и то, что он любил заставлять своих действующих лиц говорить прямою речью. Но, конечно, в этой речи не могло быть ничего "ораторского", она походила скорее на эпический разговор. И Геродот писал на ионийском диалекте приблизительно так же, как логографы. Но если последние в стилистическом отношении были, так сказать, безличны, то Геродот как писатель является уже фигурою вполне индивидуальною. По словам Дионисия Галикарнасского, Геродот первый стал писать такою прозою, которая показала грекам, что красивая прозаическая фраза может иметь то же значение, что и хорошие стихи. Но если стиль Геродота обладает неоцененными привлекательными и благородными свойствами, то одного качества ему недостает совершенно - ораторского величия. В общем можно сказать, что и стиль Геродота (как и стиль логографов) выработался главным образом на эпосе, и прав тот древний критик, который назвал стиль Геродота "очень близким к гомеровскому".
Ѳукидид пишет свою историю уже не на ионийском, а на аттическом диалекте. Его труд - первый вполне законченный образец той аттической художественной прозы, основы которой были заложены и установлены софистами. Избежать влияния этой прозы Ѳукидид, разумеется, не мог; но он не был и в рабстве у нее. Если в деталях - указывать подробности было бы утомительно - Ѳукидид примыкает довольно тесно к софистической прозе, то в целом он оказывается не зависящим от нее. Объясняется это тем, что он заимствовал у софистов только "грамматику" стиля, но не пошел всецело за теми традиционными формами, которые были выработаны софистами, более того, иногда всецело порывал с ними. И понятно, почему Ѳукидид не мог оказаться порабощенным софистическим идеалом εύλέγειν - хорошо говорить (и писать, прибавим мы); идеал этот был чисто формальным, идеал же Ѳукидида был идеалом реальным. Если и Ѳукидид чутко относился к тому, как писать, то еще важнее и существеннее было для него, что писать. К тому же в эпоху Ѳукидида риторика, по счастью, не успела еще почти всецело завладеть, как то случилось позднее, историей.
Для Ѳукидида язык служит, прежде всего, орудием выражать идеи. Для него язык могучее средство, но не самодовлеющая цель, и в этом коренное отличие стиля Ѳукидида от стиля софистов. Создав свой язык на основах софистической прозы, Ѳукидид, по выражению Круазб, пользуется этим новым языком с властной силой, соединяя глубину выражения с точностью, величие с блеском, сжатую краткость с резкими движениями мысли. Справедливо замечено, что в стиле Ѳукидида чувствуется своего рода напряженность, как бы насилие над тем, что́ обычно; и это ведет иногда к недостаточной ясности языка Ѳукидида.
Если, по примеру Горгия, Ѳукидид допускает архаизмы и поэтические слова, то, с другой стороны, он не останавливается и пред созданием новых слов, или пред пользованием старыми, но с новым значением, коль скоро это оказывается подходящим для придания мысли более тщательной точности, или более рельефного выражения. Так, очень часто прилагательные и причастия среднего рода служат у Ѳукидида заменою существительных и согласуются, в свою очередь, с другими прилагательными, служащими для первых качественными определениями. Сколь же часто Ѳукидид пользуется отглагольными существительными вместо соответствующих глаголов; последние зачастую являются у него сложными с предлогами. В построении фразы Ѳукидид охотно прибегает к антитезе; тут у него встречаются параллелизм и созвучия во вкусе опять-таки Горгия, но с тем различием, что Горгий часто ограничивается в антитезе только словами, Ѳукидид же вводит богатство мыслей. Синтаксис у Ѳукидида очень свободен. Слова размещаются не в простом ясном порядке, но следуют за "живыми вспышками воображения". И симметрия фраз иногда нарушается, если это способно придать им бо́льшую рельефность. Бывают у Ѳукидида фразы очень длинные, и немалый труд возникает при желании сгруппировать второстепенные мысли вокруг одной главной.
Говоря о стиле Ѳукидида, необходимо, конечно, различать стиль повествовательных частей и стиль речей. Стиль первых более прозрачен, стиль последних, из-за присущей им глубины мысли, живости аргументации, более сжат.[34] Во всяком случае," в речах Ѳукидида сказывается бо́льшая зависимость его от софистической риторики; причина и этого после сказанного выше о характере речей понятна.
Античным критикам стиль Ѳукидида представлялся загадочным: примыкая в деталях к софистической прозе того времени, он в общем оказывался вполне самобытным. Это наблюдение совершенно справедливо; но искать причину самобытности стиля Ѳукидида нужно не в стремлении его быть во что бы то ни стало оригинальным. Следует постоянно иметь в виду, что образцов исторического стиля Ѳукидид в софистической прозе его времени не мог найти; он сам должен был создавать стиль для такого исторического повествования, которое возвышалось бы над безыскусственной хроникой и эпическим повествованием Геродота.[35] Значение своего труда Ѳукидид, несомненно, усматривал также и в том, что он излагал его не обыденным языком, но стремился создать такие формы, которые уклонялись от нормальных и которые позднейшие критики Ѳукидида удачно назвали архаизирующими (ср.: Дионисий Галик. О Ѳукидиде, 24 = Opusc. I. 361 Us. R.). Уже схолиаст Ѳукидида (к IV. 135) отмечает, что он "в изысканности выражения подражал Эсхилу и Пиндару" (ср.: Марк. 35). Глубина содержания истории Ѳукидида неизбежно должна была повести к тому, что он не мог удовольствоваться, для выражения своих мыслей, ходячим языком; где форм этого языка недоставало, там Ѳукидид и создавал, смело и самовластно, подходящие для него выражения. Поступать так Ѳукидид чувствовал себя тем более вправе, что к услугам его была тщательно обоснованная софистами теория о лексических новообразованиях. Но, допуская смело новшества там, где нужно было, Ѳукидид вместе с тем "подражал Продику Кеосскому в точном подборе слов" (Марк. 36), т. е. педантически преследовал правильное словоупотребление. В результате этого скрещивания различных влияний, не поработивших, однако, мощной натуры Ѳукидида, у последнего выработался совершенно самостоятельный стиль, в котором, наряду с элементами традиционными, выступают в полной силе элементы индивидуальные, стиль своеобразный, подобного которому в греческой литературе указать нельзя и который можно сопоставлять разве со стилем великого римского историка Тацита. Уже древние критики прекрасно охарактеризовали стиль того и другого как стиль "величавый".
Этот величавый стиль Ѳукидида трудно, почти невозможно передать в переводе главным образом потому, что, стремясь массу мыслей облечь в сжатую выразительную форму, Ѳукидид влагает часто в одну фразу слишком много ("Ѳукидид сжат и краток", говорит Квинтилиан, X, 1, 73), и тогда трудно бывает распутывать такие "насыщенные" фразы, где слова расположены своеобразно, где встречаются анаколуфы, где чувствуется как бы борьба Ѳукидида с трудностями той словесной формы, которую ему пришлось самому создавать и для которой он не имел предшественников. Но это, в свою очередь, придает всему стилю Ѳукидида естественную свежесть, силу, безыскусственный пафос. И древние, противопоставляя Ѳукидида Геродоту, называют его "патетическим" историком (Дион. Галик. О подражании, 3 = Opusc. II. 207 Us. R.; Цицерон, Оратор, 39; Плутарх. Никий. 1. О славе аѳинян, 3 = Moralia. II. 459 Bern.). Что Ѳукидид - писатель далеко не без темперамента, доказывается хотя бы его глубоко драматичными описаниями афинской чумы (II. 48-53; этим описанием воспользовался Лукреций в своей поэме "О природе вещей"), или того нравственного одичания, в какое повергли Элладу междоусобные смуты во время Пелопоннесской войны (III. 82-83), или душевного состояния аѳинян, покидавших Сицилию после постигшей их там катастрофы (VII. 75), и т. д.
Об общей композиции истории Ѳукидида приходилось говорить выше. Всякий читатель, который внимательно прочтет всю историю Ѳукидида, должен будет признать, что композиция в ней выдержана мастерски, что переходы от одних частей повествования к другим вполне ясны и естественны. Те шероховатости, которые можно наблюдать здесь, проще всего было бы объяснять теми соображениями, какие приведены были выше (см. т. I) по поводу процесса работы Ѳукидида.

История Ѳукидида вскоре уже после ее опубликования вошла в обиход образованного общества.[36] Нашлись ее продолжатели (в лице Ксенофонта, Феопомпа и Кратиппа) и подражатели. Из последних древние (ср. Дион. Галик. Письмо к Помпею Гемину. 5 = Opusc. II. 242 Us. R.) особенно отмечают Филиста, историка первой половины IV в. до P. X., автора "Истории Сицилии", который подражал Ѳукидиду сжатостью изложения, глубоким пониманием государственных и военных дел и пр. Проверить справедливость сопоставления Филиста с Ѳукидидом мы не можем, так как от труда Филиста дошли до нас ничтожнейшие остатки. Упоминают древние о ревностных занятиях Ѳукидидом Демосѳена. Если даже оставить в стороне рассказы сомнительной достоверности о том, будто Демосѳен переписал восемь раз часть истории Ѳукидида, будто он был в состоянии восстановить по памяти текст Ѳукидида, остается все же свидетельство Дионисия Галикарнасского (О Ѳукидиде. 53 = Opusc. I. 412 Us. R.), что из всех ораторов один только Демосѳен во многом подражал Ѳукидиду.
Следы пользования Ѳукидидом, а иногда подражание ему можно было бы отметить у многих древних историков, и греческих и римских (из последних особенно Саллюстий старался подражать Ѳукидиду). Все же в древности Ѳукидидом интересовались главным образом как стилистом. Правда, в раннюю эллинистическую эпоху о стиле Ѳукидида были не очень высокого мнения, предпочитая ему в этом отношении стиль Эфора и Феопомпа. Но уже со II в. до P. X. начинается увлечение стилем Ѳукидида, которое веком позже стало настолько заметным, что известный литературный критик того времени, Дионисий Галикарнасский, тщательно изучивший Ѳукидида, считал полезным возвысить свой голос против чрезмерного увлечения его стилем.
Дионисий Галикарнасский неоднократно в своих сочинениях говорит о Ѳукидиде и его стиле, с особенною же подробностью останавливается на этом вопросе в трактате "О Ѳукидиде" и в письмах к Аммею ("Об отличительных свойствах Ѳукидида") и к Помпею Гемину. Дионисий вовсе не считает стиль Ѳукидида нехудожественным, или недостойным подражания; он порицает Ѳукидида только за неясность и за изысканность стиля, качества, которым в эпоху Дионисия и старались всего более подражать, усматривая в них высшее совершенство речи. В общем, нужно сказать, Дионисий рассуждает об особенностях стиля Ѳукидида совершенно трезво, и его суждения, в сущности, и должны послужить основою для характеристики Ѳукидида как писателя. Ѳукидид, по словам Дионисия, в деле создания стиля вступил, по сравнению со своими предшественниками, на совершенно новый путь. Вместо обыкновенного и простого способа выражения Ѳукидид избрал стиль необычный, архаический, вместо гладкой композиции шероховатую; особенно стремился он путем разнообразного и необычного словообразования и словосочетания отличаться от своих предшественников и, по возможности, в немногих словах выражать слишком много. Строгость, сжатость, величавость, твердость, преимущественно же патетичность - вот отличительные черты стиля Ѳукидида. Несмотря, однако, на все предостережения Дионисия от чрезмерного увлечения стилем Ѳукидида, последний еще долгое время признавался "источником риторики". И в области исторического стиля Ѳукидид до поздней древности, как и в византийскую эпоху, считался таким же образцовым писателем, каким был для ораторской прозы Демосѳен, для поэзии Гомер.
Великое значение Ѳукидида как историка древность, однако же, не сумела вполне оценить. Это сделано было лишь в новое время. Восторженный отзыв о Ѳукидиде как историке дал Гоббс, английский философ, в 1629 г. выпустивший перевод Ѳукидида. Маколей в письме к Эллису (1835 г.) называл VII книгу истории Ѳукидида "the пес plus ultra of human art". Ранке признавался, что Ѳукидид наряду с Лютером и Нибуром были его главными учителями. Отзыв Эд. Мейера о Ѳукидиде мы приводили выше. Все более и более выясняется, что в истории Ѳукидида есть много черт, сближающих ее с современною нам историографиею, что Ѳукидид очень близко подошел к тем задачам, приемам и воззрениям, которые характеризуют историческую науку XIX и начала XX в.[37] Таким образом, одни эти свойства, делающие Ѳукидида близким нам, не говоря уже о том самодовлеющем значении, какое представляет его труд, как высший образец античной историографии, должны привлекать к нему внимание всего культурного человечества, не утратившего своей связи с прошлым. И для Ѳукидида сбылось то, на что он рассчитывал, или что, быть может, смутно предчувствовал: его труд стал "достоянием навеки".


[1] Отрывок из бехистунской надписи см. в кн.: Ту рае в Б. А. История древнего Востока: II². Пг., 1914. С. 178 сл.
[2] На русском языке см.: Таннери П. Первые шаги древнегреческой науки / Пер. с франц. СПб., 1902; Гомперц Т. Греческие мыслители / Пер. с нем. T. I. СПб., 1911.
[3] На русский язык «История» Геродота переведена Ф. Г. Мищенко (М., 1885—1886).
[4] Из литературы о софистике на русском языке можно указать на кн.: Гиляров А. Н. Греческие софисты, их мировоззрение и деятельность в связи с общей политической и культурной историей Греции. М., 1888, и на соответствующие страницы в кн.: Гомперц Т. Греческие мыслители. T. I. Новейшую попытку Гомперца–сына (Sophistik und Rhetorik. Leipzig, 1912) развенчать софистов V в. и низвести их (за исключением, и то отчасти, Протагора) на уровень простых риторов, без каких–либо более глубоких философских интересов, нельзя признать удачною.
[5] Еще менее, конечно, в нашем распоряжении данных проследить, оказало ли влияние, и если оказало, то в какой степени, на мировоззрение Ѳукидида учение Сократа. Укажу лишь, что Эд. Мейер (Geschichte des Altertums. IV. 449) отмечает сходство мыслей Ѳукидида в II. 40₃. 62₅; IV. 126₄ с воззрениями Сократа.
[6] Примеры скрытого разногласия между Ѳукидидом и Геродотом. В I. 20₃ Ѳукидид упоминает о «прочих эллинах», которые «неправильно представляют себе многие события, даже современные», и приводит в качестве примера неверное утверждение их о том, будто спартанские цари подают каждый по два голоса и будто у них есть особый «Питанатский лох» (отряд войска). Уже схолиаст отметил, что Ѳукидид под этими «прочими эллинами» намекает на Геродота, у которого, действительно, имеется указание на то, что спартанские цари в заседаниях герусии пользуются каждый двумя голосами (IX. 53). — Геродот, рассказывая об опустошении, произведенном Мардонием в Аѳинах, решительно заявляет, что он «разрушил и сравнял с землею все, что уцелело еще от стен, частных жилищ, или храмов» (IX, 13). Ѳукидид определенно сообщает, что «от обводной стены уцелели лишь небольшие куски, большинство домов было разрушено, остались только те немногие, в которых расположились в свое время знатные персы» (I. 89з). — Рассказывая о покушении Килона овладеть афинским акрополем, Геродот (V. 71) говорит, что попытка Килона потерпела неудачу, он не мог удержать акрополь и в качестве молящего искал убежища у статуи Аѳины. Ѳукидид и туг (cp.: I. 126₇₋₁₀) молчаливо исправляет показания Геродота. — По свидетельству Геродота (V. 126), Аристагор Милетский утвердился во Ѳракии; по словам Ѳукидида (IV. 102₂), Аристагору сделать это не удалось.
[7] Разумеется, следы исторической критики есть и у Геродота, но критика Геродота относится почти исключительно к тому, что́ он сам видел, или слышал, а не к тому, что́ он почерпнул у своих предшественников. См.: Бузескул В. П. Введение в историю Греции. Пг., 1915. С. 75 сл.
[8] Ѳукидид и Антиох Сиракусский. Эд. Мейер в Geschiche des Altertums (IV. 358 ff.) отмечает, что история первого похода аѳинян в Сицилию изложена Ѳукидидом по Антиоху не очень обстоятельно, чем и объясняются встречающиеся тут повторения (напр., IV. 2₂ = III. 115; IV. 24₂ = IV. 1) и пропуски (ничего не говорится об обстоятельствах смерти афинского стратега Хареада (III. 90г), об операциях флота, прибывшего с Евримедонтом и Софоклом (IV. 48б. 58. 65)). Вместе с тем удалось установить, что в рассказе о Липарских островах (III. 88) Ѳукидид дословно использовал Антиоха (ср.: Павсаний. X. II. 3 сл.).
[9] Гомперц Т. Греческие мыслители. T. I. С. 424.
[10] Источники Ѳукидида. Из замечания в V. 26₅ можно вывести заключение, что Ѳукидид пользовался сведениями, идущими как от афинской, так и от спартанской стороны; после же его изгнания, по–видимому, добывать сведения у пелопоннесцев было для него легче, чем от аѳинян, хотя и от последних он также получал все–таки их (cp.: VII. 44₁). О пользовании сведениями, идущими от пелопоннесской стороны, cp.: V. 68₂. 74₃. Новая критика особенно занималась выяснением того, какие источники были в распоряжении у Ѳукидида в VIII книге его истории, но и туг далее общих предположений нельзя было пойти. Holzapfel (Hermes, XXVIII (1893)) полагал, что для VIII книги у Ѳукидида было в руках три источника — один афинский, два спартанских; некоторые высказывались за то, что главным источником Ѳукидида служили Алкибиад или его сторонники. Признавая в общем точность и достоверность показаний Ѳукидида, новые учения указывают, однако, что некоторые из них ошибочны или внушают подозрение. Так, Beloch (Klio, V (1905), 369 сл.) относится с недоверием к некоторым цифровым показаниям Ѳукидида. Другие неточности, мелкого характера, отмечает Busolt в Griechische Geschichte. III. 2. S. 654 ff. Нужно заметить вообще, что в том обширном материале, который надлежало обработать Ѳукидиду, лишь значительно меньшая часть основывается на том, что Ѳукидид видел, или, во всяком случае, мог видеть самолично. Я имею в виду те события Пелопоннесской войны, которые имели место до его изгнания. Поэтому уже a priori нужно допускать, что для истории первых семи лет войны находить источники Ѳукидиду было легче, чем это было для последующего периода. Далее, за исключением немногих случаев, когда в распоряжении Ѳукидида были письменные источники (тексты приводимых им документов, археологические памятники, VI. 20₄, защитительная речь Антифонта, cp.: VIII, 68₂, и пр.), ему приходилось главным образом пользоваться устными сообщениями, которые, по его словам, носили иногда партийную окраску или отличались неполнотой, а оттого и неточностью. Участникам борьбы не могло быть известно все в точности, и они знали или то, что касалось непосредственно их самих, или то, что происходило от них поблизости. Иногда фантазия, возбужденная тем или иным фактом, или стремление приукрасить пережитое могли также вести к созданию неточностей в даваемых сообщениях. Чаще, чем о военных событиях, источники Ѳукидида могли быть недостаточно осведомлены, или давали односторонние показания о событиях, имевших место во внутренней жизни государств, о мотивах, поведших к тем или иным военным и политическим событиям. При таких показаниях Ѳукидиду неизбежно приходилось прибегать к комбинациям, может быть, и уклонявшимся от истины. Cp. V, 74₁ «такова или приблизительно такова была эта битва». VII, 86₅: «по этой или приблизительно по этой причине Никий и был умерщвлен». Наконец, некоторым из своих источников Ѳукидид мог придать больше весу, чем того они стоили. Что касается вопросов топографического характера, то нельзя не считаться с теми затруднениями, какие приходилось в данном случае испытывать Ѳукидиду при отсутствии карт местностей. Туг Ѳукидид единственно мог опираться на свою автопсию, а это могло в некоторых случаях повести к неточностям в топографических показаниях. Указывая на те затруднения, какие мог встретить Ѳукидид при собирании и обработке своих источников, я далек от мысли поставить под сомнение ценность даваемых им сообщений. Ѳукидид правдив настолько, насколько это возможно было при условиях научной работы в его время; и все попытки развенчать достоверность его истории должны быть признаны окончательно неудавшимися. См.: Бузескул В. П. Введение в историю Греции. С. 102 сл.
[11] A. Wilhelm в Oesterreichische Jahreshefte. VI. 1903. 14 указывает, что такого рода мелкие отклонения встречаются даже в различных экземплярах, дошедших до нас на камнях, одной и той же надписи.
[12] О документах у Ѳукидида см. исследование Kirchhoff’а «Thukydides und sein Urkundenmaterial» (Berlin, 1895). Следы пользования Ѳукидидом документальными источниками можно предполагать также относительно тридцатилетнего мира между Аѳинами и Спартой (Фук. I. 115; бронзовая доска, содержащая условия этого мира, стояла в Олимпийской святыне Зевса. Паве. V. 23₃. Ср. Scala, Die Staatsverträge des Altertums, 47), оборонительного союза между Аѳинами и Керкирой (Фук. I. 44; Scala, 49), союза Аѳин с Ситалком (Фук. II. 29₄. 95₂. 101₃; Scala, 53 сл.), союза Спарты с Коринѳом и другими государствами (Фук. II. 7.9; III. 86₂; V. 30.31₅; Scala, 54 сл.), возобновления союза между Аѳинами и Керкирой (Фук. III. 75; Scala, 55), договора между Аѳинами и Камариною (Фук. VI. 52; Scala, 56), столетнего союза акарнанов, амфилохов и ампракиотов (Фук. III, 114₃), сицилийского мирного конгресса в Геле (Фук. IV. 65₁. Scala, 57 сл.), союза Аѳин с Пердиккою (Фук. IV. 128₅; Scala, 62 сл). Ср. также упоминания Ѳукидида о пользовании им надписями в I. 132₂. 134₄; VI. 55₁, 59₃.
[13] Ср.: Аристофан. Ахарняне. 515 сл.; Мир. 609; Андокид. III. 8: из–за мегарян вы (аѳиняне) вели войну и отдали свою страну на разорение.
[14] Ссылаются на речь Андокида «О мире с лакедемонянами», опубликованную в 391 г., в которой Андокид смотрит на Декелийско—Ионийскую войну как на самостоятельную — вторую Пелопоннесскую, а Сицилийскую экспедицию вовсе не рассматривает как входящую в состав Пелопоннесской войны. Но 1) Андокид вовсе не обязан был понимать Пелопоннесскую войну так, как понимал ее Ѳукидид; 2) труд последнего был издан в свет незадолго до 391 г., и Андокид мог быть еще незнаком со взглядом Ѳукидида. Другие указания, как Платон, Менексен, 242 Е, Эсхин, Об обманном посольстве, 51. 176, еще менее доказательны. По мнению новейшего представителя прогрессивной теории, Grundy, представление о единстве Архидамовой войны с событиями времени мнимого замирения и инцидентами, сообщаемыми в VI. 105 (столкновение аѳинян с лакедемонянами и их союзниками в Аргосе осенью 414 г.), не могло возникнуть в уме Ѳукидида или кого–либо другого в продолжение того времени, пока эти события развивались; лишь когда война возобновилась в Греции в широких размерах, могла возникнуть мысль о связи ее с войною предшествовавшею. Таким образом, заключает Grundy, не ранее 413 г. у Ѳукидида могло составиться представление о непрерывности всей двадцатисемилетней войны и о том, что годы мнимого замирения также относятся к периоду всей войны, что вражда между аѳинянами и лакедемонянами после Никиева мира не прекратилась и что самый мир был столь призрачным. Казалось бы, бесполезно гадать о том, когда у Ѳукидида сложилось то или иное представление о войне, и не проще ли было бы следовать определенным указаниям самого Ѳукидида, который, приведя условия мирного договора Аѳин со Спартою в 421 г. (V. 24г), прямо указывает, что «началась летняя кампания одиннадцатого года войны», и обращается, начиная с 27й главы, к изложению ее событий.
[15] Ѳукидид говорит о Персидских войнах очень кратко, очевидно, имея в виду, что подробную историю их дал уже Геродот; да и в памяти современников Ѳукидида впечатление о них было живее, чем о временах давно минувших.
[16] Г. Мюллер—Штрюбинг (Müller—Strübing H. 1) Aristophanes und die historische Kritik. Leipzig, 1893; 2) Thukydideische Forschungen. Wien, 1881) старался доказать, что Ѳукидид при изложении военных событий 422 и 418 гг. умолчал об их истинных мотивах, что в рассказе о революции в Аргосе (V. 76. 81₂) он сообщает лишь одностороннюю олигархическую версию, что при изложении военных операций во Ѳракии в 421-415 гг. Ѳукидид ограничивался только короткими заметками, умолчав о важном, для успокоения своей «исторической совести», так как ему было больно подробно говорить о ѳракийских событиях. По стопам Г. Мюллера—Штрюбинга Ниссен (Nissen H. Der Ausbruch des peloponnesischen Krieges // Histor. Zeitschrift. LXIII. 1889. S. 421. fi) пытался доказать, что весь труд Ѳукидида написан с целью оправдать Перикла как главного виновника Пелопоннесской войны, кончившейся для Аѳин так плачевно. Ѳукидид, чтобы очистить Перикла от всяких подозрений, умолчал о многих фактах, касающихся истории Запада, которые заслуживали упоминания. Против этих упреков и нападок на Ѳукидида возражали и опровергали их многие (см.: Бузескул В. П. Перикл. Харьков, 1889. С. 104 сл.; Введение в историю Греции. 103 сл.). Упрекать Ѳукидида в умышленном замалчивании фактов вряд ли есть основание, но невольное умолчание у него, конечно, могло быть. Однако и туг полезно припомнить то, что труд Ѳукидида окончательно не был проредактирован, а затем, особенно во время своего изгнания, Ѳукидид не имел возможности достаточно полно ознакомиться с теми или иными политическими мотивами. Ѳукидид в V. 682 очень определенно говорит о «скрытом характере», свойственном спартанскому государственному строю, а в III. 901 обещает упомянуть «только о наиболее достопримечательных военных действиях» аѳинян в Сицилии в 426 г. Хорошо говорит о пропусках, встречающихся в Истории Ѳукидида, Эд. Мейер в Forschungen zur alten Geschichte. II. 267. 364 ff.
[17] Вот рассказ о Килоне у Геродота: «Был из числа аѳинян Килон, одержавший победу на Олимпийских состязаниях. Он стремился к тирании и, склонив на свою сторону дружину из своих сверстников, пытался овладеть акрополем. Не будучи в состоянии удержать его в своей власти, Килон сидел в качестве умоляющего у статуи (Аѳины). Пританы навкраров, управлявшие в то время Аѳинами, заставляют их удалиться оттуда, ручаясь за сохранение их жизни. А то, что их убили, в этом виноваты были Алкмеониды. Случилось это до времени Писистрата». В схолиях к рассказу Ѳукидида о Килоновом деле сообщается, что рассказ этот отличается удивительною «ясностью», очевидно, по сравнению с рассказом Геродота.
[18] С точки зрения художественной композиции труда Ѳукидида против экскурса о Ѳемистокле, являющегося, как сказано, pendant’ом к экскурсу о Павсании, вряд ли возможно что–либо возразить. Что Ѳукидид желал сопоставить обоих этих лиц, свидетельствуют его слова: «Таков был конец лакедемонянина Павсания и аѳинянина Ѳемистокла, знаменитейших в свое время эллинов» (I. 1386).
[19] В частности, по отношению в Пелопоннесской войне эти вопросы хорошо обсуждаются в книгах: Grundy. Thucydides and the history of his âge. London, 1911; Zimmern Α. Ε. The greek Commonwealth. London, 1911.
[20] См., например, замечания Ѳукидида об афинской демократии: II. 37. 63₂; VI. 39; VIII. 1₄. 68₄; о положении афинских союзников: I. 69₁; о тирании: VI. 85₁; о черни: IV. 28₃; ср. даваемую им характеристику Спарты: I. 84; параллельную характеристику аѳинян и лакедемонян: I. 70₂₋₉; VIII. 96₅; замечания о людях, пользующихся выдающимся положением: IV. 86₆; о новшествах в политике: I. 71₃; о войне и мире: II. 11₄. 63₃; IV. 18₄. 59₂· 61₅,₈. 62₁ и т. д.
[21] См. особенно: Bruns Ivo. Das literarische Porträt der Griechen. Berlin, 1896. S. 64 ff.; И. Брунсу следует отчасти и Эд. Мейер: Meyer Ed. Forschungen. II. S. 370 ff.
[22] Наиболее характерный пример в этом отношении представляет неизвестный из других источников афинский гражданин Диодот, сын Евкрата. По поводу дела о митиленянах он произносит замечательную речь о смертной казни (III. 41—49), но затем мы с Диодотом более не встречаемся. То же нужно сказать о сиракусском демагоге Аѳинагоре, выступающем с длинною речью в собрании сицилийцев (VI. 32—41).
[23] Cp.: I. 32 сл.; III. 37 сл. 42 сл.; IV. 62₄; V. 91. 107, и др.
[24] Эта мысль позднее была развита рельефно в «Политике» Аристотеля. См. мой перевод «Политики»: С. 458 сл.
[25] К демегорическим речам относятся: а) парные речи: 1) речи керкирских и коринѳских послов в афинском народном собрании 433-432 гг. (I. 32-36. 37-42); 2) речи коринѳских и афинских послов пред началом войны на собрании в Спарте (I. 68-71. 72-78); 3) речи царя Архидама и эфора Сѳенелаида там же и тогда же (II. 80-85₂. 86); 4) речи Клеона и Диодота в афинском народном собрании по митиленскому делу (III. 37-40. 41-48); 5) речи Никия и Алкибиада в афинском народном собрании пред Сицилийскою экспедициею (VI. 9-14. 16-18); 6) речи Гермократа и Аѳинагора в народном собрании сиракусян (VI. 33-34. 36-40); 7) речи Гермократа и аѳинянина Евфема в народном собрании в Камарине (VI. 76-80. 82-86); б) одиночные речи: 1) речь коринѳских послов в народном собрании в Спарте (I. 120-124); 2) и 3) речи Перикла в афинском народном собрании (I. 140-144; II. 60-64); 4) речь платейских послов (II. 73₃); 5) речь митиленских послов на собрании в Олимпии (III. 9-14); 6) речь лакедемонских послов в Аѳинах (IV. 17-20); 7) речь Гермократа в собрании сицилийцев (IV. 59-64); 8) речь Брасида в Аканѳе (IV. 85-87); 9) речь Никия в афинском народном собрании (VI. 20-23); 10) речь сиракусского стратега (VI. 41) в ответ на речи Гермократа и Аѳинагора (VI. 33-34. 36-40); 11) речь Алкибиада в Спарте (VI. 89-92). Содержание демегорических речей дается: II. 13 (Перикл), IV. 97₂₋₄· 98-99 (беотийский и афинский глашатаи), IV. 114₃. 120₂₋₃ (Брасид в Тороне и Скионе), VI. 47-49 (Никий, Алкибиад и Ламах), VI. 72 (Гермократ), VIII. 27₂₋₄. 48. 51 (Фриних), 45₅. 46 (Алкибиад). 53 (Писандр). 76 (самосские воины). 81 (Алкибиад). 86 (послы «четырехсот»). 89 (афинские олигархи). Воззвания полководцев: а) парные: Брасида, Кнема и других вождей к пелопоннесскому войску и Формиона к афинскому войску (II. 87. 88); 2) Пагонда к беотийскому и Гиппократа к афинскому ополчению (IV. 92. 95); 3) Никия к афинскому и Гилиппа к сиракусскому войску (VII. 61-64. 66-68). Содержание воззваний: Гилиппа и Гермократа к сиракусянам (VII. 21), Никия и Демосѳена к аѳинянам (VII. 48₃₋₅. 49); б) одиночные: 1) Архидама к союзному войску; 2) Тевтиапла к Алкиду и пелопоннесским вождям (III. 30); 3) Демосѳена к афинскому войску (IV. 10); 4 и 5) Брасида к пелопоннесскому войску (IV. 126; V. 9-10₅). 6) и 7) Никия к афинскому войску (VI. 68; VII. 77); сюда же нужно отнести и краткое воззвание к богам Архидама (II. 74₃).
[26] Г. Гранди (Grundy J. B. Thucydides und the history of his age, 19 сл.) пытается установить, в пределах первых четырех книг Истории Ѳукидида, классификацию встречающихся в них речей на следующие три группы: 1) речи, которые Ѳукидид мог слышать - I. 32-36 (керкирские послы в Аѳинах, в 433 г.). 37-43 (коринѳские послы в Аѳинах, в 433 г.). 140-145 (Перикл в Аѳинах, в 431 г.). II. 35-46 (надгробная речь Перикла). 60-64 (Перикл в Аѳинах, в 430 г.). III. 37-40 (Клеон по делу о митиленянах, в 427 г.). 41-48 (Диодот по тому же делу). IV. 17-20 (лакедемонские послы в Аѳинах, в 425 г.). 2) Речи, которых Ѳукидид, вероятно, не слышал, — I. 68-71 (коринѳские послы на собрании в Спарте, в 432 г.). 73-78 (афинские послы на собрании в Спарте, тогда же). 80-84 (Архидам там же и тогда же). 86 (Сѳенелаид, там же и тогда же). II. 89 (Формион к войску, в 429 г.). 3) Речи, которых Ѳукидид почти наверное не слышал. — I. 120-124 (коринѳяне в Спарте, в 431 г.). II, 11 (Архидам к войску, 431 г.). 87 (пелопоннесские вожди к войску, 429 г.). III. 9-14 (митиленские послы в Олимпии, 428 г.). 53-59 (защитники платеян, 427 г.). 61-67 (ѳивяне, 427 г.). IV. 10 (Демосѳен под Пилосом, 425 г.). 59-64 (Гермократ в Геле, 424 г.). 85-87 (Брасид в Аканѳе, 424 г.). 92 (Пагонд при Делии, 424 г.). 95 (Гиппократ при Делии, 424 г.). Классификация, предлагаемая Grundy, конечно, субъективна. Справедливо указывал Ф. Бласс (Blass F. Die attische Beredsamkeit. I². Leipzig, 1887. S. 37), что Перикл, поскольку мы знакомы с общим характером его красноречия на основании немногочисленных и разрозненных, правда, образчиков его, говорил гораздо выразительнее и образнее, чем заставляет его говорить Ѳукидид. А речи Перикла как раз относятся к числу тех, которые, по мнению Grundy, Ѳукидид мог слышать. Указывалось, с другой стороны, и на то, что иногда ораторы в приводимых Ѳукидидом речах их касаются того, чего они и знать не могли (ср., напр.: I.77₅. 81₆), или ссылаются на другие речи, которых они не могли слышать (ср. напр.: VII. 67₄ и 61₃).
[27] Бо́льшая часть ученых смотрит на надгробную речь Перикла как на свободную композицию самого Ѳукидида. Grote, Geseichte Griechenlands, III², 420 сл., полагал, что Ѳукидид, вероятно, слышал сам эту речь Перикла и во всем существенном верно воспроизвел ее. Blass, Die attische Beredsamkeit, I², 35 сл., 238, находил, что с внешней стороны эпитафий — создание Ѳукидида, что с внутренней стороны в нем так же, как и в двух других речах Перикла, содержится верное воспроизведение духовной природы Перикла, но не его красноречия. В таком же духе выражается об эпитафии и Grundy, ук. соч., 22: «В составе всего труда Ѳукидида это — самое обработанное произведение, но вряд ли возможно думать, чтобы речь эта была сказана когда–либо в той форме, в какой она является в тексте Ѳукидида. Что ее чувства и идеи принадлежат Периклу, сомневаться в этом нет никакого основания; но очень сомнительно, выражал ли он эти идеи в какой–либо речи. Гораздо более правдоподобно, что эпитафий в его целом есть выражение того представления, какое составил себе источник об идеале этого государственного деятеля».
[28] Hirzel R. Der Dialog. I. Leipzig, 1895. S. 43 ff.
[29] Дионисий Галикарнасский (О Ѳукидиде. 36. 37) считал диалогом и переговоры Архидама с платеянами (II. 71₂₋₃. 72₁, ₃).
[30] Grandy G. B. Thucydides and the history of his age. London, 1911. P. 438, 495.
[31] Busolt G. Griechische Geschichte: 2 Aufl. Bd III. Tl 2. Gotha, 1904. S. 644.
[32] Meyer Fd. Forschungen zur alten Geschichte. Bd II. S. 406 ff.
[33] Содержание речей дается: II. 13; IV. 97₂₋₄. 98. 99. 114₃. 120₂, ₃; V. 69; VI. 47-49. 72; VII. 5₃,₄. 21. 48₃₋₅. 49. В VIII книге приводится содержание речей в 27₂₋₄. 45₅-46. 48. 51. 53. 76. 81. 86. 89, итого девяти речей.
[34] Уже Цицерон (Оратор. 30) жалуется на трудности при понимании речей Ѳукидида: ipsae illae contiones ita multas habent obscuras abditasque sententias vix ut intelligantur.
[35] Cp. замечание Цицерона (Брут. 1. 27): ante Periclem… et Thucydidem, qui non nascentibus Athenis, sed iam adultis fuerunt, littera nulla est quae quidem ornatum aliquem habeat et oratoris esse videatur.
[36] Первые следы знакомства с историей Ѳукидида можно констатировать в диалоге Эсхина Сократовца «Алкибиад», написанном в 394—391 гг. См. мою статью «Когда и кем издана история Ѳукидида?» в сборнике в честь В. П. Бузескула (Харьков, 1914).
[37] См.: Бузескул В. П. Ѳукидид и новейшая историческая наука // Исторические этюды. СПб., 1911.