5. ГЕРМАНИЯ

В Германии а также в Швейцарии и в Нидерландах Возрождение на первых порах было исключительно латинским, и тогдашние ученые, писатели и критики, находившиеся под сильным впечатлением от "Энеиды" Вергилия, тем самым были лишены правильного масштаба для оценке Гомера и своеобразной патриархальной культуры, которую он описывает, вдобавок в стиле, близком к стилю устной народной поэзии. Да и вообще родной язык в этих странах был в загоне; в то время как писатели романские (итальянцы, испанцы и французы), а также английские, усовершенствовали свою родную речь на основе изучения стиля античных писателей, великий Эразм, обладавший несомненно большим литературным талантом, виртуозно писал по-латыни на все темы, начиная с бытовых и кончая богословскими и учеными, но свой родной голландские язык знал лишь настолько, чтобы объясняться с прислугой. Видный германский филолог Гессе (Эобан) употребил целых десять лет на перевод всей "Илиады" гладкими латинскими гексаметрами, но пользы собственно для немецкой литературы от этого не воспоследовало.
Далее, гуманистам указанных стран досталось от средних веков опасное для литературного критика наследство, восходящее еще к стоикам, - злоупотребление аллегорией при толковании античных писателей, в данном случае Гомера. Наконец, гуманизм в этих странах был оттеснен реформацией, которая, хотя и рекомендовала изучение греческого языка, однако прежде всего в интересах толкования текста священного писания; изучение античных писателей в общем не отвергалось, но оценивались они преимущественно с моральной точки зрения. Подобная оценка была распространена и на Гомера, хотя его поэмы сами по себе не ставили себе моралистических задач.
Великий латинист Эразм читал Гомера по-гречески и в общем не был ему враждебен, как это утверждает его итальянский критик Чезаротги. У него много реминисценций из Гомера; около ста гомеровских стихов он признал пословицами и поместил в свой знаменитый сборник "Adagia", снабдив их латинским стихотворным переводом. Он допускает Гомера и для начального образования в качестве веселого рассказчика ("отца шутки"), занимательного для детей, причем эти занимательные рассказы могут быть полезными и с моральной точки зрения: забавно для детей, что спутники Одиссея обращаются в зверей, но вместе с тем мальчик усваивает из этого важную мораль, что те, кто позволяет увлекать себя страстями, не люди, а звери. Моралистическая точка зрения применена им и к гомеровскому представлению о богах: их ни одно благоустроенное государство не пожелало бы иметь своими чиновниками, равно как ни один порядочный гражданин не пожелал бы иметь жену, похожую на гомеровских богинь. Впрочем, и в этом пункте Эразм обнаруживает некоторую снисходительность; недостойные сообщения Гомера о богах даже полезны для юношества, предостерегая его от языческого суеверия.
Рейхлина (который был первом профессором греческого языка в Базеле) и Гуттена Гомер занимал лишь мимоходом; первому принадлежит изречение, что Гомер своей ложью не пощадил ни бога, ни мира. Гуттен заинтересовался историей киклопов и Одиссея; он же сравнивал оказанный ему дружественный прием в Венеции с приемом Одиссея Алкиноем. В школах укрепляется греческий язык, и сотрудник Лютера Меланхтон очень рекомендует изучение Гомера, преимущественно, однако, с целями моральными и практическими: изучение языка ведет к умению говорить, которое высоко ставит и Гомер, приписывавший Одиссею замечательный дар слова. Сам Гомер обещает учить вещам важным и почетным и призывает к себе занимающихся науками из любви к добродетели.
Для Лютера, как и для Меланхтона, Гомер - источник мудрости и учености; но Лютер отдает дань и его огромному литературному таланту, благодаря которому он прославил троянские события, сами по себе незначительные.
Представление о Гомере как мудреце разделяет и ученый гуманист того времени Камерарий, отмечая, впрочем, красивую форму, под которой скрыта эта мудрость. Но он идет и несколько дальше, намекая на пользу реальных знаний о древности в целях лучшего понимания ее писателей.
Морально-практического взгляда на Гомера держался и цюрихский реформатор Цвингли, большой его почитатель. Однако ни он, ни ученые швейцарские эллинисты не закрывали глаза и на поэтическую стихию в гомеровских поэмах; но они не обходились без аллегорического толкования их эпизодов: например, превращения спутников Одиссея в животных.
По мнению одного из этих ученых, история с лотофагами показывает, что никакое сладострастие не побеждает добродетели, а история Полифема - что пьянство вредно и добродетель состоит в воздержанности.
Литературная критика Германии в XVII веке мало интересуется Гомером. Вдобавок, особенно со времени Тридцатилетней войны, Германия попадает под французское влияние, и потому нередко высказывается взгляд на превосходство Вергилия над Гомером.
В начале XVIII века Лейбниц относится к Гомеру уклончиво к Гомер потому представил богов и героев в смешном виде, что писал не для Августа, а для древней греческой черни, которую нужно было увеселять. Хорошо знавший Гомера Галлер ставит его ниже Вергилия, и, кстати сказать, ниже вошедшего в моду Оссиана. Он не находил у Гомера учения о нравственности, ценил только прощание Гектора с Андромахой и речь Гектора перед смертным боем; в "Илиаде" он видел победу насилия, в "Одиссее" - торжество хитрости, а сам Одиссей был для него противен. Впрочем он ценил Гомера как искусного бытописателя.
Ничего существенного не дает недаровитый, но авторитетный теоретик классической поэзии Готтшед, кроме, пожалуй, похвал гексаметру, который он предлагает, однако, переводить александрийскими стихами без рифм.
Мало общего с Гомером имеет и пресловутая "Мессиада" Клопштока, с ее высокопарным слогом и богословскими и моралистическими тенденциями. Клопшток читал Гомера и пользовался некоторыми его частными сюжетами, но, конечно, был далек от более или менее верного его понимания.
Как бы то ни было, успехи университетского преподавания греческого языка (особенно в Нидерландах, которые выдвинули крупнейших филологов - Рункена и Валькенара) повысили к середине XVIII века интерес к культуре и поэзии древней Греции. Он особенно окреп в среде представителей так называемого Sturm und Drang'а (периода "бури и натиска"), а господствовавший среди них - по стопам Руссо - лозунг возврата к природе мало-помалу проложил пути к действительному пониманию Гомера как поэта.
Из деятелей этого периода прежде всего выделяется Винкельман, автор знаменитой "Истории искусства" и пламенный поклонник Гомера как не превзойденного живописца, признанного пророка греческой красоты. Его восхищало чувственное впечатление, которое он получал из описаний и от языка Гомера. Идеал красоты, который внушили ему Гомер и Платон, он искал не в римских статуях, а в снимках с греческих изображений в Дрезденском собрании. Историю искусства он понимает с невиданной до того времени глубиной; Он выдвигает соединение влияний неба и почвы, свойств народа и воспитания, государственные формы и религии в одно органическое целое, откуда высота греческого искусства объясняется как бы сама собой.
Через несколько лет после появления "Истории искусства" Винкельмана выходит в свет (в 1766 г.) "Лаокоон" Лессинга. Из этого сочинения видно, как внимательно изучал Лессинг Гомера и как Гомер помог ему в установлении его важной теории о границах поэзии и изобразительного искусства.
Интересны также его замечания (несомненно, навеянные "Поэтикой" Аристотеля) об особенностях описаний у Гомера, который любит изображать действие по мере его возникновения: "Если, например, поэт хочет показать читателю колесницу Геры, то Геба должна составить ее кусок за куском; мы видим части колесницы не как они имеются, но как они под руками Гебы соединяются". Любопытна также его мысль, что, судя по вступлению к "Одиссее", приключения этого героя были воспеты раньше Гомера или на ряду с ним и другими поэтами; таким образом, "Одиссея" принадлежит к "Ностосам", т. е. к поэмам о возвращении героев из-под Трои.
Но здравое понимание Гомера как поэта пока еще продолжало натыкаться на слишком субъективные взгляды старомодных ученых педантов. Так, Клотц ("Epistulae homericae", 1764) после неумеренного восхваления Гомера порицал его за смешные сцены с Гефестом и Терситом, считая их непозволительными в серьезном эпосе. Эти соображения не стоили бы упоминания, если бы они не послужили толчком к глубоким, не потерявшим своего значения даже до нашего времени, мыслям Гердера на существо гомеровской поэзии. О Терсите он уже в молодых годах, полемизируя с Клотцем, выразился, что это голос "греческой черни, которая должна теперь или никогда объясниться", и что в вопросе о соединении серьезного и смешного нельзя подходить к Гомеру с понятиями нашего времени.[1] У Гердера развивается историческое понимание литературных явлений: например, описание у Ариосто красоты Альчины он объяснял господствовавшими тогда в Италии вкусами.
Это историческое понимание, к величайшей пользе для дела, переходит затем у Гердера в сравнительно-историческое. Он уже предполагает, что истоками гомеровских поэм были создания устной народной поэзии - песни, баллады, сказки, саги, мифы. Он призывает своих соотечественников к изучению невскрытого еще сокровища немецкой народной поэзии и с пламенным воодушевлением говорит об Англии, поэзия которой, благодаря интересу к древним балладам, стала национальной и породила Чосера, Спенсера, Шекспира.
Для понимания Гомера необходимо знание его времени и способность как бы перенестись в него и приспособиться к нему. Народные сказки, саги, мифология представляют собой результат народной веры и чувственного воззрения, сил и порывов, когда люди мечтают о том, чего они не знают, верят в то, чего не видят, и со всей нераздельной душой творят. Представления Гомера о богах, природе, земле, морали ограничены его временем и его сагой. Но истина и мудрость, с какой он сплетает живое целое, прочное очертание его характеров, не напряженная, тихая манера его рассказа, неутомимо текущая с его уст музыка - делают его в истории человечества единственным в своем роде. Непосредственная близость Гомера к жизни, к природе и божеству дает Гомеру огромное преимущество перед (модным тогда) Оссианом: у него мы видим действие, которое в туманных фигурах Оссиана лишь предчувствуется. Кто хочет создавать богов и героев, тот пусть учится у Гомера; ведь у Оссиана одна фигура похожа на другую. Оссиан в такой же степени субъективен, как Гомер объективен: здесь все само собой рассказывается - там трудно следить за темно слаженными эпизодами чувственного.
Ознакомлению широких кругов немецкого общества с Гомером, разумеется, много содействовал стихотворный перевод Фосса. Всем известно, как Шиллер и Гёте с молодых лет любили и ценили Гомера и, кстати, как на Шиллера неприятно подействовала теория Вольфа, разлагающая Гомера на составные части. Гёте сначала отнесся к ней сочувственно, но затем также отверг. Уже глубоким стариком он говорил Эккерману (1 февраля 1827 г.): "Вольф уничтожил Гомера, но поэме он повредить не может; в этой поэме та же чудодейственная сила, что и у героев "Валгаллы", которые утром разрубаются на куски, а в обед, опять сидят за столом". Воспитанный с юности в культе природы и естественности, Гёте и до старости сохранил то же представление о естественности и человечности Гомера: так, по вопросу о непосредственном влиянии богов на дела людей он говорит тому же Эккерману (24 февраля 1830), что в этом у Гомера заключается необыкновенная нежность и человечность: "Я благодарю бога, что прошли уже те времена, когда французы называли это воздействие une machine épique (эпической машиной)". Не входя в подробности отношения этих обоих великих поэтов к греческой литературе вообще, не будем забывать, что гётовская поэма "Герман и Доротея" была своего рода немецкой "Одиссеей".


[1] Впрочем, уже и Лессинг в своих „Письмах антикварного содержания“ признает „торжественную гармонию эпоса“ причудой и весьма кстати ссылается на античного комментатора Евстафия, который считает смешное приемом Гомера снова войти в колею, когда пылкость и волнение действия становятся слишком бурными. Другими словами, здесь речь идет о разумном соединении пафоса с ἦθος’ом (жанром), ибо напряженный пафос без примеси жанра был бы монотонным.