Книга V

Теперь же, Тимократ, когда мы порядком подустали от разговоров о симпосиях, хотя и упустили наиболее полезную их часть — я подразумеваю вещи, которые не отягощают душу, но укрепляют и питают ее, как укрепляет и питает ее полноценный пир (и вещи эти очень кстати ввел божественный Гомер) — пришла пора мне вспомнить, что сказано о них превосходнейшим Мазурием. Ибо по словам прекрасного Агафона, «серьезно мы относимся к забавам и в шутку занимаемся делами». Отсюда Поэт говорит про Менелая: «Найден он был, когда свадебный пир задавал средь родни в своем доме для дочери славной и сына», поскольку обычай велит устраивать симпосии по случаю свадьбы, отчасти чтобы почтить брачных богов и отчасти с целью засвидетельствовать перед людьми заключение супружеского союза. Что касается симпосия, задаваемого в честь гостей, то царь Ликии показал, какова должна быть его природа, когда он с великолепием принимает Беллерофонта: «Девять аж дней угощал он пришельца и зарезал по быку ежедневно».
А вино, похоже (когда оно слегка подогрето и волнует ум) обладает силой, способствующей зарождению дружеских связей. Поэтому хозяева не торопятся спрашивать у чужеземцев, кто они, до тех пор, пока не попотчуют их как следует, отдавая тем самым долг гостеприимству вообще, а не отдельно кому–то. <186> Древние законодатели, предвосхищая современные пиры, ввели обеды по филам и по демам, а также культовые обеды, обеды по фратриям и так называемые жреческие обеды. В городе <Афинах> происходят встречи философов: последователей Диогена, Антипатра и Панетия. Феофраст даже завещал деньги на проведение этого рода сходок — не для того, чтобы (упаси Зевс) они развращались коллективной пьянкой, но чтобы благопристойно и чинно познавали правила симпосия. И каждый день в пританее устраивались совместные обеды — и скромные, и полезные для государства. Именно во время одного из этих симпосиев, говорит Демосфен, пришло известие о взятии Элатеи: «Был вечер, и кто–то пришел к пританам с сообщением, что Элатея захвачена». И философы также имели попечение собирать вокруг себя молодых людей и обедать с ними по некоему установленному порядку. Во всяком случае, существовали какие–то «Правила симпосия» у Ксенократа в Академии и у Аристотеля. Фидитии в Спарте и андрии у критян проводились государством с величайшей заботой. Поэтому кто–то сказал весьма недурно: «Товарищам милым не должно пиров избегать слишком долго: приятный то способ, чтоб помнить друг друга». Философ Антипатр однажды дал симпосий, на котором он потребовал, чтобы гости обсудили какой–то спорный вопрос о софизмах. — Он [Афиней] говорит, что Аркесилаю, приглашенному на симпосий, назначили ложе рядом с человеком, который жадно ел и мешал философу спокойно обедать, и когда кто–то протянул ему что–то вкусное, он сказал: «Спасибо тебе, но Телефа то доля, я мыслю». Телефом звали соседа–обжору. А Зенон, заметив за столом, как один гурман оторвал верхнюю часть рыбы в тот самый момент, когда ее перед ними поставили, он, повернувшись, сам схватил рыбу со словами: «Не завершила работу Ино на другой стороне». Сократ же, увидев человека, объедающегося приправой, сказал: «О присутствующие, кто из вас употребляет хлеб как приправу, а приправу вместо хлеба?».
Сейчас мы будем беседовать о гомеровских симпосиях. В них поэтом характеризуются времена, лица и причины для пира. Этот прием прямо воспроизвели Ксенофонт и Платон, поскольку каждый в начале своего «Пира» объясняет повод для симпосия и перечисляет участников. Эпикур же не уточняет ни места, ни времени и отказывается от введения. Поэтому приходится гадать, откуда взялся человек с чашей в руке, начинающий вдруг предлагать вопросы для обсуждения, словно он среди слушателей. (Аристотель говорит, что неприлично приходить на симпосий, не смыв прежде грязи и пыли…). Потом Гомер указывает, кого следует пригласить, называя самых уважаемых и почтенных людей: «Старцев позвал Агамемнон: то лучшие были ахейцы» – не совсем как у Гесиода, который предписывает приглашать и соседей: «Прежде всего ты того позови, кто с тобою живет по соседству». <187> Но гесиодовский симпосий отвечает беотийскому неразумию и отлично гармонирует с отраднейшей для сердца мизантропа поговоркой: «Друзья, живущие далёко, не друзья». Разве не смешно судить о дружбе по расстоянию, а не по склонности? Так вот, у Гомера после того как выпили, «первый из старцев вплетать стал советы», тогда как у тех, кто проводил симпосий неправильно, «льстец наипервый из всех стал вплетать свои лживые речи». И далее Гомер вводит гостей, разных по возрасту и представлениям о жизни — Нестора, Аякса и Одиссея; все они стремятся к доблести, но добиваются ее каждый по–своему. Эпикур же ввел вместо гостей прорицателей атомов, хотя вдохновлялся он тут, по–моему, палитрой гомеровского симпосия и очарованием Платона и Ксенофонта. <177> Платон ввел врача Эриксимаха, поэта Аристофана, потом одного за другим людей различных профессий; Ксенофонт со своей стороны вмешал лиц, не занимающихся какой–либо деятельностью. Гомер превосходит Платона и Ксенофонта в отображении пестроты симпосиев, и каждый из них можно лучше постигнуть из сравнения и контраста с другими. Например, женихи своими действиями являют нам вид симпосия, на котором дерзкие молодые люди предаются пьянству и любовным утехам, тогда как феаки ведут себя гораздо спокойнее и все же наслаждаются. Сверх того, он изобразил симпосий в обстановке войны, участники которого вели себя воздержанее, нежели пирующие в мирное время. Еще он отделяет симпосии, носящие характер народного праздника, от тех, где собираются только домашние. У Эпикура пируют исключительно философы. Гомер также указывает нам, кого не надо приглашать, а кому можно прийти незваным в силу родственных связей: «Без зова явился к нему Менелай, хоть не раз приходил и по зову». Ведь понятно, что ни брата, ни родителей, ни жену не следует приглашать, как не надо приглашать и того, кого почитаешь наравне с последними, иначе это будет выглядеть как акт отчужденности и недружелюбия. Однако, некоторые авторитеты добавили стих, объясняющий причины прихода Менелая к Агамемнону: «Ибо ведало сердце его о страданиях брата», словно была необходимость говорить, зачем брат мог явиться на пир незваным, если он и так мог прийти как близкий родственник. Сумел бы добавитель стиха еще заявить, что Менелай не знал о предстоящем угощении? хотя все видели, как закалывали быков — смешно это звучало бы. Тогда для чего он пришел, если не знал, что будет пир? Или интерполятор подразумевает, клянусь всеобъемлющим Зевсом, что Менелай, зная о тревогах брата, не стал дожидаться прилашения и, действуя по обстоятельствам, пришел без зова? Тогда выходило бы, что Менелай пришел без приглашения, чтобы на следующее утро братья не смотрели друг на друга один со стыдом, второй с укором. Напротив, было бы нелепо, если бы Агамемнон не вспомнил про брата, для которого он собирался совершить жертвоприношение и ради которого взял на себя ведение войны; к тому же он пригласил и тех, кто не приходился ему ни земляком, ни родственником. Афинокл Кизикский, понимающий гомеровскую поэзию лучше Аристарха, поясняет нам более доходчиво, что Гомер не упомянул Менелая, поскольку тот являлся ближайшим родственником Агамемнона. А Деметрий Фалерский даже объявил стих «ибо ведало сердце его о страданиях брата» чуждым стилю Гомера как неуклюжий и унижающий, «поскольку», говорит Деметрий, «я думаю, что у каждого благовоспитанного человека есть друг или родственник, к которому он может прийти на пир, не ожидая приглашения». <178> И Платон в «Пире» говорит по тому же самому поводу: «Во власти нашей изменить и даже исказить смысл поговорки, гласящей, что «добрые люди приходят на пир к добрым людям без зова». Ведь Гомер не только извратил ее, но и буквально надругался над ней, ибо он представил Агамемнона как доблестного воина, а Менелая изобразил «слабым копейщиком», и вот, когда Агамемнон устраивал жертвоприношение, поэт сделал так, что худший пришел без зова на пир к лучшему. Вакхилид, рассказывая о приходе Геракла в дом Кеика, говорит:
«Встав у порога из камня, сказал он,
пока ожидали обеда: «Сами хорошие
люди приходят на пир изобильнейший
к людям хорошим».
Что же касается поговорок, то одна из них гласит: «Добрые люди идут на пиры к добрым людям без зова», а другая: «Без приглашенья идут храбрецы на пиры к людям робким». Однако, не следовало бы Платону считать Менелая трусом, ведь Гомер называет его «угодным Аресу» и говорит, что он единственный отличился в бою, защищая тело Патрокла и прежде всех рвался на единоборство с Гектором, хотя уступал ему в силе. И из всех воюющих лишь про него поэт сказал: «И в их окружении сам он вращался, охваченный рвеньем». Если же враг <Гектор> поносит его, называя «копейщиком слабым», и Платон на этом основании верит, что он действительно был немощен, то философ мог бы записать в число трусов и Агамемнона (хотя Платон сам признает его храбрецом), прочитав о нем следующий стих: «Винный бурдюк ты ты со взором собачьим и с сердцем оленя». Правда, если что–то сказано у Гомера, это не всегда принадлежит Гомеру. Действительно, никак нельзя назвать Менелая трусом — ведь он в одиночку оттеснил Гектора от тела Патрокла, убив Эвфорба и содрав с него доспехи посреди толпы троянцев. Забавно то, что Платон даже не взглянул как следует на порицаемый им стих, в котором говорится, что Менелай пришел «по зову». Так обычно Гомер характеризует храбрейших, поскольку древние именовали войну «зовом».
Скрупулезный во всем, Гомер не упускает ни одной мелочи и не забывает, например, сказать о необходимости ухода за телом и о купании перед обедом. Так, про Одиссея он сказал, когда предстоял пир у феаков: «Ключница тут же приказ отдала искупать Лаэртида», и про свиту Телемаха: «В гладко точеные ванны отправясь, они искупались». «Ибо неприлично», говорит Аристотель, «приходить на симпосий, не смыв с себя пота и пыли». Благовоспитанный человек не должен быть неряхой или грязнулей, или, по словам Гераклита, «радоваться нечистотам». <179> Также не следует тому, кто впервые явился в чужой дом на обед, сразу устремляться к столу с целью набить себе желудок, но должно сперва осмотреться и понять, куда он попал. Гомер и здесь сказал свое слово: «В дивный вошли они дом с возносящейся кровлей; его ж обозрев, изумлялися, словно луна или солнце свой блеск оставляли в дворце, в коем жил Менелай царь, питомец могучего Зевса». Нельзя также, впервые придя на пир в чужой дом, тут же набрасываться на угощение, но сперва следует порадовать глаза и осмотреть жилище. И Аристофан в «Осах» изображает желчного и сутяжного старика, которому сын пропагандирует изысканный образ жизни: «Давай не будем, лучше ты возляг и поучись искусству пира и общенью». И наставив его, как следует возлегать, он говорит: «Теперь воздай хвалу любому из сосудов, взглянув же вверх, коврами восхищайся».
Еще Гомер указывает нам, что мы должны сделать перед приемом пищи, а именно, предложить лучшие ее части в дар богам. К примеру, о спутниках Одиссея говорится, что даже в пещере циклопа «зажегши огонь, они жертву заклали и после сыров взяв, поели». И если взять Ахиллеса, то хотя послы в спешке прибыли к нему посреди ночи, тем не менее «другу Патроклу он жертву заклать повелел, и тот кинул куски ее в пламя». Гомер также показывает нам пирующих, которые совершают возлияния: «Кратеры наполнили отроки–дети до края и каждому дали по чаше, притом о богах не забыли. Итак, совершив возлияние, выпили гости и с радостным сердцем потом удалились». Все это Платон также показывает на своем симпосии. Ибо он говорит, что покончив с едой, участники совершили возлияние и воздали богам привычные почести. С Платоном согласен Ксенофонт. А вот у Эпикура нет ни возлияния, ни предварительного дара богам, напротив, он похож на своевольную женщину, о которой Симонид [Аморгский] говорит: «Часто съедает она подношения прежде, чем их посвятили».
Правильно смешивать вино афиняне научились, говорят, от своего царя Амфиктиона, и по этой причине они основали святилище «прямостоящего» Диониса. Ибо бог вина действительно стоит прямо и не шатается, когда его пьют разбавленным в меру. Ибо «вино господин преглупейший, оно распевать без границ принуждает, плясать и смеяться по–женски велит, и притом непотребного много болтать подбивает». Гомер не называет вино «преглупейшим» в том смысле, что оно затуманивает голову и толкает на совершение легкомысленных поступков, поэт не приказывает нам сохранять серьезное настроение, не запрещает петь или смеяться и разрешает даже в допустимых пределах сплясать. Гомер не так груб или неотесан, наоборот, он постиг разницу между количеством и качеством любого из этих действий. <180> Поэтому он не говорит, что вино принуждает разумного петь, но говорит, что оно принуждает его петь «без границ», то есть невоздержно и докучая другим; он не говорит, клянусь Зевсом, что вино велит людям смеяться и плясать, но употребляя слово «по–женски», относящееся к обоим глаголам, пытается обуздать недостойное доброго мужа поведение: «плясать и смеяться по–женски велит». У Платона же ни одной из этих шалостей не ставится преград, и его персонажи напиваются так, что не могут держаться на ногах. Достаточно взглянуть на то, как безобразно ведет себя ворвавшийся внезапно Алкивиад; другие же выпивают сосуд, вмещающий восемь котил и утверждают, что к тому их склонил Алкивиад. Они поступают совсем не так, как гомеровские герои, которые «свершив возлияние, выпили сердцу в угоду». Однако, в веселье нет ничего предосудительного, если оно имеет какие–то пределы; ведь тот же Гомер говорит: «Пусть песня и пляска украсят застолье».
Если повествование о пирующих женихах и феаках Гомер разделил на сцены, то про Нестора и Менелая он пишет по–другому. Продолжатели Аристарха не сознают этого в случае со свадебным пиром [у Менелая] и не видят, что торжество происходило в те дни, когда невеста была взята женихом; аристарховцы не замечают, что свадьба Мегапенфа окончилась, и Менелай и Елена обедали совсем одни, поэтому, введенные в заблуждение первым стихом: «Найден он был, когда свадебный пир задавал средь родни», они добавляют следующие строки: «Так пировали в огромном и с кровлей высокою доме друзья Менелая, вовсю веселяся. И дивный аэд распевал там, играя на лире, и два трюкача, зачинателя пляски, кружились в средине». Эти стихи они заимствовали из «Изготовления оружия» вместе с языковой погрешностью. Ибо зачинал танец аэд, а трюкачи пускались в пляс определенно после. Глагол же «зачинать» относится собственно к лире. Отсюда Гесиод говорит в «Щите»: «Богини, Пиерии музы, затеяли песню». И Архилох: «Сам зачинаю лесбийский пеан я под флейту». Стесихор именует музу «начальницей песни», тогда как у Пиндара вступления [к песням] — «вожатаи хоров». Диодор, ученик Аристофана, убрал весь пассаж о свадьбе, думая, что речь была лишь о ее первых днях, и не замечая заключительной части праздника или, так сказать, «второй жатвы» торжества. Потом Диодор указывает, что надо писать «и два трюкача в одной связке» (с густым придыханием), навязывая так солецизм. Ибо фраза Гомера подразумевает, что они кружились порознь.
<181> Как я уже сказал, однако, особые развлечения, практикуемые на «трезвых» симпосиях, внедрились туда из критских хоров, о которых поэт говорит в «Изготовлении оружия»: «Вверху же Гефест, многославный хромец, преискусно сработал хористов, похожих на тех, коих сделал Дедал Ариадне в обширнейшем Кноссе. Плясали там юноши с девами вместе (быков многих стоили девы), держа за запястья друг друга». И добавляет: «Большая была толчея вкруг приятного хора, народ веселился, пел дивный аэд там, играя на лире, и два трюкача, зачинателя пляски, кружились в средине». Не только пляска пошла от критян, от них взялись и трюкачи; поэтому [Эней] говорит Мериону, критянину родом: «Танец твое ремесло, Мерион, и оружье мое поразит тебя насмерть, едва я ударю». Отсюда и искрометные пляски (гипорхемы) зовутся критскими: «Критским они называют манер, инструмент же молосский». «Так называемые лаконисты», говорит Тимей, «пели в виде четырехугольного хора». Вообще, у эллинов была разнообразная музыка, и афиняне предпочитали дионисийские и киклические хоры, сиракузяне любили ямбические песни, а у других было что–то другое. Аристарх же, вставив в повествование о Менелаевом пире не относящиеся к нему стихи, превратил его в симпосий, чуждый лаконской культуре и воздержности царя [Менелая], более того, он убрал слова «пел дивный аэд там, играя на лире», так что певец оказывается не у дел.
Что в доме Менелая не плясали и не веселились, ясно из того факта, что весь симпосий гости беседуют друг с другом, и не упоминается ни имени аэда, ни песни, которую тот исполнял, и Телемах и его спутники не замечают его, но с виду молчаливо и спокойно осматривают жилище, да и невероятно, чтобы сыновья мудрейших мужей, Одиссея и Нестора, представали как грубые поселяне, не интересующиеся наблюдаемой ими картиной развлечений. Ведь Одиссей обращает внимание на певцов у феаков: «Взглянул Одиссей на мельканье их ног и в душе удивился», хотя внутри его отягощали тревоги и он мог бы сказать: «Забот в моем сердце поболе, чем песен». Неужели Телемах был настолько неотесан, что в присутствии аэда и трюкача он наклонил голову к Писистрату и разговаривал о стоящих перед ним сосудах? <182> Гомер, однако, как хороший художник, рисует образ Телемаха во всем похожим на отца. Он изобразил, например, как их обоих узнают по слезам: одного у Алкиноя и другого у Менелая.
На симпосий же Эпикура собрались льстецы, осыпающие друг друга похвалами, тогда как платоновский пир изобилует насмешниками, которые друг друга дразнят; я уж умолчу о том, что сказано об Алкивиаде. У Гомера же устраиваются только трезвые симпосии. Как–то раз [Писистрат] отпустил похвалу, обращенную к Менелаю: «Говорить пред тобой мы не смеем: как речь божества услаждает твой голос». И Гомер порицал что–нибудь сказанное или сделанное неправильно, например <Писистрат говорит Менелаю>, «Ныне же, царь, если мудр ты, послушай меня: не люблю я за ужином плачи», и <Афина упрекает Одиссеева сына> «Телемах, что за речь из ограды зубов у тебя убежала?» <187> Определенно так не льстят и не насмехаются. Эпикур в своем симпосии задает вопросы про расстройство желудка с целью извлекать какие–нибудь предзнаменования; потом он переходит к разговору о лихорадках. Стоит ли даже говорить о диспропорции, которой пронизан его слог? Платон же — я уж не буду говорить о человеке, который, страдая от икоты, лечился полосканием воды и щекотал себе соломинкой нос, чтобы чихать, ибо он хотел побалагурить и вызвать ссору — итак, Платон высмеивает Агафоновы колоны и антитезы и также выводит на сцену Алкивиада, который открыто заявляет, что его снедает похоть. Мало им писать чепуху, так они еще изгоняют Гомера из своих государств. Но по словам Демохара, как не смастеришь копья из пряностей, так не сделаешь доброго мужа из подобных речей. Платон высмеивает не только Алкивиада, но заодно Хармида и Эвтидема и многих других молодых людей. Это обычный способ, чтобы уколоть город Афины, музей Греции, которые Пиндар назвал «опорой Эллады», а Фукидид (в эпиграмме на Еврипида) «Элладой Эллады ", тогда как пифийское божество провозгласило их «очагом и пританеем эллинов». Причину очернения молодежи можно увидеть у самого Платона. Про Алкивиада он говорит, что тот не начинал общаться с Сократом до тех пор, пока не лишился цвета своей юности, когда все, кто пользовался его телом, потеряли к нему интерес. Об этом говорится в начале диалога «Алкивиад». Противоположное он пишет про Хармида, о чем любой желающий может узнать из диалога «Хармид». Ибо он представляет Сократа то тронувшимся и опьяневшим от любви к мальчику, то потерявшим голову, то трепещущим наподобие дрожащего перед львом оленя.
<188> Однако, и симпосий Ксенофонта, осыпаемый похвалами, содержит не меньше похожих промахов. Каллий устраивает пиршество, когда его любимец Автолик одержал победу в панкратии на Панафинеях. И тут же возлежавшие гости засмотрелись на мальчика, хотя его отец сидит рядом с ним. «Ибо как вспышка света, блеснувшего ночью, привлекает общее внимание, так и красота Автолика притягивала к себе взоры всех присутствующих, среди которых не было никого, чья душа не испытывала бы какого–либо влияния со стороны отрока: в результате одни становились молчаливее, другие начинали производить различные жесты». У Гомера же не найдешь ничего этому созвучного, хотя его Елена настолько потрясающе красива, что кто–то из сидящих напротив восклицает, выражая истину: «Смысла нет злиться на то, что от женщины этой страдают ахейцы с троянцами вместе так долго. Видом прекрасным она ведь с богиней бессмертною схожа». Однако, потом: «Как бы она ни была хороша, все равно пусть ее увезут на судах прочь далёко». И Несторов сын с Телемахом, едва вышедшие из детского возраста, когда сидят за вином на брачном пиру в гостях у Менелая, держатся спокойно в присутствии Елены, хотя и сражены, как положено, ее знаменитой красотой. Но Сократ! Почему он выносит флейтисток, пляшущего и играющего на лире мальчишку, непристойно кувыркающуюся гимнастку, но потом отказывается от благовоний? Никто не удержался бы тут от смеха, вспомнив стихи <Аристофана>: «Тех необутых и бледных имеешь в виду ты? один из них жалкий Сократ, а другой Херефонт недоумок».
Встречаются [у Ксенофонта] еще неувязки насчет сократовской суровости. Так, Критобул, остроумный отрок, насмехается над Сократом, пожилым человеком и своим учителем, говоря, что тот уродливее силенов. Затем Сократ соревнуется в красоте с Критобулом и, выбрав арбитрами мальчика и акробатку, предлагает победителю как награду поцелуи «судей». Да любой юноша, прочитавший этот пассаж, скорее развратится, нежели станет добродетельным!
У Гомера же на Менелаевом симпосии гости общаются словно ученые мужи и своей утонченной беседой услаждают друг друга и нас. Менелай, например, когда Телемах и его спутник возвратились из купальни, приглашает их отведать поставленных перед ними яств, говоря: «С радостью пищи вкусите сперва, а потом, как окончим обед, я узнаю, откуда вы двое явились». Затем в знак особого благоволения он дал им вдобавок кое–что из поданного ему: «Так он сказал и поставил пред ними, взяв в руки, жареный жирный хребет от быка, что ему как царю подавали». И обедая молча, как надлежит молодым людям, они беседуют тихо, наклонясь друг к другу, не о яствах, говорит он <или Мазурий, или Геродик Вавилонский>, не о служанках, которые их купали, но о богатствах хозяина: «Истинно, Зевс лишь богат так, живя в своем доме». Так, говорит Селевк, стих выглядит лучше. По Аристарху же надо писать: «Взаправду то двор Олимпийского Зевса». <189> Ибо они восхищались не только красотой дома: как, например, могло быть, что «янтарь, серебро и слоновая кость там в покоях сверкали»? Разумеется, не «звучные покои» «с кровлей высокой пространного дома» имели они тут в виду, а утварь из янтаря, серебра и слоновой кости. Откуда, естественно, сразу же следуют стихи: «Истинно, Зевс лишь богат так, живя в своем доме: не счесть здесь добра, и дивлюсь я, взирая на это». А если к стиху «Взаправду то двор Олимпийского Зевса» добавить «не счесть здесь добра», то получится солецизм, да и чтение будет необычным. Далее, двор (αυ̉λή) это не дом, а место под открытым небом, тогда как διαυλονίζειν означает «миновать сквозной проход». Есть еще музыкальный инструмент αυ̉λος (флейта), потому что сквозь него проходит воздух, а что–либо устремляющееся по прямой линии мы называем αυ̉λος, будь то стадион или поток крови: «Тотчас густой и кровавый поток из ноздрей устремился». И про конусообразный шлем мы говорим αυ̉λώπις («имеющий вид трубочки»). В Афинах существуют αυ̉λονες («священные пустоты»), упоминаемые Филохором. Существительное αυ̉λονες мужского рода у Фукидида в четвертой книге и у всех прозаиков, а у поэтов — женского. Каркин в «Ахиллесе»: «Ущелья глубокие войско объемлют». И Софокл в «Скифах»: «Утесы, пещеры, ущелья теснились у моря». Надо признать, и у Эратосфена в «Гермесе» αυ̉λονες женского рода: «глубокая щель проросла», где ставится βαθύς (глубокий) вместо βαθεια (глубокая), как и θήλυς ε̉έρσε, «свежая роса». Итак, αυ̉λή или αυ̉λον подразумевают под собой все, что продувается ветром. Однако, теперь царский дворец называют αυ̉λάς (дворы), как Менандр: «прислуживать сатрапам и дворам», и Дифил: «Дворцовая служба влечет с собой ссылку, иль голод, иль след от побоев». «Дворы» называются так по причине огромного открытого пространства перед домом, или потому, что царские дорифоры живут и ночуют рядом с двором (παραυλίζεσθαι). Гомер же всегда размещает «двор» (в единственном числе) на открытом месте, где находился алтарь Зевса Оградителя. <Нестор и Одиссей> застают Пелея «в ограде двора, где он кубок держал золотой, поливая искристым вином на объятые пламенем жертвы». А Приам «в оградах двора по навозу катался». И Одиссей приказывает товарищу Фемия <Медонту>: «Теперь из покоев во двор удались, чтоб не видеть убийства». Менелай говорит <Писистрату и> Телемаху, который похвалил его богатства и дом: «Милые дети, не смертного дело соперничать с Зевсом, ведь дом и богатства его не исчезнут».
<190> Но возвратимся к симпосию, при описании которого Гомер искусно нашел случай сравнить сокровища симпатичного ему героя с богатствами Зевса. Естественно, Менелай и не думает соревноваться с Олимпийцем, но в ответ на похвалы сначала не отрицает, с приятным самодовольством, что он не беден, однако затем, опасаясь оскорбить бессмертных, сообщает, что его богатства достались ему ценой многих страданий. И все же он не равняет себя с богами: «ибо дом и богатства его не исчезнут». Продемонстрировав нрав любящего брата и признав, что лишь благодаря судьбе он еще жив и пользуется своим достоянием, он, словно стыдясь собственной удачи, произносит пронизанные чувством истинной дружбы слова: «Лучше б мне жить в моем доме лишь с третью того, что добыл я, но не почили б мужи, что погибли в земле обширной Трои от Арга, питателя коней, далёко». Кто из детей, чьи дети отдали жизни ради дела Менелая, не сочтет его доброе упоминание о них лекарством, смягчившим их горе от потери родителя? Впрочем, чтобы не показалось, будто он одинаково дорожит всеми, кто был ему предан, Менелай добавил <имея в виду Одиссея>: «Но ни о ком не скорблю я так крепко, хотя обо всех сокрушаюсь, как лишь об одном я печалюсь, кто пищу и сон у меня отнимает». И чтобы не подумали, будто он забыл кого–либо из Одиссеевых родственников, он припоминает их по именам: «Плачет о нем престарелый Лаэрт с Пенелопой разумной и с Телемахом, которого он в колыбели оставил, уехав из дома». Тут Телемах разражается рыданиями, Менелай останавливается ….. входит Елена, которая сразу угадала, что за гость у них, по сходству с Одиссеем. Ибо женщины в силу своей природы выслеживать шашни друг у дружки, способны очень быстро улавливать, чьих родителей дети. Вслед затем вставляет свою речь Писистрат, которому не к лицу образ бессловесного телохранителя, и после его тирады о Телемаховой скромности Менелай опять вспоминает о том, как он любил Одиссея, говоря, что с ним одним он и хотел бы состариться. Само собой, все заливаются слезами, Елена же, являясь дочерью Зевса и научившись многому от египетских мудрецов, бросает в вино лекарство, лечащее любые боли, и начинает рассказ о своих приключениях с Одиссеем, занимаясь одновременно пряжей — не удовольствия ради, но вследствие домашней привычки. <191> Ведь Афродита приходит к ней перед поединком <между Парисом и Менелаем>, «пряхой–старушкой представ, что любила готовить ей шерсть в многолюднейшей Спарте». О трудолюбии Елены свидетельствуют следующие строки: «Кресло прекрасной работы подвигла царице Адреста, с нежною шерстью ковер принесен был Алкиппой, с корзиной серебряной Фило поспела: корзину сию подарила Елене Алкандра, супруга Полиба», и «Фило вручила царице с сученою пряжей корзину; внутри вместе с шерстью лежала и прялка». Похоже, Елена сама знает, что она мастерица–рукодельница. Вручая Телемаху платье, она говорит: «Дар этот мой, дорогое дитя, пускай памятью станет тебе обо мне; когда вступишь в желаннейший брак, то в него половина твоя облачится». Трудолюбие Менелаевой супруги свидетельствует в свою очередь и о ее скромности, ибо она не предстает женщиной, которая гордится или хвастает своей красотой; ей больше по душе занятие рукодельем: Ирида «в покоях застала ее, и ткала та двускладный ковер, полный блеска, на нем вышивая троян и ахеян, сражавшихся ради нее и терпевших урон от Арея».
Гомер сообщает нам, что гости, приглашенные на пир, должны были спрашивать позволения у хозяев, если им требовалось подняться и уйти. Телемах говорит Менелаю: «Позволь нам в постель удалиться теперь, чтобы в сон погрузиться приятный». Афина же, принявшая образ Ментора, обращается к Нестору: «Скорей языки отрезайте, смешайте вино, чтоб возможность была Посейдону свершить возлиянье, потом отдохнуть, ибо время приспело». Чествовать богов слишком долго не считалось благочестием. Афина у Гомера говорит нравоучительно: «Уж день погрузился во тьму, и негоже затягивать пир, нам пора удалиться». И даже в наши дни положено обычаем уходить с некоторых праздников до заката солнца. У египтян в древние времена каждый симпосий проводился с умеренностью, как говорит Аполлоний, писавший об этом. Обедали они сидя и ели самую простую и здоровую пищу и пили столько вина, сколько было достаточно для поддержания веселья, о чем и Пиндар просит Зевса: «Сделать мне что, чтоб тебе угодить, громовержец, сын Крона? — к Музам хочу записаться в друзья и хочу воспевать я веселье — об этом тебя умоляю». <192> Платонов же симпосий не синедрион, не булевтерий, не лесха для философов. Сократ не желает покидать пир, хотя Эриксимах, Федр и некоторые другие уже ушли, но бодрствует вместе с Агафоном и Аристофаном и выпивает из серебряного «колодца» - так кто–то <Хамелеонт> метко назвал огромные чаши — и прикладывается еще к фиалу, пущенному по кругу слева направо. Потом, по рассказу Платона, двое других начали дремать, и Аристофан уснул первым, тогда как Агафон свалился с наступлением дня; Сократ уложил их в постель, а сам, собравшись, отправился в Ликей, хотя, как замечает Геродик, лучше бы он ушел к гомеровским лестригонам, у которых «муж, не страдающий сном, заработал бы плату двойную».
Всякий симпосий у древних почитался священным, и богам вили особые венки, так же как сочиняли гимны и песни. И не рабы, но дети свободнорожденных прислуживали там виночерпиями, как, например, сын Менелая, подававший чаши на своей собственной свадьбе. А у прелестной Сапфо даже Гермес наливает богам. Действительно, свободнорожденные готовили и все прочее, что требовалось для пиров, которые прекращались только с рассветом. Персы на симпосиях нередко совещались, как у Агамемнона в походе. Симпосий Алкиноя, к которому обращены слова Одиссея («Я же скажу, нету большей услады, чем видеть, как дом весь охвачен весельем, как гости в покоях внимают аэду») свидетельствует о радушии по отношению к чужеземцу, поскольку феаки сами являлись любителями роскоши. При сравнении с симпосием философов любой найдет гомеровский пир более пристойным, хотя и он не чужд смеха и шутовства, не выходящего, однако, за рамки хорошего вкуса. Например, после гимнастического состязания аэд исполняет насмешливую песню о любовных похождениях Ареса и словно подстрекает Одиссея на расправу с женихами, повествуя о том, что даже кривоногий [Гефест] одолел доблестнейшего воителя.
В те времена обедали сидя. Гомер не раз говорит: «Уселись они по порядку на креслах и тронах». Трон же сам по себе есть кресло для знатного человека со скамейкой для ног (θρήνυς), а слово «трон» произвели от глагола θρήσασθαι, «садиться», как пишет Филит: «Усесться под буйным платаном». Кресло (κλισμος) роскошнее и снабжено спинкой. Попроще трона и кресла стул (δίφρος); об Одиссее, пребывающем в обличии нищего, поэт говорит, что Телемах «подвинул к нему простой стул и малюсенький столик». Кратеры, как им и положено называться, стояли перед ними, наполненные разбавленным вином; оттуда прислуживающие отроки для наиболее почитаемых людей наливали чашу до краев, тогда как прочим распределяли вино на равные порции. <193> Агамемнон обращается к Идоменею: «Чаша полна у тебя, как моя, так что пей, сколь душа пожелает». Они пьют за здоровье друг друга не как мы, осушая кубок до дна, но только отпивали: «И чашу, наполнив вином, удовольствовал он Ахиллеса». О том, сколько раз в день они ели, мы уже упоминали, сказав, что трижды (а не четырежды), потому что одна и та же столование называлось иногда αριστον, иногда δειπνον. Те, кто утверждает, будто они ели четыре раза, потому что поэт сказал «жду тебя я сегодня на ужин», не понимают, что Гомер имеет в виду «подожди, как придет вечерочек». Однако, никто не укажет, где у поэта кто–то ест трижды. Многие ошибаются, помещая гомеровские стихи в следующем порядке: «Строгая ключница, хлеб принеся, положила его перед ними и яств из кладовки добавила щедро. А кравчий, подняв блюда с мясом, поставил им тоже». Если ключница ставит перед ними «яства», то, понятно, что там было и мясо, и поэтому нет необходимости вводить кравчего, и стих про него лишний. Когда обедающие уходили, столы уносились, как в случае с женихами и феаками; о последних поэт говорит: «Служанки убрали всю утварь для пира», подразумевая под утварью посуду. Ибо все, что прикрывает, как–то панцирь, поножи и тому подобное, называют έντεα, словно некое защитное вооружение, закрывающее соответствующие части тела. Помещения большей площади в жилище героев Гомер нарекает μεγαρα, δωματα и κλισιας, сегодня же их называют гостиными и мужскими покоями.
А как, мужи друзья, можно назвать симпосий, данный Антиохом Эпифаном (Славным), которого за его выходки переименовали в Эпимана (безумца)? Был он царем Сирии и одним из Селевкидов. Полибий говорит о нем следующее: «Иногда он выскальзывал из дворца без ведома прислужников и бродил по городу, появляясь в каком–нибудь квартале с одним или двумя спутниками. Обычно он ошивался возле лавок серебряных и золотых дел мастеров и болтал с гравировщиками и другими ремесленниками об их искусстве. Потом он снисходил до общения с людьми из простонародья, беседовал с любым встречным и выпивал с беднейшими приезжими. Узнав, что где–то пирует молодежь, он неожиданно вторгался в пьяную компанию с рогом и систром, однако, в результате почти все бражники от изумления вскакивали и убегали. И часто он снимал свои царские одежды и, облачившись в тогу, ходил туда и сюда по рынку, словно кандидат на магистратуру [у римлян], и одним пожимал руки, других обнимал, приглашая отдать за него голос, иногда как за эдила, иногда как за народного трибуна. «Избранный на должность», он садился по римскому обычаю в кресло из слоновой кости, выслушивал споры касательно торговых сделок и творил суд с немалым усердием и охотой. Поэтому он ставил в тупик порядочных людей: одни считали его простачком, другие сумасшедшим. Сходно он поступал и в роли дарителя: одним он жаловал газельи игральные кости, другим финики, третьим золото. <194> Бывало также, что, встретив кого–нибудь впервые, он неожиданно одаривал его. В оказании благодеяний городам и почестей богам он превзошел всех прежних царей: достаточно взглянуть на Олимпейон в Афинах и на статуи вокруг делосского алтаря. Он мылся в общественных банях, когда они были переполнены простым народом, причем для него приносили кувшины с драгоценнейшими пахучими маслами. Однажды кто–то сказал ему: «Счастливы вы, цари, могущие позволить себе столь сладкие благовония». Не ответив, Антиох подошел на следующий день к тому месту, где мылся тот человек, и велел вылить ему на голову огромный кувшин наилучшего масла, называемого «стакта». Тут все присутствующие, повскакав, стали кататься в пролитом аромате, ползая, смеясь, по липкому полу; не отставал от них и сам царь.
Тот же Антиох, услышав об играх, устроенных в Македонии римским военачальником Эмилием Павлом, и желая превзойти последнего в великолепии, разослал послов и феоров по городам с известием об играх, которые он собирался дать под Дафной; он рассчитывал, что эллины очень захотят посетить их. Царь начал празднество с торжественного шествия, проходившего следующим образом. Впереди шли 5 тысяч мужей цветущего возраста в римских кольчугах, за ними следовали 5 тысяч мисийцев, к которым пристроились 3 тысячи легковооруженных киликийцев в золотых венках. За ними двигались 3 тысячи фракийцев и 5 тысяч галатов. Далее шли 20 тысяч македонцев, из которых 2 тысячи несли золотые щиты, 5 тысяч — медные, а остальные — серебряные. Сразу за македонцами следовали 240 пар гладиаторов. Строй продолжали 1 тысяча нисейских всадников и 3 тысячи воинов–граждан, из которых большинство надели золотые нащечники и золотые венки, остальные имели серебряные нащечники. За ними показались так называемые «конные этеры»; их было около тысячи и все в золотых нащечниках. К ним примыкал отряд царских друзей, одинаковых по числу и по устройству. Далее следовала тысяча отборных мужей в сопровождении так называемой агемы, по общему мнению, лучшего в мире конного войска, числом с тысячу всадников. Замыкала шествие панцирная конница, в которой и люди, и лошади были полностью закованы в доспехи; всего полторы тысячи всадников. И все упомянутые участники парада носили пурпурные плащи, многие из которых были вытканы золотом и украшены вышивкой, изображавшей фигуры. За ними ехали сто колесниц, запряженных шестерками, и сорок четверками, а потом увидели колесницу с четырьмя слонами, и другую с двумя слонами; тридцать шесть слонов в уборах следовали по одному.
<195> Трудно описать остальную процессию, поэтому укоротим наш рассказ. Около восьмисот эфебов следовало в золотых венках, также вели около тысячи жирных быков, несли около трехсот жертвенных столов и восемьсот слоновьих бивней. Что касается священных изображений, никто не сумел бы их сосчитать: статуи всех бессмертных (настоящих и ими считающихся), полубогов или героев, известных людям, представали взору присутствующих, одни позолоченные, другие в расшитых золотом одеяниях. И перед всеми ними лежали роскошно изданные истории, повествующие о каждом из них соответственно. За ними следовали изображения Ночи и Дня, Земли и Неба и Зари и Полудня. О количестве же красовавшейся там золотой и серебряной утвари можно догадаться по следующему факту: только один из друзей царя, писец Дионисий, выставил на процессии тысячу рабов, несущих серебряные сосуды, причем любой из них весил не меньше тысячи драхм. Потом шло шестьсот царских рабов с золотыми сосудами. Затем около двухсот женщин разбрызгивали драгоценное масло из золотых кувшинов. Их сменили восемьдесят женщин, возлежащих в носилках с золотыми ножками и пятьсот в носилках с серебряными ножками, все богато одетые. Вот каковы были самые замечательные участники парада. Игры, гладиаторские бои и ловли зверей продолжались тридцать дней, из них в течение первых пяти все участники умащались в гимнасии шафрановым маслом из пятнадцати золотых сосудов; столько же было сосудов с киннамоновым и нардовым маслом, а в последующие дни приносились еще масла из шамбалы, майорана и ириса, все редкого аромата. Для пира расставили тысячу триклиниев с одной стороны и полторы тысячи с другой, роскошно их обустроив. Распоряжался на празднестве сам царь. На худой лошади он объезжал процессию, указывая кому двигаться вперед, кому стоять на месте. Во время симпосия он торчал у входа, приглашая войти одних и рассаживая на ложа других, и сам вводил прислужников, подававших блюда. И обходя гостей, он не успевал присесть где–нибудь, как сразу же бросался куда–нибудь еще. Временами он швырял прочь кусок пищи или чашу, хотя уже подносил их к губам и, внезапно вскочив, менял местоположение или бродил среди пирующих, которые по очереди пили за его здоровье, пока сам он перешучивался с актерами. Когда пиршество порядком затянулось, и многие уже разошлись, мимы внесли царя, закутанного с головы до ног, и положили на землю, словно он тоже был лицедей. Сначала он лежал неподвижно, но при первых звуках музыки стремительно поднялся и сплясал вместе с шутами, так что гости от стыда разбежались. Весь этот праздник был оплачен отчасти из средств, присвоенных им в Египте, когда он нарушил договор с мальчиком–царем Филометором, и отчасти из денег, которые дали ему друзья. Он также разграбил большинство храмов.
<196> Софисты подивились умственному состоянию царя, сочтя Антиоха не славным, но действительно сумасшедшим ….. Мазурий добавил потом рассказ о процессии, которую устроил в Александрии наилучший царь Птолемей Филадельф; событие это записано Калликсеном Родосским в четвертой книге его трактата «Об Александрии». Он говорит: «Прежде, чем поведать о процессии, я опишу палатку, воздвигнутую внутри крепости, отдельно от того места, где бывали солдаты, ремесленники и приезжие. Действительно, красота ее была великолепна для глаз, и о ней не вредно также послушать. Палатка могла вместить в себя сто тридцать лож, расставленных по кругу. Деревянные колонны стояли на одинаковом расстоянии друг от друга, по пять с каждой длинной стороны в пятьдесят локтей высотою, но по четыре с каждой стороны покороче; над ними была прилажена квадратная перекладина, которая держала всю крышу над местом симпосия. С крыши ниспадал алый балдахин с белыми краями, закрывающий середину потолка, тогда как на каждой стороне имелись брусья, с которых свисали массивные ковры с белыми полосами; между брусьями мастера разрисовали панели. Из колонн четыре [угловых] имели вид пальм, а стоявшие в середине были в форме [вакхических] тирсов. Снаружи колонн с трех сторон находится портик с колоннадой и со сводчатой кровлей, где гости оставляли свою свиту. Внутри палатку обрамляли пурпурные занавеси, только в пространстве между колоннами были развешаны шкуры зверей, необычайные по разнообразию и по величине. Площадь же, остававшаяся под открытым небом, была покрыта ветвями мирта, лавра и прочими подходящими случаю сучьями. Пола не было видно из–за устилавших его разного рода цветов. Ибо Египет, благодаря своему умеренному климату и стараниям садоводов может производить растения, которые редко где сыщешь и найдешь только в определенное время сезона в других странах, и он порождает цветы в изобилии круглый год, так что в египетской земле легко достать розы, левкои и другие цветы. Поэтому, когда празднество устроили в середине зимы, то гости не поверили своим глазам. Ибо цветов, которых в любом другом городе можно было с трудом раздобыть лишь на простой венок, здесь с избытком хватило на то, чтобы увенчать массу возлежащих приглашенных и, кроме того, они полностью покрывали пол палатки, являя зрелище потрясающе прекрасного луга. У колонн, поддерживающих палатку, помещалось сто мраморных фигур работы ранних мастеров. Между колоннами были выставлены картины художников сикионской школы, чередующиеся с огромным разнообразием отборных изображений; видели там также хитоны, расшитые золотом, и красивые военные плащи: на одних из них были вытканы лики царей, на других сцены из мифологии. Над ними висели по кругу золотые и серебряные щиты. И еще наверху были устроены углубления размером в восемь локтей, по шесть с каждой длинной стороны палатки и четыре со сторон покороче, и они были заполнены статуями пирующих персонажей, взятых из трагедий, комедий и сатировских драм и одетых в настоящие платья; перед ними стояли золотые чаши, и эти симпосии были представлены в углублениях напротив друг друга. <197> В промежутках между углублениями строители оставили ниши, в которых стояли дельфийские золотые треножники с серебряными ножками. А на самой вышине потолка взирали золотые орлы величиной в пятнадцать футов. С двух сторон стояло сто золотых лож с ножками в виде сфинксов, так что спереди вход был открытым. На ложах были разостланы ковры из шерсти отличного качества, оттороченные пухом с обеих сторон, и на них были накинуты покрывала, вышитые с исключительным искусством. В середине помещения ноги гостей ступали по гладким персидским коврам, на которых были вытканы изображения зверей великолепной работы. Рядом с возлежащими гостями стояли двести золотых триподов с серебряными ножками, по два на каждое ложе, а позади блестели сто серебряных тазов и столько же кувшинов, приготовленных для мытья рук. На виду у пирующих возвышалось другое ложе на котором красовались кубки, чаши и прочая посуда на любой вкус — все золотое и усыпанное драгоценными камнями, изготовленное лучшими мастерами. Рассказывать про всю утварь обстоятельно и подробно показалось бы мне утомительным, но ее общий вес в единой массе достигал приблизительно десяти тысяч серебряных талантов.
Описав палатку вместе с ее содержимым, приступим к повествованию о процессии. Шествие происходило на городском стадионе <в Александрии>, и открывала его колонна Утренней Звезды <Венеры>, потому что процессия началась во время ее появления. Затем следовала часть процессии, носящая имена родителей <Птолемея Сотера и Береники> царя и царицы <Птолемея Филадельфа и Арсинои>. За ними выступали колонны, посвященные всем богам с соответствующими каждому божеству декоративными атрибутами. Последней выпало идти колонне Вечерней Звезды, которая тогда, в середине зимы как раз всходила. Если кто–то желает узнать об этом поподробнее, пусть возьмет и изучит записи, касающиеся пятилетних игр. В колонне Диониса первыми шагали силены, расталкивающие толпу и одетые одни в пурпуровые хламиды, другие в красные. К ним тесно примыкали сатиры, которых шло по двадцать с каждой стороны стадиона и которые несли факелы, украшенные позолоченными плющами. За ними шествовали Ники с золотыми крыльями; они держали курильницы в шесть локтей высотой, украшенные позолоченными ветвями плюща; женщины были одеты в расшитые рисунками хитоны и увешаны массой золотых ювелирных изделий. За ними двигали в шесть локтей длиною двойной алтарь, разрисованный позолоченной листвой плюща; его украшал также золотой венок из виноградных листьев, обвитый полосатыми белыми лентами. За ним следовали сто двадцать мальчиков в пурпуровых хитонах, неся ладан и смирну и кроме того шафран на золотых досках. За ними шли сорок сатиров в золотых венках из плюща; их тела были натерты у кого пурпуром, у кого суриком и другими красками; они несли золотой венок, свитый из листьев винограда и плюща. <198> За ними семенили два силена в пурпуровых плащах и белых башмаках. Один из них имел на голове широкополую шляпу и держал в руке золотой жезл глашатая; другой нес трубу. Между ними вышагивал муж выше четырех локтей ростом в облачении и маске трагического актера и с золотым рогом Амалфеи: его звали «Годом». За ним поспевала женщина ослепительной красоты, не уступавшая ему ростом, одетая в запоминающийся хитон и имеющая на себе множество золотых украшений; в одной руке она несла венок из листьев персидского дерева, а в другой пальмовую ветвь: ее звали Пятилетием. За ней следовали четыре Оры (времена года), все разодетые и несущая каждая соответствующие плоды. Потом были две курильницы размером в шесть локтей, украшенные золотым плющом, и между ними помещался золотой квадратный жертвенник. Затем опять шли сатиры с золотыми венками из плюща и в алых туниках; одни тащили золотой ковш, другие — золотой кубок. За ними выступали поэт Филиск, по совместительству жрец Диониса, и вся актерская гильдия. Следом несли дельфийские триподы, награды хорегам атлетов: один, высотою в девять локтей, хорегу мальчиков, второй, в двенадцать локтей, хорегу взрослых мужей. За ними сто восемьдесят человек толкали четырехколесную повозку в четырнадцать локтей длиной и в восемь шириной; на ней стояла статуя Диониса в десять локтей вышиной, совершавшая возлияние из золотого кубка и облаченная в пурпуровый хитон до пят и в прозрачный шафрановый плащ, а на плечи ее был наброшен пурпуровый гиматий, усыпанный золотыми блестками. Перед ней помещались золотой лаконский кратер вместимостью в пятнадцать метретов и золотой трипод, на который поставили золотую курильницу и два золотых фиала, наполненных корицей и шафраном. Над статуей был натянут балдахин, украшенный плющом, виноградной гроздью и прочими земледельческими плодами, и развешаны венки, ленты, тирсы, тимпаны, повязки, а также сатировские, комические и трагические маски. Колесницу сопровождали жрецы и жрицы, хранители священных одеяний, разнообразные священные гильдии и женщины с веялками. Следом шли македонские вакханки, так называемые мималлонки, бассарки и лидянки, распустившие волосы и увенчанные одни змеями, другие тисом, виноградными листьями и плющом; они держали в руках кто кинжалы, кто змей. За ними шестьдесят человек влекли четырехколесную повозку в восемь локтей, на которой восседала статуя Нисы в восемь локтей вышиной, одетая в желтый хитон с золотыми блестками и закутанная в лаконский гиматий. Статуя эта время от времени, совершала возлияние молоком из золотого фиала и снова садилась. В левой руке она держала вакхический тирс, увитый лентами, и сама была увенчана золотым плющом и роскошной виноградной кистью из драгоценных камней. Над ней также раскинули балдахин, а к углам колесницы прикрепили четыре позолоченных светильника. <199> Сразу следом триста человек везли другую четырехколесную повозку в двадцать локтей длиной и в шестнадцать шириной; на ней помещался давильный пресс в двадцать четыре локтя вышиной и в пятнадцать шириной, набитый виноградными гроздьями. И шестьдесят сатиров топтали их, распевая гимн урожаю, а Силен руководил ими. И через всю дорогу текло виноградное сусло. Следующую четырехколесную повозку, длиной в двадцать пять локтей и шириной в четырнадцать, волокли шестьсот человек; на ней лежал винный мех, вмещавший три тысячи метретов и сшитый из леопардовых шкур; из него, развязанного, весь путь медленно вытекало вино. За мехом шли сто двадцать увенчанных сатиров и силенов, одни с ковшами, другие с флейтами, третьи с огромными ферикловскими чашами — и все это было из золота. Сразу же за ними проследовал серебряный кратер, вмещавший шестьсот метретов, на четырехколесной повозке, которую тащили шестьсот человек. Под краями, ушками и под основанием кратера имелись выгравированные фигуры, а посередине проходила вокруг золотая полоса, наподобие венка, усеянная драгоценностями. Следом несли две серебряные подставки для киликов в пятнадцать локтей длиной и в шесть высотой, целиком сверху донизу и на выпуклостях украшенные многочисленными резными фигурами размером в полтора и в один локоть. Было там десять огромных чанов и шестнадцать кратеров, самый крупный из которых вмещал тридцать метретов, а самый меньший пять. Потом было двадцать четыре котла с украшениями в виде желудей, и все котлы на подставках, и два серебряных давильных пресса, на которых помещались двадцать четыре кувшина, стол из прочного серебра в двенадцать локтей длиною и тридцать других столов в шесть локтей длиною. К ним добавлялось четыре трипода, один из которых имел в периметре шестнадцать локтей и был целиком серебряный, тогда как другие три, поменьше, были усыпаны драгоценными камнями в середине. За ними несли дельфийски триподы из серебра, числом восемнадцать, помельче предыдущих, с чеканными изображениями на углах и вместимостью в четыре метрета. Было еще двадцать шесть кувшинов для воды, шестнадцать панафинейских амфор, сто шестьдесят сосудов для охлаждения вина, из которых самый большой вмещал шесть метретов, а меньший два. Все эти сосуды были из серебра.
Затем шествовали люди, которые несли золотую утварь — четыре лаконских кратера, перевязанных виноградным листьями ….. другие объемом в четыре метрета и два кубка коринфской работы на подставках; их украшали сверху сидящие гравированные фигурки, очень запоминающиеся, а ниже и вокруг были заботливо вырезаны рельефные изображения; каждый из кубков вмещал по восемь метретов. Были также давильный пресс, вмещавший десять глиняных кувшинов, два таза объемом в пять метретов каждый, пара кофонов емкостью в два метрета и двадцать два сосуда для охлаждения вина, из которых наибольший содержал тридцать метретов, а наименьший десять. Четыре огромных золотых трипода несли в процессии и еще золотой ящик для золотой утвари, усеянный самоцветами и высотою в десять локтей, имеющий десять отдельных полок с множеством резных фигур величиною в четыре пядени, тщательно сработанных; были также две подставки для чаш и два позолоченных прозрачных сосуда, две золотые подставки в четыре локтя высотой и три другие поменьше, четыре кувшина для воды, алтарь в три локтя высотой и двадцать пять подносов для лепешек. <200> За всем этим следовали тысяча шестьсот мальчиков в белых хитонах и с венками на голове, одни в плющевых, другие в сосновых; двести пятьдесят из них несли золотые кружки, четыреста — серебряные, тогда как триста двадцать держали в руках золотые или серебряные охладители для вина. За ними другие мальчики несли глиняные кувшины для сладостей, двадцать из них были из золота, пятьдесят — из серебра, триста были разрисованы разнообразными восковыми красками. И поскольку в кувшинах и пифосах уже были сделаны смеси, все присутствующие на стадионе излучали «сладость».
Потом в каталоге Калликсена упоминаются размером в четыре локтя столы, на которых были представлены с роскошью замечательные сцены <из жизни богов>, в том числе и брачная спальня Семелы, где некоторые персонажи носили раззолоченные хитоны с драгоценнейшими камнями. Еще следует упомянуть «четырехколесную повозку длиною в двадцать два локтя и шириною в четырнадцать, которую влекли пятьсот человек; на ней была устроена глубокая пещера, обильно осененная плющом и тисом. Оттуда в течение всего пути вылетали голуби, вяхири и горлицы с привязанным за лапку петлями, так что зрители могли легко их поймать. И там же били два источника: один из молока, другой из вина. И все нимфы, окружающие его [младенца Диониса], были в золотых венках, а Гермес держал золотой жезл глашатая, и все были в богатых одеяниях. На другой повозке, где изображалась сцена возвращения Диониса из Индии, бог ростом в двенадцать локтей возлежал на спине слона, облаченный в пурпуровый плащ и увенчанный золотым венком из плюща и виноградных листьев; он держал в руках золотой тирс и был обут в сандалии с золотыми ремнями. Перед ним на слоновьей шее восседал сатир ростом в пять локтей и в золотом сосновом венке; в правой руке он держал золотой козий рог, подавая им сигналы. Слон имел золотую сбрую и золотой венок из плюща вокруг шеи. За этой повозкой следовали пятьсот юных девушек, одетых в пурпуровые хитоны с золотыми поясами; сто двадцать из них, идущие впереди, были в золотых сосновых венках, а вслед за ними шли сто двадцать сатиров в золотых, серебряных и медных доспехах. За ними следовали пять отрядов силенов и сатиров верхом на ослах и в венках. Ослы имели налобную броню и упряжь одни из золота, другие из серебра. Потом были пущены вперед двадцать четыре колесницы, запряженные слонами, шестьдесят парных упряжек козлов, двенадцать — безрогих антилоп, семь — египетских газелей, пятнадцать — африканских газелей, восемь — страусов, семь — ослов–оленей, четыре — диких ослов и четыре конные колесницы. На всех них восседали маленькие мальчики в хитонах и широкополых шляпах как у возниц, а рядом с ними пристроились маленькие девочки с крошечными щитами и тирсами и одетые в позолоченные гиматии. Мальчики–возницы были в сосновых венках; девочки были увенчаны плющом. Сразу за ними следовали шесть парных упряжек верблюдов, по три с каждой стороны. <201> За ними двигались повозки, и на них помещались варварские шатры, под которыми сидели индийские и другие женщины, одетые как пленницы. Потом верблюды везли триста мин ладана, триста мин мирры и двести мин шафрана, корицы, киннамона, касатника и всяких других ароматов. Следом шли данники–эфиопы, одни из которых несли шестьсот слоновьих бивней, другие — две тысячи стволов эбенового дерева, третьи — шестьдесят кратеров, наполненных золотыми и серебряными монетами и золотым песком. Далее шагали два охотника с позолоченными рогатинами. Вели также две тысячи четыреста псов индийской, гирканской, молосской и других пород. Затем сто пятьдесят человек несли деревья, облепленные разнообразными видами зверей и птиц. После в клетках несли попугаев, павлинов, цесарок, фазанов и эфиопских птиц в громадном количестве».
Рассказав о многом другом и перечислив стада животных, Калликсен добавляет: «Было сто тридцать эфиопских овец, триста арабских, двадцать эвбейских, а также двадцать шесть белоснежных индийских быков, восемь эфиопских, одна большая белая медведица, четырнадцать леопардов, шестнадцать пантер, четыре рыси, три барса, один жираф и один эфиопский носорог. Затем на четырехколесной повозке ехал Дионис в виде просителя у алтаря Реи, спасавшегося от преследований Геры. Он был в золотом венке, а рядом с ним стоял Приап, увенчанный золотым плющом. Статую Геры венчала золотая диадема. Еще были статуи Александра и Птолемея с золотыми венками из плюща. Статуя Добродетели, стоявшая рядом с Птолемеем, была украшена золотым оливковым венком. Приап, стоявший подле них, также был увенчан золотым венком из плюща. Город Коринф, находившийся по соседству с Птолемеем, был увенчан золотой лентой. Рядом со всеми этими изображениями помещались подставка для чаш, набитая золотыми монетами, и золотой кратер вместимостью в пять метретов. За повозкой следовали женщины в очень богатых гиматиях и украшениях; они носили имена городов, одни ионийских, остальные эллинских полисов в Азии и островов, находившихся под владычеством персов; все они были в золотых венках. На других повозках везли вакхический золотой тирс в девяносто локтей длины и серебряное копье в шестьдесят локтей длины, а на одной повозке возвышался золотой фалл в сто двадцать локтей, разрисованный разнообразными цветами и обвитый позолоченными нитями; на его кончике красовалась золотая звезда окружностью в шесть локтей».
Множество всяких вещей упоминалось в рассказе о той процессии, но я выбрал только те изделия, что содержали золото и серебро. А ведь там было немало достопамятного, в том числе масса зверей и лошадей и двадцать четыре преогромных льва. «Видели на процессии и другие повозки с изображениями царей и многих богов. За повозками шел хор из шестисот мужей; из них триста музыкантов в золотых венках играли одновременно на позолоченных кифарах. <202> За ними выступали две тысячи быков одинакового цвета с позолоченными рогами, с золотым звездами на лбу и с венками между рогами, с ожерельями и эгидами на груди; все это было золотое. Следом шло шествие в честь Зевса и всех прочих богов, сопровождаемое поклонниками Александра, чье золотое изображение, держа его с обеих сторон, Ника и Афина везли на колеснице, запряженной живыми слонами. В процессии пронесли также многочисленные троны из золота и слоновой кости; на одном из них лежала золотая диадема, на другом — позолоченный рог, на третьем — золотой венок и на четвертом — еще один рог из чистого золота. На троне Птолемея Сотера лежал венок, изготовленный из десяти тысяч золотых монет. В процессии фигурировали также триста пятьдесят золотых курильниц и позолоченные [четыре или пять] алтари с золотыми венками, а к одному из них были прикреплены четыре золотых факела длиною в десять локтей. И несли еще две позолоченные жаровни; одну в двенадцать локтей в окружности и шесть в высоту, и другую в пятнадцать локтей. Несли золотые дельфийские триподы: девять в четыре локтя, восемь в шесть локтей, один в тридцать локтей, и на нем стояли золотые изображения размером в пять локтей, и его опоясывал золотой венок из виноградных листьев. Проследовали мимо семь золоченных высотою в восемь локтей, позолоченный жезл глашатая в сорок пять локтей длиной, золоченый перун в сорок локтей длиной, золоченая божница в сорок локтей периметром и вдобавок двойной рог в восемь локтей высотой. Море золоченых изображений было в процессии, по большей части в двенадцать локтей высотой, в том числе фигуры диких зверей необычайной величины и орлы в двадцать локтей высотой. Три тысячи двести золотых венков были представлены в процессии и среди них миртовый венок из золота в восемьдесят локтей окружностью, усыпанный драгоценными камнями. Он украшал портал святилища Береники, как и золотая эгида. Богато разодетые девушки несли массу золотых диадем; одна была в два локтя высотой и в шестнадцать локтей в окружности. Пронесли также золотой панцирь в двенадцать локтей и другой, серебряный, в девять локтей, с двумя золотыми перунами, и еще дубовый венок из золота с драгоценными камнями. Было двадцать золотых щитов, двадцать четыре золотых вооружений, две пары золотых поножей в три локтя длиной, двенадцать золотых блюд, множество фиалов, тридцать кувшинов для вина, десять больших масленок, двенадцать кувшинов для воды, пятьдесят подносов для лепешек, самые различные столы, пять подставок для золотой утвари и рог из золота в тридцать локтей длиной. И эти золотые изделия не входили в число тех, что несли в колонне Диониса. Далее ехали четыреста повозок с серебряной посудой, двадцать с золотой и восемьсот с благовониями. <203> За ними следовали конница и пешие воины, прекрасно вооруженные: пеших было около пятидесяти семи тысяч шестисот человек, конницы — двадцать три тысячи двести всадников. Все они шли в соответствующем облачении, а сколько доспехов солдаты не надели, вряд ли можно сосчитать». Но Калликсен приводит список. «На играх двадцать лиц получили на голову золотые венки, Птолемей [Сотер] в первую очередь и потом Береника были почтены тремя статуями на золотых колесницах и священными участками в Додоне. Общий расход составил, в переводе на родосские деньги, примерно две тысячи двести тридцать девять талантов и пятьдесят мин; и вся эта сумма была уплачена экономами до завершения зрелища благодаря усердию вручавших венки. А их сын, Птолемей Филадельф, был награжден двумя золотыми статуями на золотых колесницах, воздвигнутых на колоннах: их размеры достигали одна шести локтей в высоту, пять — пяти локтей и шесть — четырех локтей.
Какое царство, друзья сотрапезники, когда–либо так изобиловало золотом? Конечно, не то, которое присвоило богатства Персии и Вавилона, или которое обрабатывало рудники, или которое владело рекой Пактол, приносящей золотой песок. Ибо только Нил по праву зовется «златотекущим», Нил, дарующий истинное золото в виде беспредельных урожаев, которые собираются без риска и которых хватает всем людям сполна наподобие Триптолема, посылаемого в каждую землю. Поэтому не зря византийский поэт по имени Парменон говорит: «О Нил, Египта Зевс!». Филадельф превосходил многих царей богатством и с усердием занимался всеми своими сооружениями, так что опередил остальных и числом принадлежащих ему кораблей. Самыми крупными были у него два тридцативесельных, один двадцативесельный, четыре тринадцативесельных, два двенадцативесельных, четырнадцать одиннадцативесельных, тридцать девятивесельных, тридцать семь семивесельных, пять шестивесельных и семнадцать пятивесельных, а судов, начиная с четырехвесельных и кончая полутриерой, он имел вдвое больше. Кораблей же, посылаемых на острова и в подвластные ему города, в том числе и в Ливию, насчитывалось более четырех тысяч. А что касается количества книг, зданий библиотек, собрания Музея, то о них я не буду даже и говорить, все люди помнят.
Но поскольку мы уже завели речь о снаряжении судов, послушайте (оно того стоит) рассказ о кораблях, построенных царем Птолемеем Филопатором. Тот же Калликсен пишет про это в первой книге сочинения «Об Александрии», сообщая следующее: «Филопатор построил тессараконтеру, сорокавесельный корабль, длиной в двести восемьдесят локтей; его ширина от одного борта до другого была тридцать восемь локтей; высота до носовой вышки достигала сорока восьми локтей, а расстояние от вымпела на корме до подводной части измерялось в пятьдесят три локтя. <204> Судно имело четыре руля длиной в тридцать локтей каждый, тогда как весла для самых верхних гребцов, наиболее длинные, были в тридцать восемь локтей; весла эти несли свинец в рукоятках и были очень тяжелы внутри корабля, но легки в уключинах. Корабль имел два носа, две кормы и семь таранов, из них один главный, а другие шли, уменьшаясь в размерах, и некоторые были установлены у носовых брусьев. Судно имело двенадцать обручей в шестьсот локтей каждый. Оно обладало изумительно гармоничными пропорциями. Чудесно было и его убранство: и нос, и корму украшали изображения не меньше двенадцати локтей высотой, и каждое доступное пространство покрывалось росписью восковыми красками; всю поверхность между веслами до киля обвивали вокруг листья плюща и вакхические тирсы. Корабль был прекрасно оснащен в любой своей части. При испытании он вместил более четырех тысяч гребцов и четыреста человек обслуги и 2850 моряков экипажа, да еще под скамьями гребцов находилось немало народу и масса провианта. Судно было спущено на воду с особого катка, на возведение которого, как говорили, потратили столько леса, сколько хватило бы на постройку пятидесяти пентер. Спуск происходил на глазах у толпы и сопровождался возгласами удивления и звуками труб. Позже один финикиец придумал другой способ спуска на воду. Он выкопал ров под кораблем, равный его длине, близ гавани, выложил дно этого рва крепким камнем на пять локтей в глубину, пригнал одну за другой поперечные балки в его ширину, оставив пространство под ними в четыре локтя глубины, потом, открыв доступ морскому потоку, он заполнил водой всю канаву, куда легко ввел с помощью рабочих судно; ….. перегородив вход, который был открыт вначале, они выкачали морскую воду машинами. Когда это было сделано, судно оставалось в безопасности, покоясь на вышеупомянутых балках.
Филопатор построил также речное судно, или так называемый «плавучий дом» (θαλαμηγός), имеющий полстадия в длину и тридцать локтей в наибольшей ширине. Высота же его, вместе с воздвигнутой на нем палаткой, была чуть меньше сорока локтей. По форме оно не походило ни на военное судно, ни на купеческое, поскольку было создано для плаванья по реке. Ибо ниже подводной части оно было плоское и широкое, тогда как надводная часть вздымалась очень высоко, а верхние части его сторон, особенно у носа, выдавались на значительное расстояние, являя приятный глазам изгиб. Судно имело два носа и две кормы, которые постарались спроектировать повыше по той причине, что волны в Ниле часто бывают весьма не низкие. Середину судна занимали столовые комнаты, спальни и уборные. Вокруг корабля с трех сторон шли двойные «улицы». Периметр одной из них достигал не меньше пяти плефров. <205> Под верхней палубой скрывалось что–то вроде портика со стенами и дверьми, устроенного в виде пояса. Поднявшийся на борт у кормы видел перед собой вестибюль с колоннадой по сторонам, тогда как напротив носа были возведены главные ворота, сделанные из слоновой кости и самого дорогого дерева. Миновавший эти пропилеи оказывался на своего рода просцении под крышей. Под стать пропилеям в кормовой части, с поперечной стороны был второй вестибюль, куда вел портал с четырьмя воротами. Справа и слева внизу имелись отверстия для вентиляции. За воротами находилась обширнейшая каюта, окаймляемая рядом колонн и вмещавшая двадцать лож, большинство из которых были сделаны из сирийского кедра и милетского кипариса. Каюту окружали двадцать дверей с гармонично пригнанными панелями из пахучего кедра и с орнаментами из слоновой кости. Их поверхность усеивали декоративные гвозди, которые, как и дверные кольца, были отлиты из красной меди, позолоченной в огне. Столбы колонн были из кипариса, а капители, коринфского ордера, были покрыты золотом и слоновой костью. Вся станина на колоннах была из золота; прикрепленный к ней фриз содержал замечательные изображения из слоновой кости размерами более локтя, посредственной отделки, правда, но впечатляющие вложенными в них средствами. Столовую залу украшал прелестный потолок с углублениями и позолоченными скульптурными узорами. Рядом со столовой находилось спальное отделение из семи лож; узкий поперечный проход граничил с женским покоем, где была еще одна столовая, с девятью ложами, сравнимая с большой столовой по великолепию, и спальня с пятью ложами.
Так выглядело убранство до первой палубы. Из спального отделения трап вел наверх, где была другая каюта, вмещавшая пять лож; ее украшал потолок с ромбовидными панелями, а по соседству помещалась столовая зала, опоясываемая колоннадой из индийского мрамора. Рядом с этой колонной находилось спальное отделение, которое по обустройству не отличалось от упомянутого прежде. Идущий по направлению к носу попадал в покой Диониса, вмещавший в себя тридцать лож и окруженный колоннадой с позолоченным карнизом до архитрава; потолок покоя соответствовал характеру божества. Здесь, у правого борта, была устроена пещера, переливающаяся агатами и золотом; там содержались статуи членов царской семьи из паросского мрамора. <206> Чудесна была и еще одна столовая, расположенная на кровле самой большой каюты; вместо крыши ее покрывали пурпурные занавеси, которые в пути натягивались на особые спицы. Следом шла открытая палуба, занимающая пространство прямо под вестибюлем, простиравшимся ниже; винтовая лестница приводила с этой палубы в закрытую «улицу» и в столовую с девятью ложами. Последняя была устроена в египетском стиле, то есть с утолщенными в верхней части колоннами и с чередующимися белыми и черными подушками капителей. Некоторые капители колонн у египтян имеют круглую форму, а все очертание их похоже на цветок слегка приоткрывшейся розы. Вокруг же так называемой «корзины» вместо спиралей и аканфов греческих капителей были нанесены чашечки водяных лилий и плод набухших почками пальм, но иногда вырезают и другие цветы. «Корень» капители, соединяющийся с цилиндрической частью, также был составлен из переплетающихся друг с другом цветов и листьев египетских бобов. Вот какова конструкция египетских колонн. И стены в Египте воздвигаются вперемежку из белого и черного камня, но иногда также из алебастра. И немало других комнат находилось в чреве корабля от носа до кормы. Высота его мачты достигала семидесяти локтей; парус из тонкого льна придерживался пурпурным топселем (или марселем).
Но все богатство царя Филадельфа, лелеемое столь долгое время, растранжирил последний Птолемей, тот самый, который начал войну против Габиния, но он был не человек, а флейтист и фокусник.
О корабле, сооруженном Гиероном Сиракузским под присмотром геометра Архимеда, я не вправе умолчать. Некий Мосхион опубликовал о нем сочинение, которое я недавно с прилежанием прочитал. Мосхион пишет: «Диоклид Абдерский восхищается гелеполой, придвинутой Деметрием к стенам города Родоса; Тимей — погребальным костром сицилийского тирана Дионисия, Гиероним — убранству колесницы, сработанной для перевозки тела Александра, Поликлит — светильником, изготовленным для царя Персея. Сиракузский же царь Гиерон, большой друг римлян, не только возводил храмы и гимнасии, но был также ревностным кораблестроителем особенно в создании транспортных судов. О постройке одного из них я и расскажу. Запасаясь материалом, царь приказал доставить с Этны столько леса, что его хватило бы на шестьдесят триер. Потом он велел приготовить гвозди, клинья, ребра и все другое необходимое, привезенное отчасти из Италии, отчасти из Сицилии и из других мест: в частности, конопля для канатов пришла из Иберии, а пенька и смола — с реки Родан. Он также собрал отовсюду плотников вместе с прочими мастеровыми и поставил над ними зодчего Архия Коринфского, который с усердием взялся за дело. Царь лично надзирал за строительством целыми днями. <207> За шесть месяцев корабль был наполовину закончен ….. Каждая завершенная часть обтягивалась свинцовыми листами, чем занимались триста рабочих, не считая подручных. Потом решили спустить готовую часть корабля в море и доделать его там. По поводу спуска поднялось немало споров, но механик Архимед один оказался способен сдвинуть огромную махину с места. Он сделал это с несколькими помощниками посредством изобретенной им лебедки. Достройка продолжалась тоже шесть месяцев. Все судно было обшито медными заклепками, большинство из которых весило по десять мин, тогда как остальные были в полтора раза тяжелее: ими скрепляли ребра, сверля для них отверстия буравами. Дерево обшили свинцовыми плитками, подложив под них льняную ткань, пропитанную смолой. Покончив с наружной отделкой корабля, занялись внутренней.
Судно имело двадцать скамей для гребцов и три прохода. Самый нижний из них представлял из себя сеть лестниц, по которым спускались в трюм, второй позволял пройти к каютам, третий и последний предназначался для вооруженной стражи. По обе стороны среднего прохода располагалось тридцать кают, вмещавших по четыре ложа. Каюта для кормчих вмещала пятнадцать лож и содержала три отдельных покоя, вмещавших по три ложа; по соседству с ними на корме находился и камбуз. Все эти помещения имели мозаичный пол из различного камня; мозаика с необыкновенным искусством изображала все сцены Илиады, и не только на полу, но и на потолке, на дверях и на предметах обстановки. На уровне верхнего прохода располагались гимнасий и «улицы», чьи размеры соответствовали величине корабля. Там были разнообразные сады, изобилующие удивительными растениями и орошаемые через невидимые для глаз свинцовые трубки. Были там и беседки из белого плюща и виноградных лоз, корни которых питались в наполненных землей пифосах, получая от них влагу, как и сады. Тень от беседок осеняла гуляющих. Рядом имелось святилище Афродиты, вмещавшее три ложа с полом из агата и из других прекраснейших камней.
К Афродисию примыкала читальня на пять лож со стенами и дверями из самшита, с библиотекой и солнечными часами на потолке, подобными ахрадинским. Была также баня на три ложа с тремя медными ванными и с бассейном из пестрого тавроменийского мрамора, вмещавшей пять метретов. Было и множество комнат для моряков и для тех, кто следил за трюмом. Отдельно от жилой части располагались конюшни, по десять с каждой стороны судна, а рядом с ними помещался склад с сеном для лошадей и с принадлежностями всадников и рабов. <208> На носу стояла закрытая цистерна для воды вместимостью в две тысячи метретов, сработанная из досок, законопаченная смолой и зачехленная парусиной. По соседству с ней находился рыбный садок, обитый свинцом и досками; его наполняли морской водой и держали там рыб. С обеих сторон корабля выступали брусья, с одинаковыми промежутками; на них помещались (помимо хранилищ для леса) печи, кухни, ручные мельницы и масса прочей утвари. Снаружи весь периметр корабля опоясывали кариатиды в шесть локтей высотою, которые отстояли на одинаковом друг от друга расстоянии и поддерживали триглиф. И весь корабль был разукрашен соответствующей росписью. Еще там возвышались восемь башен, величиной пропорциональные размерам судна: две на корме, две на носу и остальные посередине. На каждой башне было по два выступа, а над ними проделаны отверстия, через которые можно было швырять камни в плывущих внизу врагов. И на каждую башню поднимались четверо юношей в полном вооружении и два лучника. И все башни были забиты камнями и стрелами. Вдоль борта проходила зубчатая стена с настилом позади нее; на настиле стояла катапульта, пускавшая камни весом в три таланта и стрелы в двенадцать локтей длины. Машину эту построил Архимед, и ее дальнобойность составляла целый стадий. За стеной шли соединенные вместе кожаные занавеси, прикрепленные медными цепями к массивным спицам. Судно несло три мачты, к каждой из которых были прикреплены два бруса с камнеметами, чтобы бросать сверху абордажные крючья при атаке и свинцовые глыбы в нападавших. Железный частокол, окаймляющий корабль, защищал его от вражеских атак. Расставленные вокруг бортов и приводимые в движение посредством машин железные вороны могли захватить корпус челнока и притянуть его поближе к точке досягаемости для ударов. По шестьдесят крепких юношей в полном вооружении стояли с каждой стороны судна и столько же задействовалось у мачт и камнеметов. И на медных мачтовых верхушках занимали места люди: трое на первой мачте, двое на второй и один на третьей. Они забирали плетеные корзины с камнями и стрелами, которые рабы поднимали наверх посредством шкива. Якорей было четыре деревянных и восемь железных. Материал для второй и третьей мачт нашли легко, но дерево для первой не без труда отыскал в горах Бруттия какой–то свинопас, а к берегу его доставил Филей, механик из Тавромения. Трюмная вода, хотя ее и набиралось порядочно, откачивалась одним человеком посредством винта, изобретенного Архимедом. Корабль назвали «Сиракузией», но когда Гиерон посылал судно [в Египет], он переименовал его в «Александриду». За ним на буксире шли весельный керкур, способный вместить в себя груз весом в три таланта, рыболовные суда, выдерживавшие полторы тысячи талантов каждое, и множество лодок. Членов экипажа было не меньше ….. <209> Кроме уже упомянутой обслуги еще шестьсот человек ожидали распоряжений, стоя на носу. На корабле существовал и трибунал, состоявший из капитана, кормчего и начальника носовых гребцов: они разбирали совершенные на борту преступления и выносили приговоры согласно сиракузским законам.
На корабль погрузили шестьдесят тысяч медимнов хлеба, десять тысяч кувшинов с сицилийской соленой рыбой, две тысячи талантов шерсти и две тысячи талантов прочих грузов, не считая продовольствия для экипажа. Но когда Гиерону сообщили, что ни одна гавань не способна принять его корабль, либо ему будет угрожать опасность, он решил отослать его в дар царю Птолемею в Александрию, ибо в Египте тогда не хватало зерна. Так он и поступил, и корабль был отведен в Александрию, где его вытащили на берег. Гиерон также вознаградил поэта Архимела, написавшего прославляющую судно эпиграмму, тысячью медимнов пшеницы, отправив их за свой счет в Пирей. Вот эта эпиграмма:
«Кто сотворил на земле столь громадные брусья? Что за владыка
их влек, применив неустанные тросы? Палубу как на подпорах
крепили, каким топором здесь вбивалися гвозди, которыми
склепан сей выпуклый борт высотою аж с Этну, а в ширину он
просторен, как остров кикладский, где плещут эгейские воды?
Взаправду гиганты тесали те доски на тропах небесных. Ведь
мачты его прикасаются к звездам и прячет среди облаков он
троякоспиральные башни. Канаты, что якори держат его, сходны
с теми, что Ксеркс применил, когда связывал путь свой двойной
меж Абидом и Сестом. Недавние письма о сем корабле открывают
того, кто спустил его с суши на море. И то Гиерон, объявляют они,
Гиерокла то сын пребогатый послал урожай всей Элладе и всем
островам, и правитель Сицилии он и дориец. Так проведи ж,
Посейдон, этот челн невредимым по волнам шумящим и синим».
Я <Мазурий> сознательно не упоминаю о священной триере Антигона, на которой он победил военачальников Птолемея у Левколлы, что на Косе, где он и посвятил ее Аполлону, ибо эта триера не составляла по размерам даже третьей или даже четвертой части «Сиракузии» или «Александриды».
Ну вот мы и перечислили «Каталог судов», начав, правда, не с беотийцев <как у Гомера>, но с большой праздничной процессии. А поскольку я уверен, что наш распрекрасный Ульпиан не замедлит привязаться к нам по поводу слова «поставец», упомянутого Калликсеном, то я отвечу ему, что существует речь, приписываемая оратору Лисию и озаглавленная «О поставце»; она открывается словами: «Если, мужи судьи, Лисимен говорил справедливо и разумно…», и дальше он продолжает: «Я не стал бы слишком спорить о самом поставце, который не стоит и тридцати драхм». <210> Что поставец был из меди, ясно из следующей фразы: «В прошлом году я захотел его починить и отправил вещь в кузницу, ибо она состоит из различных частей, и на ней изображены лики сатиров и головы быков … Есть еще другой поставец той же величины. Ведь один и тот же ремесленник создает массу одинаковой или схожей утвари». Здесь Лисий, как и Калликсен, без тумана дает понять, что медные поставцы являются опорами для котлов. Сходно охарактеризовал их и периэгет Полемон; в третьей книге сочинения «К Адею и Антигону»он описывает сюжет картины, нарисованной на стене Полемархова портика во Флиунте; нарисовал ее Силлакс из Регия, упоминаемый Эпихармом и Симонидом. Полемон говорит: «поставец и на нем кубок»). А Гегесандр Дельфийский рассказывает в «Записках о статуях людей и богов» утверждает, что стойка в Дельфах работы Главка из Хиоса не что иное, как вид железного поставца, посвященного Алиаттом; о нем упоминает Геродот, называя его подставкой для кратера. Так говорит Гегесандр. Но и мы видели его среди подношений в Дельфах; на него стоит посмотреть из–за рельефных изображений насекомых и других крошечных тварей и растений; он в состоянии держать на себе кратеры и прочую посуду. Но то, что зовут подставкой для сосудов александрийцы, представляет собой треугольное, полое посередине приспособление, внутри которого может поместиться глиняный кувшин. У бедных они из дерева, у богатых из бронзы или из серебра.
Сказав о поставце, упомянем опять о царях, любителях пиров, начав с того, который носил имя, одинаковое с прежде названным Антиохом, и который был сыном Деметрия [Сотера]: Посидоний пишет, что он <Антиох Сидет> ежедневно принимал огромные толпы, и, накормив их до отвала, позволял еще каждому гостю унести с собой столько мяса, птицы и рыбы, что хватило бы наполнить повозку; затем было море лепешек и венков из смирны и ладана с золотыми лентами длиною в рост человека. Другой Антиох <Грип>, празднуя игры в Дафне, также давал блестящие приемы по словам того же Посидония: «Вначале он угостил каждого по очереди мясными тушами, потом гусями, зайцами и газелями. Между обедающими были распределены также золотые венки и множество серебряной посуды, рабов, лошадей и верблюдов. И каждому пришлось залезать на верблюда, выпивать чашу и забирать зверя вместе с его снаряжением и рабом, который стоял рядом». «И все сирийцы», говорит Посидоний, «по причине громадного изобилия, производимого их землей не знали никаких жизненных невзгод; поэтому они часто собирались для продолжительных пиров, используя гимнасии вместо бань, где они умащались дорогостоящими маслами и духами, и живя в «крепостях» (так назывались у пирующих места, куда они сходились) как у себя дома; там они проводили большую часть дня, накачиваясь вином и набивая брюхо снедью, притом уносили с собой немало объедков, а от громких звуков играющей арфы города погружались в страшный шум.
<211> Но я похвалю, друзья мужи, симпосий у Александра Баласа, царя Сирии. Этот Александр был мнимым сыном Антиоха Эпифана ….. поэтому все люди ненавидели Деметрия, о котором написал наш друг Афиней в сочинении «О царях Сирии». Этот симпосий происходил примерно так. Эпикуреец Диоген, основательно поднаторевший в проповедуемой им области философии, был родом из Селевкии в Вавилоне, и хорошо принимался при дворе несмотря на то, что царь симпатизировал стоикам. Так вот, Александр очень уважал его, хотя тот и вел разгульную жизнь и, кроме того, умел обругать и наклеветать, не щадя ради острого словца даже царского дома. Однажды он попросил о милости, необычной для философа: чтобы ему позволили носить пурпуровый короткий хитон и золотой венок с ликом Добродетели в середине; он хотел называться ее жрецом. Царь согласился и даже добавил венок в виде особого дара. Потом Диоген, влюбившись в одну актрису, исполнявшую мужские роли, отдал все эти вещи ей. Александра узнал об этом и, созвав на симпосий философов и известных людей, пригласил и Диогена, и когда тот явился, царь потребовал, чтобы тот возлег на ложе с венком и в одеянии, которые ему даровали. Диоген отвечал, что они неудобоносимы; тогда царь приказал ввести артистов, и среди них оказалась и та актриса, увенчанная венком Добродетели и одетая в пурпуровый хитон. Громкий смех раздался кругом, но Диоген не дрогнул и не переставал хвалить актрису. Антиох, унаследовавший сирийское царство, не вынес злословия Диогена и велел его убить. Александра же был приятен во всем и любил беседовать на ученые темы, и он совсем не походил на перипатетика Афиниона, который возглавлял философскую школу в Афинах и в Мессении и еще в Фессалии, что в Ларисе, а после властвовал как тиран над Афинами. О нем обстоятельно пишет Посидоний Апамейский, чей рассказ, несмотря на его продолжительность, я приведу, желая внимательно проверить всех, кто называл себя философом, а не довольствоваться одним видом рваных плащей и нестриженых бород. Ибо Агафон говорит: «Услышав правду от меня, в восторг ты не придешь, но если чем порадую тебя, то лишь одним враньем». Однако, как говорят, истина дороже, и я изложу историю Афиниона без прикрас.
К школе перипатетика Эримнея примкнул некий Афинион, который усердно занимался философией. Купив рабыню–египтянку, он спал с ней. Мальчик, которого она родила от Афиниона или от кого–то еще, но названного Афинионом, воспитывался в доме хозяина. Его научили грамоте, и когда хозяин состарился, он обычно водил его за руку сообща с матерью. Когда же старший Афинион умер, младший стал его наследником и был вопреки закону записан в число афинских граждан. Потом он женился на миловидной девчонке, которая помогала ему ловить юных учеников. Он начал как софист, преподавал в Мессене и в фессалийской Ларисе и, накопив немалое состояние, возвратился в Афины. <212> Затем афиняне избрали его послом, когда их политика склоняться в пользу Митридата, и, втеревшись в доверие к царю, он сделался одним из его друзей, получив наибольшее продвижение. Поэтому он стал через письма прельщать афинян пустыми надеждами, что дескать без него ничего не делается в Каппадокии и что его сила у царя принесет им не только принесет им мир и согласие вместе с освобождением от наложенных на них <римлянами> штрафов, но и восстановление старинной демократии, а также процветание для граждан и для общества. От этого афиняне загордились, поверив, что римскому правлению наступил конец. Потом, когда Азия переметнулась к царю, Афинион направился в Афины, но бурей был занесен в Каристию. Едва Кекропиды [афиняне] узнали об этом, они послали за ним военное судно и носилки с серебряными ножками, чтобы доставить его домой. А как он входил! Большинство населения вылилось на улицы, ожидая его; масса зевак соединилась в бегущую толпу, удивляясь невероятному повороту судьбы, из–за которого выскочке Афиниону суждено было возвратиться в Афины восседающим в среброножных носилках на пурпурных коврах, тому самому Афиниону, который прежде ходил в драном плаще и никогда не видел пурпура; кроме того, ни один римлянин не додумался оскорбить Аттику подобной блажью. Итак, толпа из мужчин, женщин и детей бежала посмотреть на Митридатово великолепие и на то, как некогда нищий Афинион, дававший уроки за любую плату, теперь шествует с надменным видом через город и страну благодаря милости царя. Навстречу ему вышли также «ремесленники Диониса» и пригласили вестника нового Диониса пожаловать на общественный пир и принять там участие в молениях и возлияниях. Тот, кто в прежние дни покинул нанятый дом, был проведен теперь в жилище Диэя, загребавшего тогда немалые средства от доходов с Делоса; дом был украшен коврами, картинами, статуями и серебряной посудой. Оттуда он вышел, влача белую хламиду; его пальцы были унизаны золотыми кольцами с изображениями Митридата, и много рабов следовало за ним и перед ним. В священной ограде «ремесленники Диониса» совершили жертвоприношения в честь прибытия Афиниона вместе с возлияниями, о которых заранее объявлял глашатай. На следующий день многие пришли к дому и ожидали его выхода; даже Керамик был забит гражданами и чужеземцами, и толпы стихийно устремились к экклесии. Он продвигался вперед с трудом, оберегаемый охраной из лиц, желающих отличиться перед народом, и каждому не терпелось хотя бы прикоснуться к его одежде.
Поднявшись затем на алтарь, воздвигнутый перед портиком Аттала римскими военачальниками, он встал на нем и осмотрел толпу, потом взглянул вверх и сказал: «Мужи афиняне, положение дел и интересы моего отечества принуждают меня сообщить вам о том, что мне известно, и все же огромная важность того, что я скажу, вследствие неожиданного стечения обстоятельств, затрудняет мою речь». <213> Когда стоящие вокруг закричали, увещая его не бояться и говорить, он произнес: «Ну, хорошо, я скажу. Случилось то, на что нельзя было надеяться и чего не вообразишь даже во сне. Царь Митридат овладел Вифинией и Верхней Каппадокией, он повелевает всей Азией до Памфилии и Киликии. И цари армениев и персов стоят за него, как и династы народов, живущих вокруг Меотиды и всего Понта на территории в тридцать тысяч стадий. Римский военачальник в Памфилии, Квинт Оппий, выдан и следует за царем как пленник, в цепях; Маний Аквилий, отпраздновавший триумф за войну в Сицилии, прикован за руку и за ногу длинной цепью к бастарну пяти локтей ростом, который тащит его, пешего, сидя верхом на лошади. Из прочих римлян одни распростираются перед изображениями богов, тогда как остальные сменили свою одежду на квадратные плащи и опять называют своими отечествами области, к которым они изначально принадлежали. И любой полис, оказывая ему помощь как небожителю, взывает к богу–царю, а оракулы отовсюду предрекают его господство над ойкуменой. Поэтому он отправляет великие армии даже во Фракию и Македонию, и все части Европы передались на его сторону целиком и совокупно. Ибо послы явились к нему не только от италийских племен, но даже от карфагенян, и они испрашивают заключения союза на погибель Рима».
Тут он ненадолго остановился и дал время толпе обсудить эти новости, которые он так неожиданно выложил. Потом, вытерев лоб, он продолжил: «И что же мне посоветовать вам? Я советую не терпеть больше анархию, которую римский сенат поддерживает у нас; пора нам самим решить, какую форму правления мы должны иметь. И пусть мы опять увидим афинские святыни: ведь наши гинасии заброшены, наш театр покинут экклесией, наши суды безгласны, а наш Пникс, не раз освященный божественными оракулами, отнят у народа. И давайте не допускать, мужи афиняне, чтобы молчал священный голос Иакха, чтобы величественный храм двух богинь <Деметры и Персефоны> оставался закрытым и чтобы беседы философов прекращались».
И много другого еще наговорил доморощенный раб, пока толпа обсуждала его речи; потом все сбежались в театр и избрали Афиниона стратегом над войсками. И этот перипатетик, выступив в орхестру пифокловым шагом, поблагодарил афинян и сказал: «Теперь вы сами себе стратеги, хотя я возглавляю вас. Но с вашей помощью я смогу столько, сколько все вы вместе. Сказав так, он назначил других архонтов, которых хотел, перечислив их по именам. Немного дней спустя он сделался тираном, проиллюстрировав тем самым пифагорейскую догму относительно заговоров и смысл введенной благородным Платоном философии, как писали Феопомп в восьмой книге «Филиппик» и ученик Каллимаха Гермипп. <214> Потом этот негодяй вопреки наставлениям Аристотеля и Феофраста (как верна поговорка «не давай ребенку нож»! ) тотчас убрал со своего пути здравомыслящих граждан и поставил стражу у ворот; поэтому многие афиняне, страшась будущего, спустились ночью со стен на веревках и бежали. Тогда Афинион выслал а ими всадников, которые одних убили, других же привели назад связанными, ибо среди его дорифоров было немало так называемых «катафрактов». Он часто созывал собрания экклесии и притворялся, будто симпатизирует делу римлян [с целью выявить настоящих сторонников последних]. Многих он обвинил в связях с изгнанниками и в подготовке переворота и убил их. Он поставил у каждых ворот по тридцать сторожей, не позволяя никому ни входить в город, ни выходить оттуда. Он также конфисковал имущество многих лиц и скопил столько денег, что набил ими не одну цистерну. Он рассылал по стране людей, которые орудовали как разбойники, перехватывая ушедших из города и приводя их к нему. Их он казнил без суда после пыток на дыбе. Многих он обвинил в измене, утверждая, что они сотрудничали с изгнанниками ради их возвращения. Одни из обвиненных в страхе бежали за день до суда, другие были осуждены на процессе, затеянном по его приказанию. Его деятельность вызвала нехватку съестных припасов в городе, и ему пришлось распределять ячмень и пшеницу малыми дозами. Он также разослал по стране гоплитов, чтобы ловить тех, кто ускользнул из города и мог еще находиться внутри границ, или тех, кто уже пересек границы. Любого пойманного засекали до смерти, хотя некоторые умирали прежде от истязаний. Он также предписал всем оставаться дома после захода солнца и никому не выходить за двери даже с фонарем.
И он грабил имущество не только граждан, но и чужеземцев и протянул свои грабли даже к деньгам божества на Родосе. Ведь он послал туда Апелликона с Теоса, который стал афинским гражданином и прожил пеструю и полную перемен жизнь. Когда, например, он исповедовал философию перипатетиков, то купил библиотеку Аристотеля и множество других книг (ибо он был очень богат) и начал тайком похищать оригиналы древних псефисм в Метрооне, а также все старинное и ценное в других городах. Уличенный за этим занятии в Афинах, он подвергся бы опасности, но не скрылся, однако, вскоре возвратился, заручившись поддержкой многих лиц и примкнул к делу Афиниона как принадлежавший к той же философской школе. Афинион между тем, забыв наставления перипатетиков, распределял глупым афинянам по хойнику ячменя на четыре дня и кормил их как кур, а не людей. Апелликон же, отправясь с войском на Делос, вел себя, словно был на празднике, а не на войне, и, выставив худую стражу у города, пространство позади города вообще никак не защитил, после чего лег спать, даже не возведя палисада. <215> Когда об этом узнал стороживший Делос римский военачальник Орбий, он выждал безлунную ночь, вывел своих воинов и напал на афинян, когда те спали или пьянствовали, и перебил их вместе с союзниками как овец в количестве шестисот, да еще взял около четырехсот пленных. А доблестный стратег Апелликон тайно бежал с Делоса. Заметив, что многие другие разбежались по дворам, Орбий сжег их вместе с дворами, как спалил и все их осадные машины, в том числе и гелеполу, которую построил Апелликон, придя на Делос. Поэтому Орбий поставил там трофей и воздвиг алтарь, на котором начертал:
«Эта гробница содержит убитых, что жизнь
потеряли, сражаясь на море за Делос, и остров
святой был сожжен от афинян, Ареев союз
заключивших с каппадокийским вождем».
А еще один эпикурейский философ стал тираном Тарса; звали его Лисий. Избранный однажды от сограждан «венценосцем», то есть жрецом Геракла, он отказался оставить должность и, скинув гиматий, надел пурпурный хитон с белыми полосами, облачился в дорогой военный плащ, обулся в белые лаконские сандалии и покрыл себе голову золотым лавровым венком, сделавшись тираном. Потом он распределил имущество богатых между бедными, убив многих из тех, кто не захотел расстаться со своим добром по–хорошему.
Вот каковы стратеги, бывшие прежде философами. Про них Демохар говорил: «Как никто не сможет сделать копья из чабера, так никто не сумеет создать безупречного воина из Сократа». Правда, Платон говорит, что Сократ участвовал в трех походах: под Потидею, Амфиполь и на беотийцев, когда и довелось произойти битве при Делии. И хотя ни один историк не пишет об этом, Платон рассказывает нам, что Сократ проявил себя храбрейшим, в то время как все афиняне бежали и многие были убиты. Но все это выдумки. Ибо в походе против Амфиполя, предпринятом в архонтство Алкея, участвовали по словам Фукидида отборные мужи, которых вел Клеон. И представьте, что в число этих отборных затесался и Сократ, не обладавший ничем, кроме рваного плаща и палки! Да и какой историограф или поэт упоминает об этом? «Чем схожи меж собою щит и посох?» А если он ходил на Потидею, как заявляет в «Хармиде» Платон, утверждающий, что тогда он также отказался от награды в пользу Алкивиада, то ни Фукидид, ни Исократ в речи «Об упряжке» не упоминают про это. И за какую битву Сократ получил награду и какой впечатляющий и замечательный подвиг он совершил? Ведь никакого сражения в то время не происходило, судя по Фукидиду. Однако, Платону мало рассказа про чудо, и он приплел еще дело при Делии и басню о доблести. Ибо даже если Сократ захватил Делий (как сообщает ученик Кратета Геродик в сочинении «Против почитателя Сократа»), то ему пришлось позорно бежать в толпе, поскольку Пагонд неожиданно послал два отряда конницы в обход холма. <216> Тогда одни из афинян бежали к Делию, другие к морю, третьи к Оропу, четвертые к горе Парнефу; но беотийцы, особенно их конница и кавалерия локрийцев преследовали по пятам бегущих и многих убили. И вот, когда смятение и паника охватили афинян, один Сократ «с петушиным видом и вращая глазами» твердо держался и отгонял беотийских и локрийских всадников? Но ни Фукидид, ни какой–либо поэт не упоминают про это мужество. И как он мог уступить награду Алкивиаду, который вообще не участвовал в походе? В «Критоне» же поклонник Мнемосины Платон прямо написал, что Сократ никогда не покидал отечества за исключением путешествия на Истм. И Антисфен, ученик Сократа, рассказывает ту же Платонову историю про награду. «Но та история не правда» [Стесихор]. Ибо киник этот обожает Сократа не меньше Платона; поэтому читателю Фукидида не следует доверять обоим. Антисфен даже добавляет новую отсебятину: «Слышали мы, Сократ, что и за сражение с беотийцами ты получил награду как наихрабрейший? — Тише, чужеземец, то награда Алкивиада, не моя. — Да, но как мы слышали, ты уступил ее ему». И у Платона Сократ тоже говорит, что он был под Потидеей и отдал награду Алкивиаду. Но согласно всем историкам поход на Потидею во главе с Формионом предшествовал походу на Делий. Философы же обо всем лгут и не замечают в своих писаниях многих анахронизмов, так что даже прелестный Ксенофонт, изображая в «Пире» сына Гиппоника, Каллия, влюбленного в сына Ликона, Автолика, и задающего симпосий в его честь по поводу его победы в панкратии, помещает и себя среди других гостей, хотя, скорее всего, он тогда еще и не родился или был еще в детском возрасте. Дело происходило в архонтство Аристиона [421-420], ибо в этом году Эвполид по представительству Демострата поставил своего «Автолика», в котором он высмеял Автоликову победу. А Ксенофонт в «Пире» вкладывает в уста Сократу следующие слова: «И все же Павсаний, любитель поэта Агафона, защищает тех, кто погряз в похоти, говоря, что из любовников и их любимцев можно организовать наихрабрейшее войско. Они, по его словам, больше всех других постыдятся покинуть друг друга — нелепое утверждение, предполагающее, что люди, которые не обращают внимания на упреки и не испытывают стыда, больше всех прочих постесняются совершить что–либо бесчестное». Однако в платоновском «Пире» Павсаний ничего подобного не сказал, и мне неизвестно ни одно Павсаниево сочинение, и ни у одного автора, кроме Платона он не введен как персонаж, говорящий о пользе любовников и их любимцев, но, оставив в стороне вопрос, придумал ли Ксенофонт все это, или читал «Пир» Платона в каком нибудь несохранившемся варианте, мы должны подчеркнуть его ошибку в хронологии. <217> Аристион, в чье архонтство происходил ксенофонтов симпосий, правил за четырехлетие перед Эвфемом, к году которого Платон приурочил празднование Агафоновой победы, где Павсаний и изложил свои взгляды на любовь. Поэтому весьма удивительно, что слова, еще не произнесенные или изреченные четыре года спустя в доме Агафона, были раскритикованы Сократом как нелепое утверждение на пиру в доме Каллия. Но платоновский «Пир» вообще пустой вздор. Ведь когда Агафон одержал свою победу, Платону было только четырнадцать лет. Агафона увенчали на Ленеях в архонтство Эвфема [417/16], Платон же родился в архонтство Аполлодора <430/29>, преемника Эвтидема, прожил восемьдесят два года и умер в архонтство Феофила [348/7], который наследовал Каллимаху и был восемьдесят вторым архонтом [после Аполлодора]. После Аполлодора и рождения Платона Эвфем четырнадцатый архонт, при котором и отпраздновали на симпосии Агафонову победу. Да и сам Платон ясно говорит в «Пире», что симпосию тому в обед сто лет. «[Похоже, тебе мало что известно], если ты воображаешь, будто пирушка та произошла недавно, так что и я мог там быть». «Вообще–то да», отвечал он. «Не говори так, Главкон», воскликнул я, «разве ты не знаешь, что Агафон уже много лет здесь не живет?» И потом Платон продолжает: «Скажи мне, когда случилось то застолье?» И я сказал: «Мы были еще мальчишками, когда Агафон победил со своей трагедией».
Что у Платона куча ошибок в хронологии, доказано не раз. Руководствуясь словами поэта «что ни приходит на язык, не к месту все», Платон то и пишет, не разбирая. Конечно, он не сказал ничего, не написав, но вряд ли он соображал, что писал, например, в «Горгии»: «Выходит, по–твоему, Архелай этот человек несчастный? — «Разумеется, друг, если он негодяй». И вот, представив Архелая как действующего македонского царя, он продолжает: «А тот Перикл, что умер недавно?» Но если Перикл умер недавно, то Архелай не может еще обладать македонским троном; с другой стороны, если Архелай царствует, то Перикл умер задолго до него. Пердикка царствовал перед Архелаем в течение сорока одного года по свидетельству Никомеда из Аканфа, тогда как по Феопомпу он правил тридцать пять лет, по Анаксимену сорок, по Гиерониму тридцать восемь, по Марсию и Филохору двадцать три. Тут немалый разнобой, но возьмем самое меньшее число, двадцать три года. Перикл умер на третьем году Пелопоннесской войны в архонтство Эпамейнона [429/8], в год которого скончался … Пердикка, и Архелай наследовал царство. И как же мог Перикл умереть «недавно», по словам Платона? И в том же «Горгии» платоновский Сократ говорит: «В прошлом году меня выбрали по жребию членом Совета, и когда моя фила председательствовала, а мне поручили поставить вопрос на голосование, то я всех рассмешил, поскольку не умел этого делать». Однако, Сократ не справился с поручением не по причине неумения собирать голоса, но скорее в силу своей добродетели, потому что он не терпел насилия над законами демократии. <218> Ксенофонт ясно высказывается здесь в первой книге «Элленики»: «Когда некоторые из пританов отказались поставить вопрос на голосование, заявляя, что это противозаконно, тут же встал Калликсен и обвинил их. И толпа завопила, чтобы отказавшихся привлекли к суду; поэтому все пританы, устрашившись, согласились поставить вопрос; не согласился только Сократ, сын Софрониска. Он заявил, что будет поступать во всем по законам, а не вопреки им». Голосовали же тогда против Эрасинида и других приданных ему стратегов за то, что они не собрали тела погибших в морском сражении при Аргинусах. Битва эта произошла в архонтство Каллия [406/5], двадцать четыре года спустя после смерти Перикла.
Продолжим. В диалоге «Протагор», действие которого происходит после смерти Гиппоника, когда Каллий уже унаследовал его имущество, упоминается Протагор, приехавший во второй раз в Афины несколькими днями раньше. Но в архонтство Эвтидема [431/0] Гиппоник командовал войском вместе с Никием против танагрцев и пришедших к ним на помощь беотийцев и одержал победу в битве. Он умер, вероятно, незадолго перед постановкой Эвполидовых «Льстецов», сыгранных в архонтство Алкея [422/1], ибо из этой пьесы видно, что Каллий унаследовал отцовское имущество недавно. В «Льстецах» Эвполид изображает Протагора как находящегося в городе, тогда как Амейпсий в «Серьгах», поставленных двумя годами прежде, не включил Протагора в хор мыслителей. Очевидно, что Протагор прибыл в Афины между этими датами. Но Платон представляет в «Протагоре» и элейца Гиппия вместе с некоторыми его согражданами, которые едва ли могли жить в Афинах в безопасности перед заключением годичного перемирия, имевшего место в архонтство Исарха [424/3], в месяце Элафеболионе. Платон, однако, притворяется, что диалог проходил примерно тогда, когда перемирие уже заключили, и говорит: «Ведь если бы были дикари, подобные тем, которых вывел поэт Ферекрат в пьесе, поставленной им в прошлом году на Ленеях». «Дикари» же были поставлены в архонтство Аристиона [421/0], за которым следовал Астифил, пятый архонт после Исарха, в чей год заключили перемирие. Если по порядку, то сначала Исарх, потом Аминий, потом Алкей, потом Аристион и наконец Астифил. Платон, ломая ход событий, приводит в Афины у себя в диалоге Гиппия и других врагов города, хотя перемирия тогда не было.
В другом пассаже Платон говорит, что Херефонт спросил у Пифии, был ли кто–нибудь мудрее Сократа, и та ответила, что не было никого. Здесь не согласен Ксенофонт, говорящий: «Однажды Херефонт задавал в Дельфах вопрос относительно меня, и Аполлон ответил в присутствии многих свидетелей, что нет человека справедливее и разумнее, чем я». Ну, разве допустимо или правдоподобно, чтобы Сократ, который признавал, что он ничего не знает, был провозглашен божеством, знающим все, мудрейшим из всех людей? Ибо если ничего не знать есть мудрость, то знать все, получается, есть глупость. <219> Да и что за нужда была Херефонту беспокоить божество вопросом о Сократе, который сам достоверно говорил о себе, что он не мудр? «Ведь глуп был вопрошавший о подобном бога», словно он узнавал бы, например, «какая шерсть мягче аттической?», или «есть ли на свете верблюды крепче бактрийских?», или «найдется ли кто–нибудь курносее Сократа?» За сходные вопросы Аполлон может и проучить их задающих, как того человека (баснописца Эзопа или кого–то еще), который спросил: «Как стать богачом мне, сын Зевса и Лето?», на что бог насмешливо ответил: «Что делят Коринф с Сикионом возьми».
Далее, ни одна сплетня Платона о Сократе не упоминается никем из комиков, например, что он был сыном рослой повивальной бабки, или что Ксантиппа была мегерой и выливала ему на голову помои, или что он спал с Алкивиадом под одним покрывалом. О последней сплетне раззвонил, разумеется, Аристофан (также, по словам Платона, присутствовавший на симпосии), который никогда не молчал о том, что послужило бы для обвинения Сократа в развращении молодежи. Мудрая Аспасия, обучавшая Сократа риторике, говорит в стихах, которые сохранились под ее именем и приводятся Геродиком, учеником Кратета:
«Не тайна, Сократ, для меня твоя
страсть к Диномахи и Клиния сыну.
Выслушай, если ты хочешь, чтоб
мальчик тебя полюбил, мои речи,
что я возвещу, ведь полезны они.
Как я это узнала, все тело мое
преисполнилось жаром веселья,
и слезы не против желанья
пролились из глаз. Умеренно душу
свою наполняй одержимою музой
и с нею достигнешь победы, и в уши
поведай тоску ей по нем. Ведь она
зарождает в обоих любовь, чрез
нее завладеешь ты им, предложив
его слуху дары, чтоб открыть его сердце».
Итак, благородный Сократ идет на охоту, наставленный в любви милетянкой, но не ловит, а, по словам Платона, сам попадается в сети Алкивиада и не перестает рыдать, словно угодил в беду. Видя его плачущим, Аспасия говорит:
«К чему твои слезы, мой милый Сократ?
Или молния с громом терзает тебя,
разорвав тебе грудь и метнувшись из
глаз непокорного чада, которого я
приручить для тебя обещала?»
А что Сократ действительно питал страсть к Алкивиаду, раскрывается Платоном в «Протагоре», хотя Алкивиаду тогда было чуть меньше тридцати. Платон говорит: «Откуда ты, Сократ? Впрочем, я знаю точно: ты идешь с охоты, и красота Алкивиада — твоя добыча. И для меня, когда я увидел его давеча, он выглядел все еще прекрасным, хотя он уже мужчина, Сократ, и, между нами, у него уже и борода появилась. СОКРАТ. Ну и что же? Разве не одобришь ты слов Гомера, сказавшего, что самый приятный возраст тот, когда пробивается борода?»
<220> Большинство философов по природе гораздо желчнее комиков; например, Эсхин, ученик Сократа, высмеивает Критобула, сына Критона, в «Телавге» за его невоспитанность и грязный образ жизни; достается от Эсхина и самому Телавгу за то, что он ежедневно носил купленный у валяльщика за пол–обола гиматий, опоясывался овечьей шкурой, ходил в сандалиях с гнилыми шнурками и был очень худым оратором, не умевшим связать и двух слов. Еще в «Аспасии» он называет Каллия, сына Гиппоника, олухом и говорит совокупно, что женщины Ионии склонны к прелюбодействам и к жадности. И в «Каллии» он сравнивает Каллия с отцом не в его пользу и издевается над софистами Продиком и Анаксагором, из которых, по его словам, первый выучил Ферамена, а другой — Филоксена, сына Эриксида, и Арифрада, брата кифареда Аригнота; он хотел показать, что наставники эти преподали своим ученикам порочность и жажду творить зло. В «Аксиохе» же он жестоко поносит Алкивиада как горького пьяницу и неутомимого соблазнителя чужих жен.
Антисфен также во «Втором Кире» бранит Алкивиада как извращенца в сношениях с женщинами (он даже утверждает, что тот по примеру персов спал с матерью, дочерью и сестрой) и в обиходе вообще. В диалоге «Политик» Антисфен нападает на всех афинских демагогов, в «Архелае» - на оратора Горгия, в «Аспасии» он клевещет на Ксантиппа и Парала, сыновей Перикла. Один из них, говорит он, жил с Архестратом, который занимался торговлей, сходной с тою, которой промышляют женщины в дешевых блудилищах; другой был близким приятелем Эвфема, который имел привычку отпускать грубые и пошлые шутки в адрес каждого встречного. Еще Антисфен, непристойно и грязно переименовав Платона в Сафона, обнародовал диалог, направленный против него, под тем же названием. Ибо в глазах этих мужей ни один политик не хорош, ни один военачальник не мудр, ни один софист не стоит уважения, ни один поэт не приносит пользы, ни один народ не способен соображать, но лишь Сократ на все горазд, — тот Сократ, который общается с флейтистками Аспасии в мастерских, или беседует с панцирником Пистоном, или поучает гетеру Феодоту на предмет завлечения любовников, как Ксенофонт изображает его во второй книге «Меморабилий». Ибо Сократ у Ксенофонта рекомендует Феодоте средства, которых ни самиянка Нико, ни лесбийка Каллистрата, ни левкадянка Филенида, ни даже афинянка Пифионика никогда и не думали применять с целью возбудить страсть, а ведь они очень ревностно этим занимались. Но всей вечности мне не хватило бы, если бы я продолжил с пафосом порицать философов. Процитирую самого Платона: «Навалилась на меня толпа горгон, пегасов и других сказочных созданий странного вида и в огромном числе». Поэтому я умолкаю».
<221> После того как Мазурий произнес столь длинную речь и снискал всеобщую похвалу за свои знания, воцарилась тишина, и затем Ульпиан сказал: «Кажется мне, мужи пирующие, что вы «словесным залиты поносом» и чуть не утонули в несмешанном вине. Ведь
«муж, что глотает вино, как все лошади воду,
бормочет по–скифски; тот муж не прочтет даже
коппы: лежит он, безмолвный, нырнув прямо в
пифос, и спит, словно выпил лекарство из мака
говорит Парменон Византийский. Или вы окаменели от взгляда только что упомянутых горгон? Повествуя о горгонах, Александр из Минда пишет, что некоторые животные действительно способны превращать людей в камень. Во второй книге «Истории о птицах» он пишет: «Горгона есть тварь, которую номады Ливии, где она встречается, называют «глядящей вниз». Большинство утверждает, указывая на ее шкуру, что она похожа на дикую овцу, но кое–кто сравнивает ее с теленком. Номады говорят также, что у нее настолько сильное дыхание, что она убивает любого встречного зверя. И она носит гриву, свисающую со лба, и встряхивает ею с трудом по причине тяжести своего веса, и она губит того, кто посмотрит на нее снизу — не дыханием, но воздействием, порождаемым особым естеством ее глаз — и живое существо становится трупом. Узнали о ней следующим образом. Несколько воинов во время похода Мария против Югурты увидели горгону и, приняв ее за дикую свинью (поскольку она двигалась медленно и опустив голову), бросились вдогонку за ней, чтобы убить животное мечами. Однако, «добыча», испугавшись, встряхнула гривой, которая закрывала ей глаза, и тут же обратила охотников в мертвецов. Другие и еще другие устремлялись на нее, но все, кто к ней приблизился, погибли. Тогда, расспросив местных о природе животного, нумидийские всадники по приказанию Мария устроили засаду и, поразив зверя с расстояния, возвратились с добычей к военачальнику». Что это животное существовало на самом деле, подтверждается и его шкурой, и походом Мария, а вот другое сообщение историографа не заслуживает доверия: он утверждает, что в Ливии есть пасущиеся задом быки, которые щиплют траву, отступая назад, ибо, говорит он, их рога мешают им пастись обычным способом, поскольку они загибаются не вверх, как у остального скота, но изогнуты вниз и затеняют им обзор. Это действительно невероятно и никаким другим историком не засвидетельствовано.
Сказанное Ульпианом подтвердил Ларенций, который поведал, что Марий отослал шкуры убитых животных в Рим и что никто не мог угадать, кому они принадлежат — столь необычно они выглядели. <222> Ларенций добавил, что шкуры эти посвящены в храм Геракла, где военачальники угощают граждан пиром, когда празднуют триумфы, о чем говорят многие поэты и писатели. Вы же, мои грамматики (скажу словами вавилонянина Геродика), в эти вещи совершенно не вникающие,
«бегите, сыны Аристарха, из Греции прочь
вы по глади широкого моря трусливей
коричневой лани, жужжа лишь в углах,
бормоча одни слоги с заменою букв,
и хлебнете, быть может, вы бури в пути,
а Геродик, Эллады дитя, Вавилон не оставит»
Ведь как говорит комедиограф Анаксандрид:
«Приятно, когда открывает кто новое что–то,
сказать это всем. Ну, а те, кто хранит свою
мудрость в себе, не имеет, во–первых, судьи
для новинки своей, во–вторых, на них смотрят
со злобой. И должно отсюда толпе сообщать обо
всем, сочтет если кто, что новшество он изобрел».
С этими словами большинство гостей разошлось, и застолье окончилось.