Глава III. Заговор

I
Все эти словопрения заняли довольно много времени. Наступила уже вторая половина года и Цицерон мог уже, образно говоря, заявить, что после плавания по бурному морю, он уже завидел землю[1] , как вдруг разразилось новая буря и притом сильнейшая, чем прежняя.
И в самом деле, на последние месяцы его консулата приходится раскрытие и подавление заговора Катилины. В реальности, он уже должен был довольно долгое время назревать, но его не замечали иль вернее в упор не хотели замечать; ведь имел место факт, что посреди всех этих постоянных бурь и смут, беспрерывно правила одна и та же партия, ни о чем не беспокоясь. Это самое ее стремление не замечать проблемы, заставило некоторых из историков поверить, что заговора и в самом деле прежде не существовало и что он возник лишь в тот момент, когда был обнаружен[2]. Но поверить этому совершенно невозможно, когда мы знаем как обширна и сложна была организация, созданная заговорщиками, знаем, что она обнимала собой не только Рим, но почти что всю Италию и что в Этрурии ею были созданы довольно крупные войска. Даже допустив, что всё это к моменту подавления заговора было лишь в зародыше, тем не менее, чтоб обдумать замысел всего этого, чтобы, приступив к исполнению, привести в движение всю эту тяжелую махину, кажется недостаточным не только что нескольких недель, но и даже месяцев.
Мы никогда не узнаем точно, в какой момент у Катилины возникла идея заговора и когда он начал ее реализовывать. Потому нам придется удовольствоваться тем, чтобы разузнать каким образом о заговоре стало всем известно. Тут мы можем опираться на точные данные источников. Так в тот момент, когда жители Африки возбудили против Катилины процесс о вымогательстве, никаких подозрений насчет заговора еще не возникало; Цицерон определенно говорит об этом[3]. Он не подозревал о нем и позже, в первые месяцы 690 года, в ходе борьбы, которую вели кандидаты на консульских выборах. Ведь вопрос этот не поднимается ни в известном письме Квинта, ни в речах Цицерона (In toga candida), где он так отрицательно отзывается о Катилине. Если бы он знал тогда, что такое замышлялось, он не преминул бы всюду об этом раструбить. Да, конечно, все и он, видели уже тогда, что Катилина делает немало зла тем, что привлекает на свою сторону массу лишенной средств к существованию и оттого не особенно щепетильной молодежи. Усилия, которые он для этого предпринимал, жертвы, на которые он шел, чтоб привлечь ее к себе, должны были бы, как кажется, внушать определенную тревогу и открыть глаза на тайные его намерения. Но ведь он был кандидатом и мог бы спокойно возразить, что не делает ничего дурного собирая вкруг себя сторонников с той единственной целью, чтобы победить на выборах. Той же самой причиной мог бы объяснить он факт, что старается привлечь на свою сторону города Этрурии, Пицена, Галлии, Фезулы, Арреций, Капую. Все ведь видели уже тогда, что Италия направляет избирателей на Марсово поле и что кандидаты заинтересованы приобретать там себе сторонников.
Таким образом, до середины 690 года о существовании заговора не подозревали, да и в самом деле, в тот момент, он едва ли и существовал. Катилина, может быть, и поверял свои планы некоторым самым верным из друзей; но мы знаем, большинству он делал лишь полунамеки: «одних уговаривал испытывать других, указывал им на свою мощь, на беспомощность государственной власти, на большие выгоды от участия в заговоре»[4]. Так он их только агитировал, но других, «у кого были наибольшие требования и кто был наиболее нагл»[5] , на которых он полагался более всего, он решил, в конце концов, объединить вокруг себя и открыто сообщить им, что намерен предпринять. Саллюстий сообщает нам дату собрания, на котором он это сделал: «приблизительно в июньские календы», то есть почти за месяц до выборов, на которых он должен был схлестнуться с Цицероном. Очень вероятно, что он тогда выводил из запаса свой резерв, что хотел воспламенить усердие тех, кто собирался за него голосовать и мы действительно видим, что заканчивая речь, он им предложил «поддерживать его кандидатуру». Сразу же пошли слухи, что на этом собрании имели место устрашающие сцены. Катилина, говорили, пустил среди своих приверженцев по кругу чаши с человеческой кровью, смешанной с вином и все они присягнули в верности его преступным замыслам. Саллюстий сильно сомневается в верности этого рассказа; но поскольку он добавляет, что нечто сходное делалось и при обычных жертвоприношениях, то возможно допустить, что Катилина, для того чтоб самым тесным образом связать своих сообщников, прибег к священным обрядам, бывшим в повсеместном употреблении при заключении союзов, а страшные слухи и народная фантазия дорисовали остальное. Поздних авторов занесло еще дальше и Плутарх всерьез утверждал, что они зарезали человека, без сомнения раба или ребенка и съели его тело. Встав однажды на путь живописания ужасов, народное легковерие не в силах уже остановиться.
Но, однако, было всё ж таки неосторожно проводить столь большое собрание, на котором изыскивали средства уничтожить государство, почитай что в центре Рима, в месте где собирался весь бомонд, в нескольких шагах от форума. В самом деле, для обеспеченья безопасности, Катилина ограничился лишь тем, что собрал своих друзей «в самой тайной части дома»[6]. Этой меры предосторожности явно было недостаточно. Ведь среди такого множества людей испорченных, что собрал он вкруг себя, могли оказаться и предатели и уж точно дело не могло обойтись без болтунов. Явно, что–то из того, что там говорилось на собрании стало достоянием общественности. И как то обычно и бывает, слухи, из–за повторения, обрастали ложными подробностями. В результате честные люди возмутились, богатые перепугались и все вместе кинулись голосовать за Цицерона, даже те кто прежде терпеть его не мог. Это–то и послужило, говорит Саллюстий, главной причиной для его избранья в консулы.
Ясно, что провал на выборах подкосил его сторонников; но, однако ж, духом он не пал, сохранив ту неукротимую уверенность, что всегда составляла его силу и сумел заставить разделить ее других. Впрочем вовсе побежденным он себя и не считал, ведь Антоний победил на выборах и с его помощью он рассчитывал противодействовать Цицерону во все время их совместного правления. Потому–то он взялся за дело с жаром даже большим против прежнего. И на этот раз невозможно было б усомниться, даже если бы Саллюстий ничего нам об этом не сказал, что теперь то, главным образом, он и занялся вплотную заговором. Он открыл его секрет своим сторонникам, он себя этим окончательно скомпрометировал, так что у него не было уже иного выхода, кроме как добиться в нем успеха.
У него не было недостатка во времени, чтоб работать на успех своего предприятия. Между первой его попыткой на выборах, когда он побежден был Цицероном и попыткой 691 года, о которой ниже мы еще будем говорить, прошел целый год и на все это время он от нас как то ускользает. Так за те пять месяцев, которые последовали за выборами, когда он был избранным, но еще не приступившим к исполнению обязанностей консулом, Цицерон не разу не вспоминал о Катилине. А с самого дня январских календ, когда консулы приступили к исполнению своих обязанностей, как мы видим, тотчас началась борьба между ним и Цезарем. Катилина никакого участия в ней не принимал и для нас совершенно очевидно, что он не мог быть в это дело вовлеченным. Цезарь вознамерился уничтожить все, что еще оставалось от законов Суллы; мог ли он привлечь к исполнению подобного намерения такого старого одиозного сулланца, как Катилина? Но, конечно, невозможно допустить, чтобы человек столь предприимчивый, о котором говорят, что его неуемный дух никогда не отдыхал[7] , мог так долго ничего не делать. Для него, несомненно, это было время окончательного завершения подготовки к заговору.
Что собой представлял этот заговор в действительности, из каких элементов состоял, позволяют нам представить Цицерон и Саллюстий, когда говорят, что Катилина планировал поднять разом Рим и Италию. Это был заговор «два в одном», если можно так сказать и притом место в общем замысле и цели были вовсе не одни и те же; первый должен был объединять нескольких знатных горожан, а второй созывал под свои знамена ветеранов Суллы, что рассеяны были по италийским деревням. Обладая каждый собственной организацией и своей особой ролью, они должны были соединить свои усилия под стенами Рима, для того, чтобы обрушившись совместно на аристократов и банкиров, сжечь их всех в своих дворцах.
А теперь рассмотрим каждую из этих категорий заговорщиков. Несомненно, было бы логичным начать с первых, с городских. Ведь они были много ближе к Катилине, были компаньонами в его развлечениях и поверенными в планах, именно к ним он, конечно, обратился, когда ему пришла мысль пуститься в эту авантюру. Но, с другой стороны, мы увидим позже, что в решающий момент наибольшее доверие он испытывал к италийским заговорщикам; именно они оказались последней его надеждой и опорой. Если верить Саллюстию, именно о них он подумал прежде всего после провала своей кандидатуры на выборах: «Он собирал оружие в удобных для этого местностях Италии; деньги взятые в долг им самим или по поручительству друзей, отправлял в Фезулы к некоему Манлию, который впоследствии был зачинщиком войны»[8]. Потому–то я займусь вначале этими вторыми; что до первых, то у нас будет время возвратиться к ним позднее.
II
Несомненно, изо всех фактов истории Рима конца VII века его существования самый важный — это вмешательство армии в социальную борьбу. Потому–то небезинтересно будет разузнать побольше, как эта борьба тогда происходила.
Сколь бы ни была высока репутация мудрости, которой обладал Рим, она никогда не могла обеспечить полного внутреннего мира. Социальная борьба — неизменная часть жизни свободных государств; надо, чтоб они смирились с этим. Монтескье писал: «Как правило, всякий раз когда мы видим мир и спокойствие в стране, именующей себя республикой, мы можем быть уверены — там свободы нет». В Риме борьба между плебсом и аристократией началась сразу после изгнания царей и продолжалась до установления империи; но она прошла в своем развитии три различных фазы. На начальном этапе накал борьбы был еще не столь высок и она принимала форму стачки, хорошо нам сейчас известную. Низшие классы покидали город, удалялись с оружием на Авентин или на Священную гору и там дожидались чтобы знать, которая не могла без них существовать, шла на уступки, что обычно и происходило. Но мало–помалу положение низших классов ухудшилось настолько, что дело стало доходить уже и до открытых бунтов. Надо здесь заметить, что и в ходе самых бурных и мятежных сцен последних лет республики проявлялся характер народа, у которого они происходили. Он ведь все–таки выказывал некоторое уважение к закону, некоторую заботу не порывать окончательно, нарушая конституцию, всё же связи с ней. Каждый раз борьба начиналась и происходила одинаково и притом на одном и том же поле битвы, доходя до рукопашной. Речь идет о выборах либо о принятии законов. Средства, которые тут пускали в ход были всегда одни и те же: закидать, на Марсовом ли поле иль на Форуме, всех сторонников противной партии камнями, а затем когда появлялась уверенность в том, что уже царит единодушие, поставить закон или кандидатуру на голосование. Способ разумеется жестокий, но по крайней мере голосование всё ж имело место, видимость демократии сохранялась, а большего и не требовалось. При этом самым трудным было завладеть трибуной и затем ее удерживать. Занимали ее уже с ночи, с большим отрядом вооруженных и не позволяли противникам подступиться к ней. Цицерон многократно повторяет любопытнейший рассказ, позволяющий понять, что во время таких смут происходило[9]. Небезынтересно было бы сравнить то, что он нам рассказывает, с тем, что мы ныне видим у себя. Первым делом народный трибун распорядился закрыть все питейные заведения[10]. Сделано это было несомненно для того, чтобы побудить к посещению политических собраний тех, кто их обычно игнорировал, оставаясь в питейных заведениях. Вытолкнув их таким образом на улице, полагали что они не найдут для себя ничего лучшего, кроме как пойти на Форум. Со своей стороны, члены коллегий — своеобразных клубов, имевшихся в каждом квартале (collegia compitalia) — отправлялись сначала в обычные места своих собраний. Там их вносили в списки, разбивали на группы, указывали места встреч[11]. Всё это происходило посреди бела дня, на перекрёстках и даже близ трибунала, где вершил правосудие претор, без какого–либо противодействия полиции, которой, в современном смысле слова, впрочем в Риме вовсе не существовало. Заготовленное заранее оружие хранилось в храме Кастора, ступени которого были загромождены, чтоб противник не мог туда войти. Это оружие в нужный момент раздавалось сторонникам и они, бросившись на безоружную толпу, беспощадно поражали тех, кто, как им казалось, оказывал хоть малейшее сопротивление. Потому–то на следующий день приходилось отмывать от крови форум. Трупы сбрасывали в Тарквиниеву клоаку, в которой было большое отверстие со стороны Юлиевой базилики и Тибр уносил трупы на своих окровавленных волнах.
Эти насильственные действия, приводившие в ужас всех порядочных, часто были достаточно успешными; так они привели к успеху Клодия и изгнанию Цицерона. Но уже очень скоро стали замечать, что достигнутые с их помощью успехи — только временные. Ведь временно побежденная партия, если она была достаточно богата, добивалась раздавая деньги в трибах, благосклонности завсегдатаев клубов, вербовала рабов и гладиаторов. Пользуясь тем же арсеналом средств, что её противники, она провоцировала смуту и тем самым добивалась результатов прямо противоположных тем, что добились конкуренты, так что все повторялось вновь и вновь. Невозможно было добиваться сколь–нибудь длительного превосходства не располагая дисциплинированной и послушной силой, что всегда была бы под рукой. Так как на Форуме царили насилие и подкуп, а былого политического доверия, что когда–то связывало граждан воедино, более не существовало, то естественным образом пришли к необходимости заменить его уважением и преданностью, связывающими солдата с командиром и использовать армию, чтоб добиться полного успеха. Это сделали сначала Марий, а затем и Сулла, чем подали всем другим пагубный пример. Потому то великие честолюбцы, что ко времени консулата Цицерона оспаривали меж собою власть, были настроены сделать то же самое и мы видим, что они всячески искали способа поставить армию на службу своим интересам. И Помпей первым этого добился; он командовал на Востоке легионами и добился полной преданности. Если б он пожелал привести их в Италию, то они б за ним последовали; это приводило в ужас политических противников. Красс ясно сознавал, что одних его богатств недостаточно для того, чтоб достигнуть положения, к которому он стремился. Для него понятно было, что для этого необходима победоносная война и хотел ее добиться. Он потратил кучу денег для того, чтобы дестабилизировать ситуацию в Египте, что должно было дать ему удобный повод быть отправленным туда во главе армии[12], а поскольку не сумел этого добиться, то и бросился с головой в ту безумную войну с парфянами, на которой и нашел себе конец. Что до Цезаря, он, как кажется, поначалу рассчитывал завоевать власть лишь во внутренней борьбе и упорно, год за годом, никуда с Форума не уходил. Но в конце концов положение, что достиг с помощью армии Помпей, заставило его крепко призадуматься; для него, наконец, стало очевидным, что городские беспорядки и избирательные бюллетени не являются достаточно веским доводом по отношению к восточным легионам. В какой–то момент, вслед за Крассом, он захотел было попытаться извлечь для себя выгоду из египетских дел; но затем, добившись консульства, он решился на завоевание Галлии.
Катилина должен был рассуждать точно так же как они. Он отлично понимал, как важно для него обладать своей армией; и ему надо было торопиться и иметь ее тотчас же, несмотря на то, что обстоятельства были этому делу неблагоприятны. Что бывало крайне редко, Рим тогда был со всеми в мире и когда бы даже он имел успех в соискании консулата, у него практически не было повода требовать себе хоть какое–то военное командование. Но и если б у него были легионы, смог ли б он воспользоваться ими для того рода революции, что он готовил? Хоть и очень мало щепетильные, всё ж они, пожалуй, испытали бы к такого рода делу отвращение. Потому ему нужно было войско совершенно особое, готовое на дела любого рода. И он знал, где найти такое войско — во всех тех италийских областях, где расселены были ветераны Суллы и особенно в Этрурии. Их диктатор наделил бесплатно 120 тысячами земельных участков. Но эти грабители Азии с превеликим трудом становились честными землевладельцами. Они страшно скучали в тех владениях, что были им даны, так как очень мало смыслили в деле извлечения из земли доходов, были по уши в долгах и их беспрерывно теснили кредиторы. Сожалея о своей бывшей профессии, которая была им очень выгодна, при первом же знаке, который был бы дан им, они тотчас готовы были взяться за оружие. Катилине было хорошо известно, что у них не было недостатка в людях, что к нему готовы были б присоединиться. Так же всюду были и другие недовольные и смутьяны, что охотно бы связали с ним свою судьбу. Часто это были прежние землевладельцы, собственность которых узурпировали победители и которые, оказавшись без средств к существованию, сделались разбойниками. Ими, начиная с Союзнической и гражданских войн, кишели все дороги[13]. Не было в Италии и в Риме недостатка и в гладиаторах, которых обучали в крупных школах для публичных игр и которые всегда готовы были вырваться из них, только лишь откроются ворота. Так Милон и многие другие пользовались ими в качестве охраны, приводя на городскую площадь в дни голосования законов и на выборы. Были, наконец, и пастухи, что пасли стада в диких ущельях Апеннин. Это был очень ценный ресурс для заговорщиков. Этому свидетельство, например, сообщение о консуле Антонии[14]. Он, проводивший свое время, наживаясь грабежами и спуская во время загулов всё награбленное, вынужденный в конце концов продать все свои земли и стада, всё ж оставил пастухов, чтобы пользоваться их услугами для свершения новых злодеяний. Вот из каких элементов Катилина рассчитывал составить свое маленькое войско. Центром его формирования должны были стать Фезулы (ныне Фьезоле), в сердце Этрурии. Главную часть всех этих войск Катилина объединил под командованием старого центуриона Суллы Манлия или Маллия, к которому он питал полное доверие. Все, что нам о нем известно это то, что он был храбрым солдатом и достойно умер[15].
III
Итак, мы увидели здесь только то, о чем и ранее могли знать или догадываться — войско, собранное Катилиной в Фезулах. Заговорщики в Риме были больше на виду и носили громкие имена; потому мы имеем больше сведений о них. И чем больше мы узнаем о Катилине, тем нам легче понять, почему столько знатных и известных лиц привязалось к нему. Чтобы вновь не возвращаться к тому, что мы выше назвали первым заговором скажем только, что заговор этот, плохо подготовленный и ещё хуже исполненный, потерпел неудачу из–за некомпетентности меньшинства и трусости большинства его участников. Катилина, однако же, ничего не потерял из–за этого провала; он, напротив, даже выиграл оттого, что лучше их узнал. Среди них, таких слабых и колеблющихся, он выделялся энергичностью, неутомимостью и готовностью на все; это были качества, нужные вождю. Потому–то все ловцы Фортуны вкруг него объединялись. Он не покидал Рим два года и не теряя даром времени пополнял ряды своих сторонников. И Саллюстий называет нам иных из них, говоря о собрании заговорщиков в июне 690 года, том на котором Катилина раскрыл перед ними свои планы. Несомненно, он не ставил цели перечислить всех, а упомянул лишь наиболее известных, наиболее значительных, тех кто отправлял наиболее высокие должности. Среди них оказались два консуляра, претории, квестории, множество других сенаторов. Что во всем этом более всего замечательно — это то, что все они принадлежали к высшим кругам римского общества. Это были Корнелии, Кальпурнии, Статилии — близкие родичи Суллы, Кассий, Габиний, Фульвий Нобилиор — люди чрезвычайно известные в Риме. Необычно видеть столько лиц такого ранга фигурирующими вместе в революционном заговоре. Но это характерная особенность заговора Катилины; он и в самом деле был, по выражению одного из поэтов того времени, «нечестивым злодеянием патрициев» (patricium nefas)[16].
К этим громким именам Катилине, после своего поражения на выборах 690 г. удалось прибавить и другие. Нам хорошо известно как то, что он активно искал себе новых приверженцев, так и то, что он ничего не потерял от прежнего своего престижа среди тех, кто был с ним прежде. Так Цицерон сообщает нам, что среди тех, благодаря кому возросла в числе его партия, оказался Целий. Более крупного приобретения Катилина сделать и не мог; не было среди молодежи того времени имени более известного, чем это. Так на Форуме, где многие опасались уже едкости его речей, он почитался уже за грозного оратора. Цицерон, который воспитал его как оратора, упрекал его за то, что он не сдерживал себя и не мог вовремя остановиться. «Это много жестче, чем бы мне хотелось» — говорил он. Но такая жесткость безусловно способствовала росту популярности. В то же время Целий был законодателем мод. Отмечали изящество его костюма, особый покрой его пурпурной туники, то что появлялся он на публике не иначе как в окружении свиты из друзей и поклонников.
Саллюстий добавляет, что тогда же к Катилине присоединились женщины, принадлежавшие к высшему свету. Те детали, что он нам так любезно сообщает таковы, что конечно возбуждают наше любопытство, но еще более вызывают удивление, ведь у нас у всех перед глазами тип римской матроны, нарисованный историками и моралистами. Я не знаю, существовал ли когда–нибудь вообще этот тип в реальности ибо те, кто представляет нам его слишком склонны восхвалять седую древность; но, однако, в ту эпоху о которой речь у нас сейчас, он, конечно, не существовал. Ослабление прежних общественных устоев, разводы как норма жизни, законы, даровавшие женщине право свободного распоряжения личным состоянием, с тем чтобы она могла забрать его, оставляя мужа, полностью разрушили семью. Так и Катилина безо всякого труда находил в высшем обществе дам «которые вначале могли давать огромные средства, торгуя собой; впоследствии, когда с годами уменьшились только их доходы, но не их роскошь, они наделали больших долгов»[17]. Таким образом, их мотив участия в заговоре был такой же как у всех тех, кто лишившись средств стремился разрешить эту затруднительную ситуацию путем всеобщего разрушения основ. Но возможно, что не обошлось и без обольщения со стороны главы заговора, в жизни которого женщины играли столь большую роль. Точно так же женщины сыграли важную роль и позже, в заговоре против Нерона, много поспособствовав его успеху. Так Тацит сообщает, что в него вовлечены были не одни лишь сенаторы и всадники, но и женщины, которых много менее побудила к этому ненависть к правителю, нежели любовь к Пизону, великосветскому негодяю[18].
Самой выдающееся из женщин, вовлеченных Катилиной в заговор, была Семпрония из семейства Гракхов рода Семпрониев, мать Децима Брута, сначала любовница, а затем погубительница Цезаря. Саллюстий нам нарисовал ее портрет, состоящий из ее манер, из отдельных черт её характера; я его здесь приведу, ибо он проливает некоторый свет на общество того времени: «Среди них была и Семпрония, с мужской решительностью совершившая уже не одно преступление. Ввиду своего происхождения и внешности, как и благодаря своему мужу и детям, эта женщина была достаточно вознесена судьбой; знала греческую и латинскую литературу, играла на кифаре и плясала изящнее, чем подобает приличной женщине; она знала ещё многое из того, что связано с распущенностью. Ей всегда было дорого всё, что угодно, но только не пристойность и стыдливость; что берегла она меньше — деньги или своё доброе имя, было трудно решить. Её сжигала такая похоть, что она искала встречи с мужчинами чаще, чем они с ней. Она и в прошлом не раз нарушала слово, клятвенно отрицала долг, была сообщницей в убийстве; роскошь и отсутствие средств ускорили её падение. Однако умом она отличалась тонким: умела сочинять стихи, шутить, говорить то скромно, то нежно, то лукаво; словом, в ней было много остроумия и много привлекательности»[19].
В портрете этом сталкиваются противоположности и можно обнаружить сразу двух известных нам Саллюстиев: первый — молодой, что сражался на форуме со сторонниками старых учреждений и был любовником жены Милона, которая, несомненно была ничуть не лучше, чем Семпрония и который потому был снисходителен к последней и второй — старый, сделавшийся почитателем древних добродетелей или как выразился один из его врагов «беспощадным цензором чужих пороков»[20]. Не берясь утверждать, что суровые попреки кающегося моралиста были вовсе незаслуженными, я всё ж склоняюсь к мысли, что в том за что он упрекает Семпронию и ей подобных скрыто и еще нечто иное, кроме вспыльчивости страстной их натуры. Может быть тут надо видеть так же бунт женщин, жаждущих эмансипации и стремящихся противопоставить новый идеал прежнему идеалу добродетельной матроны. Их намерение состояло в том, чтоб отвоевать себе все права, что несправедливые предубеждения сохраняли обычно за мужчинами. Их программа нам достаточно известна. Они хотели получать то же самое воспитание, те же самые знания, наслаждаться тою же свободой. Если у кого–нибудь из них есть способности и ум, то они должны быть вправе выказать их всем; они не считают более, что обязаны по слабости пола непрерывно в обществе молчать и не выпускать наружу острое словцо, что приходит на уста. Да, у них есть любовники, как у их мужей любовницы и они не считают нужным держать это в тайне. И семейная жизнь, например Семпронии вовсе при этом не выглядит разрушенной. Такую терпимость меж супругами, вероятно, надо приписать лёгкости развода: много легче примириться с положением если знаешь, что из него можно выйти, стоит только одному из супругов пожелать. Каждый из супругов обладал своей долей и располагал своим состоянием как он пожелает. Женщина, не будучи стеснена в своих действиях опекунами, которых, правда, ей давал закон, но которые часто были ей любовниками и сообщниками[21]управляла собственным имуществом как ей заблагорассудится. Она продавала, покупала, давала в долг, сама брала и не возвращала. Да и отчего ей было бы не подражать тому, что всякий день делали вокруг неё мужчины? Можно быть уверенным, что Семпрония радовалась как завоеванию праву, что она себе присвоила и которое всё еще казалось было привилегией мужчин, объявлять себя банкротами. И я думаю, что вовлекаясь в заговор женщины стремились присвоить себе еще одну привилегию мужчин. Они вмешивались теперь в политику не как тайные советчики, что в прежние времена случалось часто, но открыто, среди бела дня. Принимать участие в насильственных деяниях, в мятеже против всех порядочных людей, не было ли это ярким способом порвать с прежним обществом и утвердить свою независимость?
Таким образом, мотивы по которым Семпрония и другие женщины приняли предложение Катилины, нам достаточно ясны; но Катилина, он то по каким причинам вовлекал их в заговор? Аппиан утверждает, что он должны были доставлять ему денежные средства, в которых он так нуждался, но едва ли это так; мы ведь знаем — большая их часть была не богаче его самого. Мнение Саллюстия более правдоподобно[22]. Он считает, что поскольку они, несмотря на разорение, сохранили привычку жить на широкую ногу, то он хотел воспользоваться множеством рабов, наполнявших их жилища, чтоб поджечь Рим, когда придет момент. Так же он намеревался, добавляет нам Саллюстий, привлечь на свою сторону их мужей, тех же, кто откажется, убить. Совершенно равнодушный тон с которым он сообщает эту ужасную деталь — в конце фразы, ничего более не добавляя, делает для нас очевидным, что она не была для него чем–то новым или неожиданным. Римская женщина, в целом, не была кроткой и нежной по натуре. В той, которую крестьянин Лация или сабинянин выбирал «ради рождения детей», он ценил такие качества как серьезность и энергия[23]. В римском театре нежность, грация и страстность были отданы гетерам; за свободнорожденной оставались рассудительность и твёрдость. Но хотя она где–то говорит, что склоняется «перед величием мужчины», на самом деле она ему решительно противостояла, даже восставала и римская история нам доказывает, что она заходила иногда очень далеко в том, чтобы его оспаривать. А иначе как понять, что во время одной из Самнитских войн, в великую эпоху римских добродетелей, был раскрыт обширный женский заговор с целью отравления мужей? Тит Ливий его не выдумал, так как он говорит, что настолько об этом сожалеет, что хотел бы, чтоб рассказ его оказался б ложным; он ведь утверждает, что 170 матрон были изобличены и осуждены на смерть[24]. Позже масса женщин была скомпрометирована делом о вакханалиях и обвинена в том, что объединившись ради экстатических безумий восточного мистицизма, совершила всякого рода преступления[25]. И когда мы вспоминаем эти прецеденты, нам становится понятно, что в эпоху, когда убийство было столь часто средь мужчин, женщины стали в совершении их ещё менее щепетильны. Ведь для них это стало ещё одним способом уравнять себя с мужчинами.
IV
А теперь, чтоб продвинуть наше исследование дальше, нам необходимо оценить, пусть хотя бы приблизительно, истинную силу социальных групп, вовлеченных в заговор. К сожалению, сведения об этом или полностью утрачены или неполны и противоречивы. Даже относительно точной цифры войска, сформированного заговорщиками в Этрурии, хоть оно и действовало явно и хотя его, поэтому, легче было оценить, мнения авторов расходятся. Так Саллюстий утверждает, что вначале оно не превышало 2000 человек[26]; он добавляет, правда, что число это быстро возросло. И всё же он, как кажется, считает, что оно никогда не превосходило 10-12 тысяч человек, так как говорит, что Катилине удалось набрать только два легиона. Плутарх и Аппиан[27] говорят о 20 тысячах человек и эта цифра выглядит достаточно правдоподобной, если принять во внимание то количество войск, которое правительство сочло нужным им противопоставить. Это была уже настоящая армия, маленькая, но имевшая тенденцию быстро увеличиваться. Правда, только четверть воинов вооружена была по–настоящему; остальные вынуждены были пользоваться скверными самодельными дротиками или даже палками, заостренными на огне. Но это были смелые, полные решимости солдаты, остатки старого сулланского войска.
Нам известно: Катилина не довольствовался тем, что призвал к оружию Этрурию; кажется он намеревался поджечь огнем восстания целую Италию. С этой целью он направлял всюду эмиссаров: в Капую, где обучали гладиаторов для публичных игр, в Остию, ради возмущения флотских экипажей, в Пицен, в Бруттий, в Апулию, в Цизальпинскую Галлию. Из числа этих эмиссаров есть один, имя которого стоит того, чтоб его назвать; это был Публий Ситтий из Нуцерии. Он был личностью очень любопытной и в его полной приключений жизни был свой звездный час. Он начал в качестве крупного специалиста по финансовым делам и как кажется многого достиг в своей профессии; но помимо банковских дел он занимался и другими, которые принесли ему много больше. В Африке, где он вёл свои дела, он объединил вокруг себя тех чью жизнь разрушила гражданская война, проскрибированных, разных прочих недовольных и образовал корпус войск, полностью ему преданных; так же он склонял, при случае, себе на службу мелких африканских принцев, которым Рим позволял существовать и которые пользовались этим, чтоб терзать друг друга. Он как бы выставил себя на торги и переходил без малейших угрызений совести от одной партии к другой. На такой кондотьерской практике он заработал себе прочное имя и хороший доход. Когда Цезарь высадился в Африке, чтоб сразиться там с побежденными при Фарсале, Ситтий объявился со своим воинством и под его командованием, авантюрист, сделавшись искусным и удачливым военачальником, довершил разгром республиканских войск. Катилина, следовательно, не ошибся, когда, еще до Цезаря, взял Ситтия одним из своих легатов; но с другими он был гораздо менее счастлив, потому что это были люди безо всякого опыта и к тому же вынуждаемые действовать как можно скорее, без разбора кстати это или нет и оттого терпевшие постоянно неудачи. Саллюстий так писал о них: «Те, кого Катилина ранее туда послал, неосторожно, словно безумные, все делали одновременно; однако ночными сборищами, доставкой оборонительного и наступательного оружия, спешкой, всеобщим беспорядком они не столько создавали опасность, сколько сеяли страх»[28]. Тут, как и повсюду, Катилине плохо служили те, чьими услугами он пользовался. Но это всё ж таки не повод игнорировать тот факт, что он был, в целом, много более успешен в том, что он делал сам. Так во времена «Филиппик» Цицерон, сравнивая с Катилиной своего нового врага — Антония, говорил, что хотя и тот и другой одинаково преступны, то, по крайней мере, Катилина был куда умней и деятельней, что доказывает быстрота, с которой он создал армию из ничего[29]. Надо здесь заметить — армия эта большей частью составлена была из ветеранов и это было первым появлением их на исторической сцене той эпохи. И значение их, начиная с Антония и Октавиана только возрастало. Не менее верно и то, что Катилина первым понял, какого рода услуг мог он требовать от них.
Что до заговорщиков в Риме, так как нет более важного вопроса и поскольку все они принадлежали к высшему свету, мы приходим к выводу, что заговор там не вышел за пределы этих сфер, что народ не принимал в нём никакого участия и что Рим был как бы штаб–квартирой без солдат. Но, не будем всё же забывать, что у всех этих важных особ были клиенты, вольноотпущенники, слуги, что вкруг них, толпясь, группировались и что Катилина мог бы ими, при определённых обстоятельствах, воспользоваться. Будучи далёк от того, чтоб пренебрегать их поддержкой, он, как мы видели уже, прилагал большие усилия к тому, чтоб его сторонники стали многочисленнее; потому–то он всеми силами старался привязать к своей партии дам из высшего общества, обладавших большим домохозяйством и располагавших многочисленной прислугой. Так как эти замыслы не были реализованы (у не оказалось случая их призвать к самопожертвованию), то и мы не станем задаваться вопросом, смог ли б он на них положиться и какие выгоды мог бы он из этого извлечь. Между тем, чуть ли не в последний момент разгорелся спор между ним и некоторыми из его сторонников по вопросу о рабах. Так как Катилина был солдат и питал к армии уважение, он воспротивился тем, кто потребовал набирать в армию рабов; хоть он соглашался их призвать к оружию, но, однако, на условии, чтоб они составляли отдельные формирования и не вербовались в легионы; он находил их годными для поджога Рима и именно для этой цели, главным образом, и принимал их помощь.
Но как бы там ни было, ни о числе знатных лиц, заправлявших делом, ни о количестве их прислуги, точных сведений у нас нет. Те историки, что дают нам ряд имен первых, не приводят никаких данных о второй. А возможно, бесполезно и доискиваться относительно того многочисленны ли были или нет те, кто формально вовлечен был Катилиной, ибо мы приходим к выводу, что прямое участие тех или иных отдельных лиц всё ж не делало силу заговора более реальной, чем тайный сговор почти всего мира. Это превосходно понимал Цицерон, что для нас явствует из весьма многозначного пассажа во второй «Катилинарии»[30]. Он даёт там сколь возможно полное перечисление категорий тех, кого можно так или иначе счесть сторонниками Катилины, разделяет на разряды (6 разрядов) и описывает друг за другом. Но если к ним присмотреться повнимательней, хорошо видно, что из них только два или самое большее три составляют лица, в самом деле вовлеченные в заговор. Все иные лишь благоволили тайно заговору и готовы были присоединиться в день, когда он разразится и притом если у него будут хоть какие–то шансы на успех. Да конечно, Цицерон вправе был разоблачать их как сообщников, так как Катилина не решился бы на дело, если бы на них не полагался; но они всё ж не настоящие заговорщики, ведь они не давали обещаний и не связаны клятвой меж собой; они лишь ожидали как повернется ход событий. И такую позицию, которую Цицерон приписывал, главным образом, обремененной долгами знати и разочарованным политикам, Саллюстий распространял на весь народ. Он утверждает, что «как только при запутанном положении дел появилась надежда на переворот, плебеев охватило давнишнее стремление бороться. И если бы Катилина в первом бою взял верх или хотя бы сохранил равенство сил, то для государства это, конечно, было бы тяжким поражением, вернее бедствием и тем, кто достиг бы победы нельзя было бы долее пользоваться ее плодами и более сильный [Помпей – перев.] отнял бы у них, усталых и изнемогших, власть и даже свободу»[31]. Катилина всё это отлично знал и помимо верных своих единомышленников и друзей, тех с которыми он встречался ночью, «в отдаленной части своего дома», видел и толпу других, как он знал, готовых следовать за ним, что давало ему новую уверенность в победе. Отчего б еще могло боле возрасти число тех, кто готов был первым бросить факел как не от того, что имелась масса тех, кто завидев зарево пожара, прибежал бы к ним на помощь? Этого сигнала ждали и достаточно было нескольких решительных людей, чтоб его подать.
Для Цицерона, как и для сената опасность была совершенно очевидна. Да, и в самом деле опасения их были небезосновательны; ведь они знали, что заговорщики готовы к выступлению, что они опираются на симпатию множества народу и что бунт за несколько часов может превратиться в революцию. И страх их возрастал из–за понимания того, что защитить себя будет нелегко ибо посреди всех опасностей, что им угрожали, они были безоружны. Закон, предписывавший им обеспечивать безопасность города, не предоставлял для этого никаких средств. Своего гарнизона в Риме не было; легионы, возвращавшиеся с войны, обязаны были оставаться за пределами священной ограды померия. С превеликим трудом можно было отыскать разве нескольких общественных рабов при городских воротах, предназначенных для того, чтобы запирать их по вечерам и охранять, чтобы совершать за ночь патрулями несколько обходов города, что нисколько не мешало горожанам быть убитыми, коль они возвращались слишком поздно[32] , наконец, чтоб гасить пожары, что они делали настолько плохо, что приходилось создавать добровольные пожарные команды и оплачивать самим расходы. Да, конечно, было много низших служащих при магистратах. В стране, где так любили представительность, как в Риме, магистраты никогда не являлись пред народом без кортежа; ведь у них были выступавшие впереди них ликторы, аппариторы, виаторы, акценсы и другие служащие. Но, однако, весь этот эскорт был скорей почётным и не представлял собой охрану. Состоял он из порядочных и ничуть не грозных горожан, что приобрели свои места за деньги, как у нас адвокаты и нотариусы и на которых в дни волнений невозможно было положиться[33]. Что касается политической полиции, то её не существовало. Так что в деле обнаружения и раскрытия заговоров против государства, консул мог рассчитывать только на измену в рядах заговорщиков. К счастью для Цицерона, в партии, насчитывавшей столько негодяев, не было недостатка и в предателях. Так что у него был шанс найти того, о ком нам рассказал Саллюстий и кто оказался для него весьма полезен: «Среди этих заговорщиков был Квинт Курий, человек весьма знатного происхождения, запятнанный постыдными и позорными поступками; цензоры исключили его из сената за распутство. Тщеславие этого человека не уступало его наглости; он не мог ни умолчать о том, что слыхал, ни скрыть свои собственные преступления; коротко говоря, ни слов, ни поступков своих не взвешивал. Он уже давно состоял в любовной связи с Фульвией, знатной женщиной. Он не всегда был ей по сердцу, так как, лишённый средств, не мог делать ей подарки; но, неожиданно расхваставшись, начал сулить ей золотые горы, а иногда угрожал ей кинжалом, если она не будет покорна; под конец он стал вести себя наглее обычного. Фульвия, однако, узнав причину заносчивости Курия, не стала скрывать опасность, угрожавшую государству; умолчав об источнике, она рассказала многим о заговоре Катилины: что она узнала и каким образом»[34]. Цицерон должен был быть ей предупреждён одним из первых. Он наобещал Фульвии, у которой, как нам это ясно из Саллюстия, было множество иных забот, чем спасенье государства, множество всего и добился от нее, чтоб она сообщала ему обо всём, что задумал Катилина и таким образом достиг того, что сумел его разоблачить. Он был счастлив в том, что неоднократно получал свой шанс и умел ловко им воспользоваться. Даже Саллюстий сделал ему за это комплимент, может быть единственный, да то не без доли иронии: «Для того, чтобы защититься от опасностей, он не брезговал ни хитростью, ни изворотливостью»[35].
V
Одновременно с организацией заговора в Риме и Италии, Катилина принял решение, которое поначалу может показаться нам даже удивительным: он решился, прежде чем прибегнуть к оружию, попытать еще раз счастья на выборах. Может быть он и ошибался, смешивая вместе заговор и выборы, но надо знать каков был тогда престиж консульского звания, так что даже самые дерзкие из заговорщиков не решались начать их предприятие, до тех пор, пока он не будет облечён консульскою властью. А с другой стороны, Катилина всегда держал перед глазами пример Суллы, который был его господином и его образцом для подражания и он надеялся прийти, как и тот, к высшей власти через консулат. Потому–то он и выставил вновь свою кандидатуру на избирательных комициях на 692 год.
Борьба там была серьезной и конкуренты- грозными. Из числа их нам достаточно известны Сервий Сульпиций, величайший юрисконсульт тех времен, Децим Юний Силан, человек почтенный, не особенно известный, но богатый и щедрый, давший в ходе своего эдилитета долго памятные игры и, наконец, Луций Лициний Мурена, легат Помпея, отец которого с честью служил Сулле в Азии и побеждал Митридата. Успех Силана казался несомненным: он был одной из тех второстепенных личностей, успех которой никого не задевал. Сульпиций, благодаря своей известности, казалось, возвышался над соперниками, но его, главным образом, ценили люди образованные и ученые, благодарные ему за его попытку внести в римское право немного философии, а для выборов, к несчастью, этот род заслуг ничего фактически не значил. Мало того, в профессиональной деятельности его находили множество огрехов, обвиняя в чрезмерном буквализме и приверженности кляузе. В самом деле, он повсюду видел правонарушения, беспрерывно угрожал людям возбуждением процессов. Так он побудил своего друга Цицерона, провести новый, более суровый закон против домогательства, хоть и без того было предостаточно таких, что отнюдь не выглядели мягкими и лицеприятными. В частности закон этот, получивший имя автора (lex Tullia de ambitu), ужесточал наказания в отношении кандидатов, что давали игры и пиршества народу и платили беднякам, чтоб они сопровождали кандидатов; если кто–нибудь из них был бы в том изобличён, то его следовало присудить к изгнанию. Но, однако, несмотря на всю свою суровость, lex Tullia оказался ни на йоту ни эффективнее других и таким образом так и не было найдено способа одолеть фальсификацию выборов. Что до самого Сульпиция, то его проблемы из–за этого закона только возросли, так как он оттолкнул от него тех, кто голосовал лишь за кандидатов, шансы которых были совершенно очевидны. Напротив, Мурена, хоть и был солдатом, вёл свою кампанию с изощренностью и ловкостью. Он стремился заслужить благосклонность черни тем, что всегда ей нравится — уверенностью в себе и прекрасным настроением. Очень вероятно также, что его отвращение к тому, чтобы проливать на тех, кто в том нуждался кой–какие благосклонные щедроты, было много меньшим по сравнению с Сульпицием. Чтоб при этом не поссориться с законом, он давал игры и устраивал угощения народу с помощью друзей и родственников. Наконец, он умело пользовался именем Помпея, своего полководца, бывшего в то время очень популярным и обаянием войны на Востоке, которую он завершил столь славным образом.
Предвыборная борьба, всех подробностей которой мы не знаем, протекала очень бурно и Катилина подпитывал деньгами дерзость. Иль из–за присущего ему бахвальства или чтобы запугать как можно больше боязливых, замыслы свои он нисколько не скрывал. Так, на одном из заседаний сената, на слова Катона, угрожавшего привлечь его к суду, он ответил дерзко, что если попытаются разжечь пожар, который будет угрожать его благополучию, то он потушит его не водой, а развалинами[36]. В то же самое время в Риме, циркулировали, порождая новые тревоги, речи, якобы произносимые им перед своими, на собраниях, сплошь жестокие и полные угроз. Цицерон, полностью информированный обо всем, решил воспользоваться ситуацией. Прямо накануне выборов, он потребовал, чтобы Катилина был задержан, без сомнения апеллируя к тому, что до следующего дня отложить это было бы опасно. И сенат поспешно на это согласился. Он, приняв энергичные меры, был, казалось, преисполнен доброй воли; но когда, на другой день после того, он собрался вновь, то, увы, утро вечера оказалось мудренее и решения оказались уже совсем иными. И когда Цицерон потребовал у Катилины объяснений относительно тех речей, что ему ставили в вину, тот не стал трудиться их опровергать или отрицать намерений, что ему приписывали, но ответил дерзостно, что у государства есть два тела: одно слабосильное, с некрепкой головой, другое — крепкое, но без головы и это последнее, если пойдет ему навстречу, не будет нуждаться в голове, пока он жив [37]. Эта провокация вызвала единодушный ропот, но никто не осмелился предложить предать его суду и он вышел из сената триумфатором.
Время выборов всё ещё не было известно, но поскольку Катилину как кандидата в судебном порядке так и не преследовали, не было причины бесконечно их откладывать; они должны были состояться в августе или по крайней мере в сентябре[38]. Катилина до конца сохранял уверенность в успехе. Он выступал всюду с высоко поднятой головой, со счастливым выражением лица, окруженный всюду следовавшей за ним золотой молодежью, сопровождаемый доносчиками и убийцами, гордый тем, что за ним таскалась целая армия людей, что пришли к нему благодаря Манлию из Этрурии, из Арреция и Фезул. Он надеялся, что выборы не пройдут без вооруженных столкновений и борьбы и особенно рассчитывал, что из них живым не выйдет консул. Но, однако, Цицерон упредил его и принял меры; все молодые всадники вызвались стать ему охраной. Чтобы показать заговорщикам, что он об их замыслах знает и отнюдь ими не пренебрегает и чтоб все порядочные знали, что ему грозит опасность, он надел доспехи и притом так, чтоб они видны были из под тоги. Из расположения ли к нему, как ему доставляло удовольствие предполагать, вкупе с той опасностью, что он пережил, но, однако, избиратели вместе с неизбежным Силаном выбрали Мурену, Катилину ж вновь отвергли?
Так кончена была борьба. У Сульпиция, бывшего весьма высокого мнения о себе и смотревшего на науку в которой он достиг совершенства как на превосходную всех прочих, никак не могло вместиться в голове как же предпочли солдата юрисконсульту и потому он в конце концов пришел к выводу, что не мог Мурена быть обязан своему успеху ничем иным кроме как преступным махинациям. Потому он поспешил, с помощью Катона, человека высокой добродетели, но весьма ограниченного по уму, возбудить процесс в суде. Цицерон, до того державший сторону Сульпиция, как только избран был Мурена не колеблясь встал на его сторону, взявшись защищать его в суде. И он имел на то вескую причину ибо он обязан был не допустить, чтобы государство пало в руки Катилины; у него, в январские календы, непременно должно было быть два консула для его защиты. Следовательно эта защитительная речь была добрым делом и для государства, а не только для Мурены; одновременно она была лучшей из всего, что доселе произнесено было Цицероном. Потому нас не должно удивлять, что в столь трудных обстоятельствах (это было, видимо, между второй и третьей «Катилинариями»), посреди великих тревог, порожденных заговором, когда жизнь его всякий час была в опасности, он взялся вести процесс и притом с таким подъёмом и в таком хорошем настроении. Это не было для него тяжелым бременем, а напротив было делом увлекательным и каким–то даже развлечением, им себе доставленным. Он был счастлив на какой–то миг уклониться от политики для того, чтобы обратиться вновь к судебным прениям, бывшим для него родной стихией; первый раз с тех пор как встал на ноги, он воистину обрёл свободу духа, бодрость, острую насмешливость и забыл про всё иное. Несомненно, и Сульпиций и Катон были для него друзьями; но, однако, не были ли лучшими его друзьями те, кого он лучше всего узнал как подзащитных? И к тому ж по прежнему своему опыту он отлично знал, что достойнейший Сульпиций в сущности был мелочным законником и чопорным доктринёром, а честнейший Катон — самым упрямым и самым неловким из людей и он не стал сопротивляться удовольствию прямо всем об этом заявить. Завсегдатаи Форума от души смеялись, слушая словесный портрет юрисконсульта, торжественно возвещающего свои мелочные формулы и сурового стоика, заявляющего что «все проступки равны между собой и что тот, кто задушил своего отца не виновнее того, кто пустил цыпленку кровь без надобности». Как то забывается так же, что в этой превосходной речи оратор, кажется, находит удовольствие в том, чтобы самому себе противоречить; что он защищает человека, которого не без основания обвиняют в том, что он нарушил закон Туллия, т. е тот закон, который он сам только что провёл и который носит его имя; что он с немалым остроумием доказывал, что солдат важнее человека, занятого мирными делами и это накануне того, как он написал свой знаменитый стих: cedant arma togae. И к тому ж противоречья эти дорого ему не встали, никто за них не был на него в обиде и Мурена был оправдан.
Итак, борьба пришла к полному своему завершению и у Катилины не осталось больше средств сохранить видимость законности; он теперь был окончательно замкнут в круге своего заговора.
VI
Так как заговор отныне сделался единственным его занятием и последним способом добиться цели, то, как кажется, надо ближе изучить его и уточнить, если то возможно, истинный его характер.
Планы Катилины не были, вероятно, продуманы раз и навсегда и должны были изменяться под давлением обстоятельств. Можно, например, подозревать, что они не были одни и те же в ходе выдвижения им своей кандидатуры и после провала на выборах. Что же до его намерений, то Саллюстий нам даёт понять, что намерения его в сущности оставались неизменны был он кандидатом или нет и что он намеревался завладеть той долей благ, что Фортуна назначает в награду победителям: «Перед вами богатства, почет, слава. Фортуна назначила всё это в награду победителям. Положение, время, судебные преследования, нищета, великолепная военная добыча красноречивее, чем мои слова, побуждают вас действовать. Располагайте мною либо как военачальником, либо как простым солдатом; я буду с вами и духом и телом. Именно так надеюсь я поступать, сделавшись консулом, если только меня не обманывает предчувствие и вы предпочитаете быть рабами, а не повелевать»[39]. Из этих слов ясно, что консульство было для него только средством осуществить прежние свои намерения. Но если, в сущности, намерения оставались те же, то понятно, что осуществить их будучи у власти было б много легче и не было б нужды прибегать для этого к насилию. Во всяком случае, если намерения его в чём–то и менялись, то для нас невозможно уже это проследить и принять в рассчёт; потому, нам придется изменения эти полностью проигнорировать, ограничившись тем, что мы знаем о его последних планах, тех что он обдумал и которые высказал своим друзьям перед самым заговором, не заботясь более о сохранении тайны.
Современники, говоря о заговоре, ограничиваются тем, что не щадят для него самых суровых выражений; они именуют его atrox, nefaria, tetra, horribilis, что свидетельствует лишь об их страхе перед ним. Но, однако же, Саллюстий дал нам более точное определение, которым мы воспользуемся, говоря в начале своего сочинения, что решил выбрать эту тему из–за новизны преступления и из–за величины опасности, которой избежало государство – sceleris et periculi novitate[40]. Следовательно, ему казалось, что в заговоре Катилины было нечто исключительное, отличавшее его от предыдущих и чтоб хорошенько изучить его, надо прежде всего понять, в чём заключалась эта новизна.
И при самом беглом взгляде на него поражает то, что собственно политика в нем, вопреки тому что имело место прежде, занимала очень мало места. Цицерон как–то, в приливе оптимизма, заявил, что после всех уступок, что добился от аристократии народ, нет уже ничего, что могло бы отдалять его от высших классов государства, что ему больше нечего желать и что у него нет мотива для новых революций [41]. Утверждение это, разумеется, заходило слишком далеко, тем более что часто революции происходят безо всякого мотива. Но, однако, несомненно то, что в тот момент самые насущные проблемы внутренней политики, за которые разразилось столько битв, были решены, ну или почти что решены. Так плебеям стали доступны все государственные должности и если аристократия, благодаря авторитету, который она всё ещё имела, продолжала обладать высшими из них, то успех Мария и Цицерона в консульских комициях всё ж доказывает нам, что не было уже для homo novus ничего невозможного в том, чтобы добиваться и этих должностей. В результате Союзнической войны, только что закончившейся, все италики получили право римского гражданства, а такие области как Цизальпинская Галлия, что во всей полноте им ещё не обладали, не замедлили бы вскоре получить его. Таким образом народ был, по крайней мере в половину, удовлетворен и естественно стал уже много равнодушнее к вопросам, волновавшим умы его отцов. Потому–то нет никакого их следа и в программах Катилины. Так в них нет ни малейшего намёка на аграрные законы, на трибунскую власть, на сословные привилегии, на какие–либо конституционные реформы[42]. Мы не видим так же и того, чтобы Катилина прикрывался каким–нибудь очень популярным именем, как охотно делали его предшественники. Ведь они находили в этом для себя двойную выгоду: унаследовать его сторонников и свести всю свою программу к одному единственному слову. Так для Цезаря было достаточно сказать, что он пришел отомстить за Мария, чтобы стать во главе целой партии. Катилина ж, кажется, никем не прикрывался. И кого он, в самом деле, мог бы выбрать в качестве патрона. О том же Марии, с друзьями которого он так жестоко обошелся, и помыслить было невозможно; что до Суллы — бывшего его патрона, то хотя совершенно очевидно, что он был его сторонником и вдохновлялся воспоминанием о нём, он не мог открыто ссылаться на него в тот момент, когда намеревался выступить против аристократической партии, что пыталась продолжать его политику, сохраняя то, что еще осталось от его учреждений.
Итак, что же он намеревался делать? Чтобы быть вполне об этом информированным, надо было б проскользнуть, с теми из его сторонников, в ком он был наиболее уверен, в ту часть его дома, где он собирал их, чтоб попасть на одно из тех contio domestica (домашних сборищ), как их называл Цицерон, где бы мы могли б послушать как он излагал свои планы с теми твёрдостью и смелостью, коим отдавали дань даже и враги. Но к несчастью, мы принуждены ограничиться тем, чтобы собирать, воспроизводить и интерпретировать то, что могли знать авторы того времени и что они пожелали нам об этом сообщить.
Так Саллюстий в двух очень важных местах маленькой своей книжки сообщает нам о планах Катилины. Одно из них — это письмо Манлия, главы повстанцев в Этрурии, Квинту Марцию Рексу, консуляру. Тон его почтительный и сдержанный, словно бы центурион обращался к полководцу. В нём нельзя найти ничего кроме приглушённой жалобы маленьких людей, которых нищета толкнула на мятеж и которые просят за это их простить. Они берут богов и людей в свидетели своих добрых намерений; требования их скромны; речь уже не шла более, как во времена когда плебеи удалялись на Священную гору, о просьбе уделить им долю в управлении государством; им достаточно, чтобы их не бросали более в тюрьму, когда они не могут уплатить свои долги. Ведь закон это запрещает, но ни ростовщики ни претор его не соблюдают. Это были, по крайней мере с виду, бунтовщики очень робкие и как кажется решившие, сколько то возможно, из рамок законности не выходить[43].
Сам же Катилина говорит совершенно по–иному в речи, которую Саллюстий заставляет его держать перед заговорщиками в Риме, во время соискания им консулата. Здесь вокруг него были только верные друзья; им он мог сказать о том, что думает и сообщить, что намерен делать. Но, однако, почему чтение этой речи, прежде столь средь знатоков авторитетной, производит на нас сегодня впечатленье много меньшее? Дело в том, что в действительности мы слышим в ней не Катилину, а Саллюстия и Катилина выражается в ней не как заговорщик, а скорей как школьный ритор. Нет необходимости долго разъяснять, что древние историки имели привычку вкладывать в уста их персонажей речи собственного сочинения. Мы привычку эту ныне осуждаем, но читатели того времени очень их за это одобряли и весьма вероятно, что сочинения Саллюстия и читались главным образом ради тех речей, что они в себя включали. Эта речь, одна из самых известных у Саллюстия, может нам помочь понять, как они обычно составлялись. Собственно риторы и составляли речи чисто риторические, чтоб заставить восхищаться их талантом; историки, как Тацит и Саллюстий, приноравливали их к реальной ситуации, заставляя говорящего произносить то, что он говорил в действительности или что он должен был бы говорить. Потому–то эти речи для историков наших дней небесполезны и они пользуются ими с выгодой; надо только делать это с осторожностью. Всё это превосходно демонстрирует нам вышеупомянутая речь Катилины у Саллюстия. Несомненно в ней проявляется риторика, то есть манера заменять точные детали блеском общих положений. Так, прервав на мог сетования, которым предавался перед слушателями, наш оратор, помня что обычно восстают ни для чего иного, кроме как для того, чтоб избегнуть угнетения, принялся громкими фразами побуждать слушателей возвратить себе свободу: En illa, illa, quam saepe optastis libertas! Но, однако же, для слушателей речь не шла о том, чтоб разбить свои личные оковы: ни Лентул, ни Антоний, даже бывшие консулами, ни кто–либо иной из слушателей не были рабами. В том состоянии социальной дезорганизации, в котором оказалось общество личная свобода вовсе не была тем, чего им более всего недоставало; все они нуждались в вещах иного рода. Это хорошо видно из самой речи, такой какая она есть, если позабыть об обычных ораторских приёмах, без которых обойтись нельзя и обратиться к сути вещей. В чём, на деле, порицал Катилина аристократическую партию, занимавшую все главнейшие посты, как не в том, что она, завладела всем общественным достоянием, а ему не досталось ничего? Если он так желал занять высшую из всех должностей, то это потому, что её обладатели всегда имели случай поживиться многим из того, что выплачивали Риму цари, тетрархи, покорённые народы. «И право, кто, обладая духом мужа, может стерпеть, чтобы у тех людей были в избытке богатства, дабы они проматывали их, строя дома на море и сравнивая с землёй горы, а у нас не было средств даже на необходимое; чтоб они соединяли по два дома и больше, а у нас нигде не было семейного очага? Покупая картины, статуи, чеканную утварь, разрушая новые здания, возводя другие, словом, всеми способами тратя и на ветер бросая деньги, они, однако, при всех своих прихотях, промотать богатства свои не могут. А вот у нас в доме нужда, вне стен его — долги, скверное настоящее, гораздо худшее будущее. Словом, что нам остаётся, кроме жалкой жизни»[44]. Мне, таким образом, кажется, что речь эта содержит подлинные мысли Катилины. Но, они ещё более ясно видимы в нескольких строках, следующих ниже у Саллюстия. И они позволяют допустить, что кое–кто из заговорщиков, у кого риторика вызывала подозрения и которые отлично знали во что они ввязались и на какую добычу хотели бы рассчитывать, потребовали от своего вождя говорить яснее и без лишних фраз. «Услышав это, люди, страдавшие от множества всяческих зол, но ничего не имевшие и ни на что хорошее не надеявшиеся, — хоть им и казалась большой платой уже самая возможность нарушить спокойствие — всё–таки в большинстве своём пожелали узнать, каким образом будет он вести войну, каких наград добьются они оружием, на какие выгоды и где могут они рассчитывать теперь или в будущем. Тогда Катилина посулил им отмену долгов, проскрипцию состоятельных людей, магистратуры, жреческие должности, возможность грабить и всё прочее, что несут с собой война и произвол победителей»[45]. Вот какова была в истинных словах и без прикрас программа Катилины.
Нам, конечно же, хотелось бы, чтоб она дошла до нас в форме, приданной самим автором; нам тогда понятней стало б то, что он готовил; мы проникли б много глубже в его мысли если бы услышали собственный его голос в тех его беседах с близкими ему людьми, о которых Саллюстий говорит, что в них он сначала изрыгал хулы на почтеннейших людей, а затем, обращаясь к каждому из слушателей лично, одного хвалил, а другому напоминал или о его нищете, или об излюбленной его страсти, или о грозящей опасности и грядущем бесчестии, кои навлекало на него состояние его дел, чтобы, наконец, нарисовать перед мысленным их взором соблазнительные картины былых побед Суллы, от которых более старшие из присутствующих поимели когда–то много выгод; а поскольку одновременно он провозглашал, что все эти выгоды можно возвратить и что государство снова станет их добычей, то понятней стала б радость этой банды, что изголодалась по добыче, слушавших эти утешительные обещания[46]. Но, к несчастию, до нас не дошло от Катилины ничего, кроме нескольких строчек одного письма, адресованного им Катулу. В нем он, оставляя Рим, писал: «Гонимый обидами и оскорблениями, так как я, лишённый плодов своего труда и настойчивости, не достигал заслуженного мной высокого положения, я по своему обыкновению официально взял на себя защиту несчастных людей»[47]. Вот его истинное кредо. Он его подробно разъяснил и истолковал в нескольких речах перед сторонниками, о которых сообщает Цицерон: «Никто не может быть преданным защитником обездоленных людей, кроме того, кто обездолен сам; что посулам благоденствующих и богатых людей пострадавшие и обездоленные верить не должны; поэтому пусть те, которые хотят возместить себе растраченное и вернуть себе отнятое у них, взглянут, как велики его долги, каково его имущество, какова его отвага; бесстрашным и неимущим должен быть тот, кто станет вождём и знаменосцем неимущих»[48]. Цицерон говорит нам, что слова эти поразили ужасом весь Рим. Ведь они были вовсе не из тех, что обычно говорили агитаторы; даже те, кто решались вымолвить что–нибудь похожее, не осмеливались говорить это в подобном тоне. Ведь произнеся это, Катилина отрекался от традиций Гракхов, этих великосветских демагогов; он громко отделял себя от Цезаря и Красса, заявляя, что они не годятся для защиты народного дела. Он всячески стремился подчеркнуть новизну и необычность своего дела. Ведь он не обращается более, как его предшественники, к политическим пристрастиям сторонников; он стремится возбудить социальное движение.
Но кто были те «отверженные» (les misérables), благосклонности которых он так упорно добивался и вождем которых так стремился объявить себя. В наши дни мы могли бы их назвать безо всяких затруднений. В нашей голове сразу бы возникла мысль, что он говорит о тех, столь многочисленных в нашем обществе, людях, которые с трудом выживают на свою ежедневную зарплату, о рабочих мастерских, фабрик, мануфактур, мелких розничных торговцах, мелких землевладельцах, которых, будучи долго угнетаемы, жаждут сделаться хозяйчиками и иные из которых завтра сами станут угнетателями. Но не надо забывать, что речь идет о Риме, где торговли было мало, а промышленности так почти что не было совсем, Риме, который был страною рабства, где ручной труд был непрестижным и неуважаемым занятием, где высокомерные аристократы насмехались над теми бедняками, что сидели весь свой день прикованные к стулу (sellularii)[49] , пред лицом своей работы, представляя из себя плохих солдат. Полагаю, что для них Катилина жизнью рисковать не стал бы. Те, кого именует он «отверженными» — это люди разорённые, лишенные средств к существованию, которые влезли в долги и не могут оплатить их. Цицерон говорит, что их никогда ещё не было так много в Риме, как в его время; ведь они происходили изо всех слоёв общества[50]. В нижних слоях общества это были жертвы мелкого ростовщичества, те крестьяне, которых мало–помалу изгоняли с их полей, те колонисты, меж которыми распределены были земли, но которые не могли их обрабатывать и скоро становились жертвой деревенских мироедов — ростовщиков, самых безжалостных и жестоких изо всех ростовщиков. Именно их имел в виду Манлий в том письме к Квинту Марцию Рексу, о котором шла у нас недавно речь. Что до самого Катилины, то понятно, что его интересуют главным образом «отверженные» из верхов общества, эти ушибленные жизнью, как их называет Цицерон, знавшие прежде изобилие благ, что делало для них ещё более тягостными нанешние бедствия. Ведь они проводили прежнюю свою жизнь в роскоши, были игроками, мотами, развратниками и поэтому то скоро расточали состояние и теряли свой кредит. К ним то именно и обращал свои речи Катилина и они его слушали с восторгом, потому что он предлагал им верный способ как вернуть их состояние.
Как же он надеялся этого достичь? Средства достижения были те же, что и прежде. Так как он знал, что теперешние обладатели власти и богатства не позволят беспрепятственно себя ограбить, он не мог надеяться преуспеть иным путем, кроме как насилием. Потому его средствами, как и прежде, были убийства и поджоги. Вот его последний план, так как он его намеревался изложить пред сообщниками в Риме через одного из своих посланников, Тита Волтурция, что захвачен был на Мульвиевом мосту[51]. Катилина должен был привести свои войска из Фезул под стены города[52]; он должен был вступить в него через ворота в тот момент, когда заговорщики подожгли бы Рим. Всё уже было подготовлено и согласовано заранее. Пожар должен был быть зажжен одновременно в двенадцати кварталах, так чтоб всё сгорело разом. Плутарх добавляет, что должны были убивать всех тех, кто пытался бы его тушить, а чтобы отнять средства для тушения, следовало перекрыть водозаборы. В суматохе и всеобщем страхе было бы легко перебить всех тех, кто бы вздумал защищаться. Каждому из заговорщиков назначены были свои жертвы; так Цетег должен был убить Цицерона. В то же время солдаты Катилины должны были задерживать тех, кто бы попытался убежать, чтоб никто не смог бы ускользнуть. При такой организации дела заговорщики внутри города, соединившись с теми кто его окружил бы, вместе начали б захватывать добычу.
Жестокость данного проекта породила сомнения в его реальности; потому в нем видели или выдумку взволнованного страхом народного воображения или какие–то злоумышления врагов Катилины, что намеренно раздували все его ошибки и промахи, дабы оправдать суровость кары. Но, по моему мнению, все эти предположения совершенно неприемлемы. Ведь не только все писатели древности сообщают о его зловещих планах и приводят их детали, но и Цицерон обвинил в них Катилину перед полным составом сената[53] и мы не видим, чтобы Катилина хоть бы как–то защищался. А тотчас по его отъезде Цицерон возобновил те же обвинения в присутствии его сообщников, на которых обратил он свой карающий перст, говоря: «Я вижу здесь тех, кто требовал для себя этой ужасающей службы, словно это честь»[54]. Говорил ли б он с такой уверенностью, если б опасался быть опровергнутым? Через несколько дней, в сенатусконсульте, которым назначались молебствия богам по поводу удачного разрешения дела аллоброгов, Цицерону была торжественно вынесена благодарность за то, что «он избавил Рим от поджогов, граждан — от резни, Италию — от войны»[55]. Создается впечатление, что в тот момент никто не сомневался в истинности преступлений, в которых обвинял Катилину консул и даже то, что было в них преувеличенного и почти что грандиозного и что породило в наши дни сомнения, кажется вполне гармонировало с тем, о чём Саллюстий говорит нам, что «его неуёмный дух всегда стремился к чему–то чрезмерному, невероятному, исключительному»[56]. Те, кто не готовы счесть его на всё это способным, возражают, что он был не из тех, кто способен на бессмысленные преступления и что им трудно понять, что за польза была в них для него. Катилина, писал Наполеон III в 1865 году, не мог замышлять столь бессмысленные вещи: ведь это означало бы желать царствовать над развалинами и могилами[57]. Вероятно, что шестью годами позже, после Коммуны и последовавших за ней событий, автор «Жизни Цезаря» не взялся б уже утверждать это столь категорично. Ведь ему довелось увидеть, как целая школа революционеров пользуется ужасающими средствами, поджигает и убивает без зазрения совести и наобум, чтобы привести в ужас общество и с помощью этих зловещих предостережений вырвать победу для своих доктрин. Можно думать, что такова же была цель и Катилины. Даже если разрушение нескольких домов и смерть нескольких людей сами по себе никакой непосредственной выгоды ему не приносили, всё равно он выигрывал на том, что запугивал весь мир и парализовывал его сопротивление, облегчая этим то великое потрясение, которое готовил. А в его речах мы тотчас обнаруживаем интонации социалистов наших дней. И разве мы не вправе утверждать, что все эти пожары и резня некоторым образом сходны с обычными приёмами наших анархистов? Эти параллели, так естественно приходящие на ум, помогают нам понять, как история сегодняшняя делает яснее прежнюю.
VII
Если верить Саллюстию, Катилина удвоил свои усилия после вторичного провала на выборах. «В то же время он усиленно действовал в самом Риме — замышлял покушения на консулов, готовил поджоги, занимал с вооруженными людьми удобные места, сам ходил с мечом и то же другим приказывал, велел им быть всегда настороже и наготове, днем и ночью торопился, бодрствовал, но ни от недосыпания, ни от трудов не уставал»[58]. Но, однако же, похоже, что на этот раз, неудачи поколебали таки его уверенность в себе. Так узнав, что некий молодой человек — Луций Эмилий Павел, вознамерился привлечь его к суду по lege Plautia de vi, что направлен был против разного рода смутьянов и мятежников, он который прежде дважды столь высокомерно бравировал своими обвинителями, кажется, на этот раз всерьез встревожился. И вот, чтоб заставить верить, что ему не в чем упрекнуть себя и что он не страшится обвинения, он решился его опередить и отдаться добровольно в руки властей. Он знал, что в Риме некоторые заключенные имеют привилегию содержаться в не в государственной тюрьме, а отдаваться на попечение магистратов или даже частных лиц, чтоб они за них и отвечали. Потому Катилина попросил Марка Лепида, а затем претора Марцелла поместить его у себя, а поскольку оба они отказались, дерзко обратился с тем же предложением к Цицерону. Ясно, до чего напугало Цицерона такое предложение. Как бы он, который не чувствовал себя с Катилиной в безопасности даже и в одном городе, согласился жить с ним под одной крышей? Итогом всей этой демонстрации, что предпринята была им для того, чтобы убедить в своей невиновности наивных, стало то, что, будучи отвергнут всеми порядочными людьми, не желавшими брать на себя ответственность за такого заключённого и вынужденный ограничиться тем, что водворился у кума своего, Марка Марцелла, где, как всем известно было, он свободно делал что хотел, он лишь только растерял в глазах многих тот авторитет, что давала ему прежде дерзкая отвага.
И ничто, кажется, в тот момент ему успеха не сулило. Козни, которые он строил против консула, были расстроены; он не мог составить никакого плана, который не был бы тотчас же раскрыт и предупрежден. Все эти препоны были для него весьма чувствительны и впервые заставили его усомниться в успехе предприятия. Не один ли из таких моментов раздражения и уныния описал нам Саллюстий, говоря: «Его мерзкая душа, враждебная богам и людям, не могла успокоиться ни бодрствуя, ни отдыхая: до такой степени угрызения совести изнуряли его смятенный ум. Вот почему лицо его было без кровинки, блуждал его взор, то быстрой, то медленной была походка. Словом, в выражении его лица сквозило безумие»?[59]. Одновременно, мы замечаем некоторые признаки того, что он утратил то доверие, что к нему выказывали прежде самые знатные из его сообщников. Он не говорит уже с ними в прежнем тоне. Прежде он говорил им: «доблесть и верность ваши достаточно известны мне; я во многих, и притом трудных, случаях оценил вас как храбрых и преданных людей»; а в последний раз, когда он их собрал, он долго сетовал на их бездействие»[60]. Напротив, старые солдаты, прибывавшие к нему со всех сторон в Этрурию, казались ему смелыми и полными решимости. Он ни на кого так не рассчитывал, как на них, в том, чтоб испытать удачу; он забрал себе в голову, что должен выступить как можно скорее. С лихорадочной торопливостью он стремился всё это дело завершить. И в самом деле, видимо решение о выступлении принято им было до того ещё, как он узнал об окончательном результате последних выборов; что бы ни случилось, мятеж должен был вспыхнуть в последние месяцы года[61].
Но Цицерон был в курсе всего того, что тот готовил. Так 21 сентября он сообщил сенату, что у того всё готово для вооружённого выступления и что через шесть дней Манлий должен был начать вооружённое восстание в Этрурии, а на следующий день в Риме следовало приступить к резне. В ночь на первое ноября запланировано было захватить врасплох Пренесте, укрепленный город, который позже было бы нетрудно защищать; он уже служил плацдармом молодому Марию, а позднее стал им вновь в войну Антония с Октавианом[62]. Всё это наполнило сердца сенаторов возмущением и ужасом. Цицерон воспользовался этим, чтобы побудить их поставить на голосование пресловутый сенатусконсульт, о котором Цезарь говорит, что к нему прибегали в случаях крайних и отчаянных, когда всё было в огне и когда уже не было других средств к спасению государства, кроме чрезвычайных (extremum atque ultimum senatusconsultum). Его знаменитая формула предписывала консулам позаботиться о спасении государства и предоставляла всю необходимую для этого власть.
Представляется совершенно очевидным, что Цицерон, как только был всеми этими полномочиями вооружен, просто обязан был ими тотчас же воспользоваться. У него ведь не было времени, чтоб его терять; поражая без задержки главаря заговора и его приверженцев, он предупреждал гражданскую войну. Некоторые из его друзей находили, что это было не только его право, но и долг. Сам он, памятуя о примерах предков, горько упрекал себя за нерешительность: «Я виноват в бездеятельности; я краснею от своей трусости» и однако, всё ещё хотел сохранить драгоценный сенатусконсульт заключенным в собственную оболочку «словно меч в ножнах». Итак, почему ж он не предпринимал в тот момент никаких решительных шагов? Во–первых, следует признать, что решительные действия вообще были не в его характере; во–вторых, он имел для колебаний веские причины, столь веские, что они были сильней его. Ведь в столь трудных обстоятельствах, зная сколькими Катилина обладал потенциальными сторонниками, даже если б был целиком уверен, что его партия доверяет ему и последует за ним, всё ж не мог ставить под удар государственную власть, ибо партией его была партия умеренных консерваторов, для которой столь необходимые тогда энергичность, решительность, настойчивость вовсе не были органически присущими. Вот что Цицерон сам о них писал «Вооружённые силы и отряды, осаждающие государство более многочисленны, чем защищающие его ( majoribus praesidiis et copiis oppugnatur respublica quam defenditur), так как чуть кивнёшь дерзким и пропащим людям — и они уже пришли в движение, да они даже и по своей охоте восстают против государства, а вот честные люди почему–то менее деятельны (boni nescio quomodo tardiores sunt), упускают из виду начало событий и только по необходимости, когда дело уже идёт к концу, начинают действовать. Таким образом, они, желая сохранить покой даже без достоинства, иногда из–за своей медлительности и нерешительности лишаются и того и другого по собственной вине»[63]. Он настолько знал своих сторонников, что делил их на две категории, меж собой различные, но равно опасные для государства. «Среди них», — говорит он, — «есть те, кто всего страшатся и те, кто не боятся ничего»[64]. Какую опору мог он иметь в первых, коль они в решающие моменты оставались дома или покидали Рим, когда требовалось идти голосовать в сенат? Но, возможно, что вторым и в ещё большей мере доверять не стоило, ибо это были те, кто под предлогом, что они не боятся ничего, не желали думать об опасностях, на которые он им указывал и тем самым не стремились принимать против них мер предосторожности, о которых он твердил. В окружении Цицерона эти светские остроумцы, создававшие вкруг себя атмосферу изящного скептицизма и более всего боявшиеся выглядеть обманутыми и наивными, были очень многочисленны. Их обычной манерой поведения было закрывать глаза на заговоры, о которых их предупреждали или для того, чтоб казалось, что они их не боятся или чтоб не огорчать себя заранее. Их упрямая недоверчивость и скептицизм раздражали Цицерона. Но, однако, для него ясно было, что при наличии такого количества врагов, тайных или явных, и не меньшего количества людей слабых, чересчур снисходительных и заранее склонных всё прощать, он не мог иначе приступить к делу, кроме как с единой партией сторонников, убеждённой в правоте. «Ты будешь казнён», — говорит он Катилине, — «лишь тогда, когда уже не найдётся ни единого столь бесчестного, столь низко падшего, столь подобного тебе человека, который не признал бы, что это совершенно законно»[65]. Это объясняет те отчаянные усилия, что он прилагал к тому, чтоб рассеять все сомнения. Но ему крайне трудно было этого добиться; может быть, даже, победить заговор было легче, чем доказать его существование.
Но, однако, всё ж дела пошли так, что становилось неизбежным — не сегодня–завтра он найдёт–таки способ убедить даже самых недоверчивых. Даже если б Катилине удалось скрыть факт собраний, проводимых в Риме, то сосредоточение войск, что происходило в Фезулах, не могло оставаться незамеченным. Зловещие предостережения поступали уже со всех сторон. Так однажды ночью Цицерон был разбужен очень неожиданным визитом. Это был Красс, до того поддерживавший Катилину, но теперь от заговора отшатнувшийся, так как ясно понял — заговорщики жаждут всех его богатств и достояния. Он в тот день получил массу писем и одно из них лично для него, Красса (с ним то он и ознакомил Цицерона), а другие — для сенаторов (их он ему зачитывать не стал, чтобы не скомпрометировать себя). То, что было адресованным ему, было анонимным; в нём неизвестный автор сообщал, что готовится большая резня и советовал ему бежать из Рима[66]. Одновременно получены были важные вести из Этрурии. «Спустя несколько дней сенатор Луций Сений огласил в сенате письмо, по его словам присланное ему из Фезул; в нём сообщалось, что Гай Манлий, имея крупные силы, поднял мятеж за пять дней до ноябрьских календ»[67]. Никакое сомнение более стало невозможно и для Катилины оставалось лишь одно: сколь возможно скорее присоединиться к своему войску.
Прежде чем уехать, он в последний раз собрал своих сторонников, но не у себя, где собрание могло быть захвачено врасплох и рассеяно, а у Порция Леки, одного из своих друзей, жившего на улице Серповщиков, расположенной, вероятно, в каком–нибудь глухом предместье. Это было в ночь на 6 ноября. Отдав последние распоряжения и назначив каждому его роль в будущем великом выступлении, он добавил, что уехал бы совсем довольным, если бы его избавили от Цицерона, «представляющего великое препятствие всем его намерениям». Предложение встретило весьма сдержанный приём ибо все знали, что Цицерон настороже. Но, наконец, после некоторого колебания, двое заговорщиков, Гай Корнелий, римский всадник и сенатор Варгунтей вызвались попытаться это сделать. Они поклялись в ту же самую ночь, а вернее следующим утром, прийти с вооруженными людьми в дом консула, будто бы для приветствия и поразить его в его атрии, где он обычно принимал своих клиентов. Опасность была велика, но Курий, агент Цицерона, вовремя предупредил его и он принял меры предосторожности. Потому, когда убийцы явились, перед ними, несмотря на их настойчивость, дверь была закрыта и они принуждены были удалиться[68].
Сразу же по избежании опасности консул был проинформирован о решениях, принятых заговорщиками этой ночью. Чтоб расстроить их замыслы, надо было действовать немедленно. Потому он тотчас приказал созвать сенат, что и было сделано незамедлительно. Он собрался во второй половине дня 7 ноября[69]и Цицерон произнёс на этом заседании первую «Катилинарию».


[1] Cic., pro Murena, II, 4.
[2] Таково, напр. мнение М. Джона, выраженное в его сочинении, озаглавленном Die Entstehungsgeschichte der Catilinarische Verchschwörung. Мнение его состоит в том, что именно провал на консульских выборах 691 г. подтолкнул Катилину к идее заговора. Но я полагаю, что тщательно изучив тексты Цицерона, можно найти в них доказательства, что заговор, либо в Риме, либо в Италии предшествовал выборам. Так в Риме, многочисленные и многозначительные угрозы Катилины, вынудившие даже отложить на время выборы, хорошо показывают их, заговорщиков тайные намерения. Так же ясно, что существовал союз заговорщиков в Этрурии, так как Катилина привел некоторое их количество в Рим в день выборных комиций: circumfluente colonorum Arretinorum et Faesulanorum exercitu («вокруг него толпилось его войско, составленное из колонов Арреция и Фезул» — pro Murena, XXIV, 49. Из них Манлий позже организовал и в самом деле войско. Все, чему мы можем верить, это то, что в случае поражения Катилины на выборах, заговор должен был принять исключительно насильственный характер.
[3] Pro Sulla, XXIX, 81: nulla tum patebat, nulla erat cognita conjuratio.
[4] Sallust., Catil., 17: singulos appellare, hortari alios, alios temperare; opes suas, imparatam rempublicam, magna praemia conjurationis docere.
[5] Sallust., Ibid.
[6] Sallust., Catil., 19: in abditam partem aedium.
[7] Sallust., Catil., 5.
[8] Sallust., Catil., 24.
[9] В частности в «Pro domo suo», в речах за Секстия и против Пизона. В них он всюду говорит о том мятеже, что принудил его отправиться в изгнание.
[10] Сic., In Piso, 21: edictis tuis tabernas claudi jubebas.
[11] Cic., pro Sextio, 15: quum vicatim homines conscriberentur, decuriarentur.
[12] Эти египетские дела, о которых мы осведомлены очень плохо, кажется могли иметь в политике того времени некоторую значимость. М. Ферреро указал на то, что Рулл, т. е вероятно Цезарь, предложил в своём аграрном законе способ добиться в них благоприятных перемен.
[13] См. напр. Cic., pro Tullio, 2. Фрагменты этой речи, хоть и к сожалению короткие, всё же помогают нам понять в каком горестном положении была тогда Италия.
[14] Cic., In toga cand., in Ascon. p. 88.
[15] Замечательно, что Цицерон (Catil., II, 9) крайне нелицеприятно отзываясь обо всех категориях повстанцев, несколько щадит сулланских ветеранов, в частности и живших в Фезулах, именуя их честнейшими гражданами и храбрейшими мужами.
[16] Sen. M., Suas., VI, 26.
[17] Sallust., Catil., 24, 3.
[18] Tac., Ann., XV, 48.
[19] Sallust., Catil., 25.
[20] Macrob., Saturn., III, 13,9: gravissimus alienae luxuriae objurgator.
[21] Сic., pro Mur., XII, 27.
[22] Sallust., Catil., 24.
[23] «Liberum quaerendorum gratia» — это та формула римского брака, которая употреблялась в клятве, которую римский гражданин давал перед цензором.
[24] Liv., VIII, 18.
[25] Liv., XXXIX, 8 sqq.
[26] Sallust., Catil., LVI, 2.
[27] Plut., Cic., XVI; App., II, 7.
[28] Sallust., Catil., 42.
[29] Cic., Philipp., IV, 6.
[30] Cic., Catil., II, 8 sqq.
[31] Sallust., Catil., 39, 3-4.
[32] Cic., pro Roscio Amer., XXIX.
[33] Для вящей полноты можно к ним добавить несколько таких категорий низших служащих, как эрарные трибуны (служащие при государственной казне) и старшие писцы (scribae), которые, будучи заинтересованы в поддержании порядка, могли, при случае, оказать поддержку консулу. Мы ещё увидим, как днем 5 декабря Цицерон воспользовался ими. Наконец, последний ресурс правительства состоял из тех, кто давал военную присягу и по возрасту годился быть солдатом; это был как бы эскиз национальной гвардии.
[34] Sallust., Catil., XXIII, 1-4.
[35] Sallust., Catil., XXVI,2. Друманн (Gesch. Roms., V, 480) еще менее к нему благосклонен. Перечислив всех осведомителей, что были к его услугам, он без церемонии именует его Kundschafter — «шпик». Его коллега Антоний, когда они ссорились, ограничивался тем, что слегка насмехался над ним, потому что он слишком часто напоминал ему о том, что раскрыл заговор, так что Цицерон не осмеливался больше в письмах к нему употреблять выражение «comperi» («я собрал сведения») (Cic., ad Fam., V, 5).
[36] Сic., pro Mur., XXV, 51. Cаллюстий относит этот ответ Катилины к концу заседания 7 ноября, после первой «Катилинарии». Это — прием искусного писателя, пожелавшего придать эффектное окончание важной сцене.
[37] Cic., Ibid.
[38] Друман и Моммзен отодвигают дату выборов до октября; но, однако, я не вижу в текстах ничего, что бы вынуждало помещать её так поздно.
[39] Sallust., Catil., XX.
[40] Sallust., Catil., IV.
[41] Сic., pro Sest., XLIX.
[42] Нет в них так же речи и о том, что в ту пору сделало таким популярным имя Клодия, именно распределение среди народа хлеба и восстановление старых коллегий, ликвидированных Суллой – Cic., pro Sest., XXV.
[43] Я уже замечал, что Цицерон в своей второй «Катилинарии» много благосклоннее отзывается о бунтовщиках Этрурии, нежели о римских, именуя их честными и доблестными гражданами.
[44] Sallust., Catil., XX, 11-13.
[45] Sallust., Catil., XXI, 1-2. Что касается отмены долгов, то в подлиннике здесь Саллюстий употребляет выражение tabulae novae — новые долговые записи. Под этим термином надо понимать нечто вроде законного банкротства. Уничтожались прежние таблички, на которых были записаны долги, а на новых они были уменьшены или полностью отменены. Государство многократно вмешивалось уже подобным образом, чтоб урегулировать взаимоотношения между кредиторами и должниками. Вспомним, что в 668 году консул Валерий Флакк сократил все долги на три четверти. Это то, что называлось argentum aere solvere, т. е что должники выплачивали один асс медью за сестерций долга, который был серебряным и стоил четыре асса.
[46] Sallust., Catil., XXI.
[47] Sallust., Catil., XXXV, 3.
[48] Cic., pro Murena, XXV, 50.
[49] Liv., VIII, 20.
[50] Cic., de Offic., II, 24; см. так же Sallust., Catil., XVI.
[51] Мы увидим дальше, как Волтурций, получив от сената обещание, что его не будут преследовать в суде, всё открыл сенаторам.
[52] У Саллюстия, кстати сказать, есть по этому поводу фраза, не вполне понятная; там сказано, что заговорщики в Риме должны были выступить, когда Катилина прибудет со своим войском в Фезулы, cum in agrum Faesulanum cum exercitu venisset ($ 43); ведь очень хорошо известно, что он там уже некоторое время находился. Дитч, в своем издании Саллюстия, предлагает чтение in agrum Carsulanum — имя одного городка, ближе Фезул расположенного к Риму, т. е когда станет известно, что Катилина двинулся на Рим. Но, возможно будет проще, чтобы получить тот же смысл, читать cum ex agro Faesulano venisset, т. е когда он, оставив Фезулы, двинется на Рим и к нему подступит.
[53] Cic., Catil., I, 3.
[54] Ibid., II, 3.
[55] Ibid., III, 6.
[56] Sallust., Catil., V: vastus animus immoderata, incredibilia, nimis alta semper cupiebat.
[57] Histoire de Jules César, I, 275.
[58] Sallust., Catil., XXVII, 2. — «сам ходил с мечом» — Это было не принято в Риме, говорит президент де Броссе, ведь там даже офицеры не носили никогда оружия.
[59] Sallust., Catil., XV, 4-5.
[60] Sallust., Catil., XX: vos cognovi fortes fidosque mihi. — Ibid., XXVII: de ignavia eorum questus.
[61] Это можно, полагаю, заключить из того места Саллюстия (XXVI), где он говорит, что Катилина, выдвигая свою кандидатуру на выборы 692 года, очень надеялся, что «если он будет избран, ему легко будет полностью подчинить себе Антония». У него не было, следовательно, намерения дожидаться январских календ, когда бы он вступил в должность. Он намеревался избавиться от Цицерона и совершить свою революцию, будучи ещё consul designatus (консул на будущий год, избранный, но ещё не вступивший в должность), вместе с Антонием, консулом на этот год.
[62] И в самом деле, Манлий взялся за оружие 27 сентября, как и сообщил сенату Цицерон. А если на следующий день в Риме не произошло резни, то это либо из–за принятых мер по её предотвращению, либо потому, что заговорщики в последний момент заколебались. Мы ведь знаем, что они многократно уклонялись от конкретных дел, за что Катилина упрекал их в трусости (Sall., Catil., XXVII). Я не нахожу никакой причины утверждать, как это делает М. Ферреро, что Цицерон обо всем этом докладывал сенату, не имея точных сведений.
[63] Сic., pro Sest., XLVII, 100.
[64] Cic., pro Mur., XXV.
[65] Cic., Catil., I, 2, 5.
[66] Plut., Cicero, XV.
[67] Sallust., Catil., XXX, 1.
[68] «Exclusi sunt», просто говорит Цицерон, а Саллюстий «janua prohibiti». Эти выражения напомнили мне остроумные слова Сийеса. В эпоху Директории, время социальной дезорганизации, напоминающее последние времена римской республики, некий Пулле проник в дом Сийеса и выстрелил в него из пистолета, но промахнулся. Дело дошло до суда, но когда Сийес увидел, что суд не намерен осудить его убийцу, он сказал спокойно, возвратясь домой, своему привратнику: «Если Пулле вернётся, скажите ему, что меня нет дома». — Цицерон приписывал попытку убийства двум всадникам, но поскольку Саллюстий называет имена, вероятно, что он был лучше информирован.
[69] Некоторые историки помещают это заседание сената на 8 ноября. Я придерживаюсь даты, выдвинутой Друманном.