Глава II. Консульство Цицерона

I
Консульство было мечтой всякого римлянина, участвовавшего в политической жизни, если он имел амбиции и верил в свой талант. И ничто не мешало ему к этому стремиться. По праву, все римские граждане имели право избирать и быть избранными; не было никаких особых требований по рождению или по имуществу: Теренций Варрон, побежденный при Каннах, владел мясной лавкой; отец Марка Эмилия Скавра был торговцем углем. Правда, что в реальности все устроено было так, чтобы подступы к консулату затруднить. На всей длине пути исполнения общественных обязанностей (cursus honorum), по которой кандидаты, прежде чем прибыть в конечный пункт, вынуждены были следовать, принимались меры, чтобы сделать его как можно уже. Так квесторы избирались в количестве 20; далее было не более 8 преторов, которые должны были оспаривать два места консулов. Побежденные вынуждены были начинать сражение за консулат по новой, часто в более трудных условиях, против новых конкурентов, чье количество возрастало без предела, так что многие из тех, кто с такой горячностью и с такой надеждой двинулся на завоевание высшего достоинства были заранее обречены на то, чтоб его не достигнуть никогда.
Но, однако, Цицерон был не из тех, кто страшился бы такой напасти. Ведь ему, с самого первого его соискания должностей, избиратели оставались неизменчиво верны. Потому он с первой попытки добивался всего, чего соискивал, отправляя все эти должности достойно. Он был претором в тот самый год, когда Катилина организовал свой первый заговор и нашел способ не скомпрометировать себя ни в чем. Но хотя он, кажется, имел все шансы для избрания, все же он не чувствовал себя вполне спокойным; он ведь много раз сравнивал валы народного собрания с валами моря, столь бурного и капризного порой, где отлив уносит что принес прилив; и само собой, беспокойство это возрастало с приближением последней и решительной борьбы. И естественно было, что тревога эта разделялась и его родными; ведь нельзя было игнорировать того, что почесть, что он добивался, прославляла всю семью. Так его младший брат, Квинт Цицерон, который нежно был к нему привязан и который, впрочем, собирался пользоваться славой своего старшего брата для своей политической карьеры, признается нам, что не уставал об этом грозном сроке думать день и ночь. Он недавно был эдилом и уже имел навык в обращении с избирательной системой. У него возникла идея поставить свой опыт на службу своему брату и написать ему письмо, в котором он перечислял все, что должен сделать кандидат, желающий иметь успех. У него нет претензии, говорит он, научить его чему–то, чего бы он не знал; но предмет этот столь сложен, а обязанности — многочисленны, что всегда есть риск что–нибудь забыть. Квинта можно называть, как и Гая Котту, виртуозом выборов[1] и он заслуживает этого названия, ведь его письмо в конечном счете, по своей форме, поднимается до одного из тех маленьких трактатов в форме писем (epistolicae quaestiones), что так модны были в это время[2]. И когда он был закончен, то ему показалось, что хотя написан он специально для родного брата, но может быть полезен и другим. Потому он решился опубликовать его и просил брата вновь его пересмотреть; вероятно в свет оно вышло под названием «Commentariolum petitionis» или «De petitione consulatus», как оно именуется в рукописях, что на русский переводится как «О соискании консульства».
Сочинение это включает как общие положения, так и частные, применительно к конкретным обстоятельствам, о которых пишет Квинт. Первыми нам придется пренебречь, хоть о том и сильно сожалею, так как с удовольствием продемонстрировал бы, что собою представляло в каждую эпоху избирательное право, что от древних его обыкновений сохранилось до сего дня, а что исчезло. Но тогда этот очерк наш сделался бы слишком длинным; потому ограничимся лишь тем, что постараемся выяснить в каких условиях проходили консульские выборы Цицерона.
Квинт выглядит, во всем своем письме, убежденным в окончательном успехе своего брата. Впрочем, если бы он в этом сомневался, он бы воздержался от того, чтоб ему об этом говорить. Но, однако, он не скрывает от него препятствий, которые тот вынужден будет преодолевать. Среди них одно кажется ему более серьезным, чем другие иль скорее даже именно этого единственного он, как кажется, боится. Цицерон был то, что называлось homo novus («новый человек»), т. е тот у кого в Риме ни один из предков никогда не занимал ни одной магистратуры. Пусть закон провозглашал, что для них доступно все, но обычай, который был сильней закона, кажется, оберегал аристократию. Обозрев тех, кто за последние тридцать лет вошел, не будучи аристократом, в состав сената, обнаружим, что ни один «новый человек» не сумел стать за это время консулом.
Вот та главная трудность, с которой столкнулся Цицерон и которая была для него даже более серьезной, нежели для кого–либо другого. Среди новых людей не было для аристократии человека более неприятного, чем он. Во–первых, у него был большой талант и она могла опасаться, что однажды утвердившись у кормила правления, он займет там слишком много места. Во–вторых, он был неглупым человеком, хорошо видевшим недостатки у других и не стеснявшимся над ними насмехаться. Если б он встал пред ней в униженную позу, если бы казалось, что он даже извиняется пред ней за свое красноречие, за свою популярность, за успехи, то она смогла бы может быть забыть об отсутствии в его роду знатных предков; но к большой вине, что он был разночинцем, он присоединял еще большую — ту, что был дерзким разночинцем. Он отвечал на чванство знати острыми, убийственными шутками, которые пошли по миру[3]. У него был всю свою жизнь тот недостаток, что он не мог удержаться от острого словца; он и сам находил, что труднее всего удержать остроту на губах; это все равно, что сохранять на языке горячий уголь. Может быть, в этом состоит одна из причин того, что аристократия никогда не была ему прочным союзником? Ведь извиняя иногда даже и измену, она не прощала никогда насмешки. И не только Катилина попрекал его в том, что он парвеню; пару лет спустя после заговора, при полном форуме, один из тех патрициев, которых он спас своей храбростью, дерзко намекал на его происхождение[4]. Когда он осужден был на изгнание, то ему казалось, что многие в сенате защищали его не от чистого сердца; он подозревал, что среди его бывших союзников были те, кто его удалением из города вовсе не были огорчены и думаю, что в этом он не ошибался.
Но его происхождение создало Цицерону в той предвыборной борьбе и еще одну проблему и ею так же озабочен Квинт. Всякий знатный юнец не знал заботы обеспечивать себя клиентелой. В день, когда он собирался вести первое свое судебное дело или выступал на Поле, чтобы соискать себе первую свою выборную должность, он уверен был, что его клиенты соберутся поутру в атрии его толпой, чтоб сопровождать его по улицам, а потом до самых ворот провожать его домой. Пусть они ничего о нем не ведали, пусть не знали ничего, кроме имени его; но одно это имя заставляло уважать его, даже заставляло их его боготворить; ведь оно было тем, покровительством которого жили они из поколения в поколение, от отца к сыну. Потому–то в Риме первым условием успеха кандидата было не являться на публике ни в каком ином виде, кроме как окруженным этим импозантным кортежем; не было уважения к кандидату, коль его толпой не окружала свита. Надо, говорит Квинт, жить всегда окруженным множеством народу, esse cum multitudine[5]. Этих то друзей, что должны были каждое утро приходить его приветствовать, этих то клиентов, что должны были следовать за ним и внимать ему на форуме, как то было у патрициев в качестве семейного наследства, у него, к несчастью не было; потому он вынужден был обеспечивать ими сам себя. Это был немалый труд. Во–первых, он уже и прежде постоянно выступал как сторонник и поборник всадников, всячески поддерживая их и словами и авторитетом; ведь он сам принадлежал к этому сословию по рождению. Пусть они не были так уж многочисленны, но зато весьма богаты и влиятельны. Так же у него были и друзья, что он приобрел услугами, главным образом защищая их в суде. К сожалению далеко не всем из них можно было доверять, ведь необходимость заручаться важными клиентами, часто заставляла брать, в качестве защитника в суде, очень грязные дела. Наконец были те, кто почитал его за величайшего оратора Рима, среди них в большом количестве юноши, в том числе и знатные, почитавшие за честь слыть его учениками. Они годны были следовать за ним повсюду, исполнять его распоряжения, быть посыльными, защищать его при нападениях. Квинт сообщает нам, что этот род эскорта из юношей, если он хорошо организован, дает превосходный эффект на Поле, в день выборов; ими–то Цицерон себя и окружил. В целом юношество оказалось разделенным между ним и Катилиной. Наиболее образованная часть, из почтеннейших семей встала на его сторону; но они, к сожалению, не были слишком многочисленны. Катилина же привлек к себе других безудержной расточительностью и своей любезностью. Между теми и другими долго колебался Целий. Так как он было одновременно человеком большого ума и неисправимейшим распутником, то переходил из одного лагеря в другой, в соответствии с тем, что его сей момент влекло: тяга к образованности или жажда удовольствий.
Но не надо забывать: речь идет о всеобщем избирательном праве. И успех зависит далеко не только от элиты, нескольких тонких умов, проницательных эрудитов; он зависит от толпы. Квинт проявил немалую заботу, чтоб напоминать об этом своему брату, хоть он, разумеется и сам не забывал об этом. Он ему рекомендует добиваться благосклонности маленьких людей предместий, не пренебрегать лицами, возглавляющими разного рода объединения народа, всячески располагать к себе тех, кто в каждом квартале пользуется влиянием на соседей. Квинт уверен, что своей обходительностью, приятностью своих манер и неутомимой любезностью Цицерон без труда завоюет их расположение. Он надеется, что за исключением клиентов знатных фамилий (ведь они проголосуют так, как прикажут им патроны), мятежников (эти ожидают тайного знака от своих предводителей) и тех кто торгует голосами (ведь они живут такой торговлей) все остальные горожане будут за него. Он не сомневается, что рассчитывать надо прежде всего на тех, кого именуют subrostrani (завсегдатаи общественных площадей, праздношатающиеся)[6]. Так как они — завсегдатаи форума, наблюдатели всех совершающихся там великих дел, то они прежде слышали уже как Цицерон выступал за интересы Помпея в речи за Манилиев закон, защищал на суде Корнелия, очаровывая всех своим ораторским искусством. Было бы ошибкой думать, что его стиль речи, столь тщательно отделанный, изобильный, гармонический предназначен был исключительно для немногих выдающихся умов и не мог быть приятен никому кроме тех, кто учился в риторических школах. Цицерон ведь знал, что те, кого созывают на народные собрания обладают слишком малым вкусом для речей точных, сдержанных, сухих, в которых делаются строгие умозаключения и выводы, как того требовал от речи Аттик и напротив, что они умеют чувствовать изобилие слов и мыслей, изысканность выражений и пространность изложения, за которые тот его попрекал и которые делали его красноречие истинно народным. Опыт, что мы сами обретаем из публичных выступлений и из тех успехов, что мы в них имеем, кажется действительно подтверждает правоту его позиции.
Есть среди рекомендаций Квинта брату одна, на которой, думаю, стоит остановиться поподробнее. «[30] Затем думай и помни обо всей Италии, расписанной и распределенной на трибы, чтобы не допустить существования муниципии, колонии, префектуры и, наконец, места в Италии, в котором бы у тебя не было достаточной поддержки. [31] Разыскивай и находи людей в каждой области, узнай их, посети, укрепи их расположение к тебе, постарайся о том, чтобы они за тебя просили в своей округе и были как бы кандидатами за тебя. Они пожелают твоей дружбы, увидев, что ты стремишься приобрести их дружбу. Ты добьешься, что они это поймут, с помощью речи, составленной с этой целью. Жители муниципий и деревень считают себя нашими друзьями, если мы знаем их по имени. Если же они так же рассчитывают на некоторую нашу защиту, то они не упускают случая заслужить эту дружбу. Прочие, а особенно твои соперники, даже не знают этих людей; ты же и знаешь и легко познакомишься с ними, без чего дружба невозможна»[7]. Квинт, таким образом, полагает, что Италия примет некоторое участие в выборах и ни одной частью ее не следует пренебрегать. Не является ли это чем–то новым и заслуживающим, чтоб на это обратить внимание?
Нам известно, что античные государства были созданы как муниципальные города (villes municipales); знаем мы и о том, как им было трудно, в тот момент когда они расширялись в результате завоеваний или же союзов, изменить свою первоначальную форму и перейти от состояния маленьких городков к состоянию единого и сплоченного государства. Греции в полной мере этого добиться никогда не удалось. Рим, по своему происхождению и по своей природе лучше был приспособлен для решения проблемы. После Союзнической войны он даровал права гражданства Италии. Но возникла новая большая трудность. Главное из прав граждан- это избирательное право. Но, к несчастию, голосование происходило только в Риме и не возникало мысли, что это надо изменить. Итак, новые граждане желали принимать участие в голосовании; и действительно нужно было, чтобы консулы, преторы, эдилы, квесторы, которые всё ещё были городскими магистратами, стали представителями государства в целом. Да, конечно, каждый италиец вправе был голосовать, но для этого надо было совершить поездку в Рим. В Риме каждый италиец был приписан к трибе; и когда он желал вступить во внутрь ovile, чтобы проголосовать, то служитель позволял ему туда вступить и он мог опустить свой бюллетень в урну. Но поездка часто длилась долго и местные аристократы, бывшие у себя почти неограниченными владыками не имели стимулов тащиться в Рим и предпочитали оставаться дома. Но существовал способ облегчить процесс, а именно заочное голосование. Август, сообщает нам Светоний, попытался ввести его в употребление: «Он установил, чтобы декурионы каждой колонии участвовали в выборах столичных должностных лиц, присылая свои голоса за печатями в Рим ко дню общих выборов»[8]. Но, либо дело было плохо организовано, либо римляне в самом Риме не придавали делу той значимости, которую придавали этому провинциалы, мера эта успеха не имела. Впрочем, некоторое время спустя проблема была решена, но иным и гораздо более радикальным способом. Тиберий упразднил народные собрания для избрания должностных лиц и выборы не проводились более нигде, кроме как в сенате, где провинции имели очень видных представителей. Таким образом все граждане, как в Риме, так и за его пределами, ставились на одну доску и Рим окончательно перестал быть замкнутым в себе городом–государством, как то было прежде и не был более ничем иным, кроме как столицей, а империализм, как мы выразились бы сегодня, смог установиться окончательно.
Квинт не мог не знать, что италийские города мечтали в ту эпоху пользоваться избирательным правом; потому–то сообщает он своему брату как вещь абсолютно достоверную, что они намерены послать в Рим множество своих граждан, чтобы те проголосовали за него. Надо думать, что не только они прибыли ради него издалека в большом количестве, но и сам он ездил очень далеко. Так в одном письме к своему другу Аттику Цицерон сообщает о намерении совершить предвыборную поездку к берегам По «так как при голосовании значение Галлии, по–видимому, велико»[9]. Галлия, таким образом, видимо готовилась, несмотря на расстояние, направить в Рим избирателей и избиратели эти благоволили Цицерону, что происходил, как и они, из муниципия. Следовательно, несомненно, что на выборах, по крайней мере на июльских 690 года, жители италийских муниципиев на Марсовом поле были многочисленны. Мы точно знаем о жителях Арпина и Реате, относительно же многих других можем предполагать[10]. Позже Цицерон вновь испытал на себе их рвение, их уважение к нему, когда возвратился из изгнания; он ведь говорит нам, что Италия пронесла его весь путь от Брундизия до Рима на своих плечах.
II
Когда Квинт писал своему брату, что у него из всех кандидатов наибольшие шансы на успех, это не были пустые ободрения. Надо думать, что талант Цицерона, ум, добрый нрав, те услуги, что он оказал стольким людям обеспечили ему множество друзей, что большая часть населения Рима расположена была к нему, что избиратели италийских муниципиев отдали ему свои голоса; всё это представляется очень вероятным. Но в еще большей мере, даже можно сказать что главным образом обеспечило его успех удивительное стечение непредвиденных и счастливых обстоятельств и в особенности то что случай дал ему таких соперников, которые кажутся созданными специально для того, чтобы обеспечить их противникам успех и что, как то часто случается на выборах, многие голосовали скорее против них, чем за него.
Этих его соперников было шестеро: два патриция, славных родом, два плебея из известнейших плебейских семей, составлявших как бы вторую ступень нобилитета, наконец, двое худшего происхождения, но отцы которых отправляли уже общественные должности; Цицерон среди них был единственным, как мы можем видеть, homo novus и простым всадником. И таким образом казалось, что ему придется иметь дело с очень сильной партией противников; но уже с самого начала предвыборной борьбы стало хорошо заметно, что эти кандидаты, обладатели столь громких имен, вовсе не были такими грозными. Избирательная компания, в действительности, открывалась не в год выборов; стычки начинались уже в конце предшествующего года. Кандидаты, желавшие стать известными народу и прощупать общественное мнение пользовались любыми случаями, по которым собиралась толпа на Марсовом поле, переходили с места на место, пожимали руки избирателям и по мере возможности приветствовали их по именам. Это было то, что называлось prensatio, церемония кажущаяся нам сейчас довольно странной, но не потому, чтобы нынче всё это у кандидатов вышло из употребления, а скорее потому, что они сегодня делают все это много менее торжественно и предпочитают, чтобы на это особо не заглядывались. А тогда, напротив, это был спектакль. Публика собиралась смотреть на их позы, наблюдать за их уверенностью или скованностью, комментировать их жесты и согласно тому, как народом принимались их ухаживания, делать предположения относительно их успеха или же провала. После нескольких недель подобных упражнений весь тогдашний мир, т. е Рим, убедился, что четыре кандидата не имеют шансов на успех и лишь только трое могут на него надеяться: кроме Цицерона, это были Катилина и Антоний.
Что до Катилины, я о нем уже сказал. Что ж касается Антония, то он был сыном знаменитого оратора и очень порядочного человека Марка Антония, которого Цицерон восхвалял в своих риторических трактатах; но, однако, сын был нимало не схож со своим отцом. Он входил, как Катилина и еще многие другие в группу знатной молодежи, окружавшей Суллу и пожавшей плоды его победы самым постыдным и скандальным образом. Как и все его сотоварищи он обогатился на проскрипциях и последовавших за ними грабежах; как и многие из них, он очень быстро промотал добытое и хотя он попытался вновь обогатиться, грабя Ахайю с помощью сулланских всадников, все же он дошел до того, что принужден был жить всячески изворачиваясь, как и чем придется. Это был человек совершенно заурядный и бесчестный. Вот отзыв Квинта об Антонии (здесь он сравнивается с Катилиной): «Оба с детства убийцы, оба развратники, оба в нужде. Мы видели, что имущество одного из них было внесено в списки, и, наконец, слышали его клятвенное заявление, что он не может состязаться с греком перед судом в Риме на равных началах. Мы знаем, что его вышвырнули из сената на основании прекрасной и справедливой оценки, данной ему цензорами. Он был моим соперником при соискании претуры, причем друзьями его были Сабидий и Пантера; у него уже не было рабов, которых он мог бы выставить для продажи, однако, занимая эту должность, он купил на подмостках для продажи рабов подругу с тем, чтобы открыто держать ее у себя дома, а добиваясь избрания в консулы, предпочел ограбить всех трактирщиков во время самого позорного посольства, а не быть здесь и умолять римский народ»[11]. Далее (Ibid., IX) он замечает, что «Антоний боится даже своей тени» и в этом его отличие от Катилины, который не боится ни богов, ни людей. Тем не менее, он все же обладал некоторой популярностью, происходившей из привязанности, сохраняемой народом к его отцу. Величайшей добродетелью римского народа, может быть последней из еще оставшихся, было уважение к традициями и верность памяти о них. И ему можно поставить в заслугу это редкое у других народов качество, не забывать.
Выбор консулов должен был, таким образом, в реальности происходить между этими тремя; Цицерон, если бы он был избран, вынужден бы был смириться с тем, что придется иметь одного из них в качестве коллеги. Нет сомнения, что и тот и другой были ему антипатичны; но он не свободен был в своих желаниях и должен был стерпеть того, кого предпочтет капризная толпа. Кажется, поначалу он склонялся к тому, чтобы предпочесть Катилину и именно для того, чтоб расположить его к себе он, как мы уже видели, собирался защищать его в суде. По всему что нам уже известно, это предпочтение не должно нам казаться удивительным. Сам он говорит, что поискав хорошенько он нашел у него некоторые проявления хороших качеств[12]; у Антония же он обнаруживал только недостатки. Вынужденный выбирать между двух недостойных, он решил обратиться к тому, в ком можно было бы разжечь, может быть, некоторую искру чести и благородства. Я склоняюсь к мысли, что если дело не пошло так, как того хотел Цицерон, то в этом вовсе не было его вины. Что ж до самого Катилины, он, хорошо разбираясь в людях, несомненно понимал, что Цицерон будет сильно стеснять его в качестве коллеги и что у него будут связаны руки для осуществления его замыслов, тогда как при Антонии он волен будет делать все что хочет. Потому–то и обратился он к последнему и они заключили меж собой союз (coitio) и начали действовать сообща.
Надо думать, что в числе средств, примененных ими для достижения своей цели, не был позабыт и подкуп; даже более того, это было, вероятно, именно то средство, к которому они более всего прибегали в тот момент. Хоть, к несчастию для них, оба были уже разорены, к ним и тут пришли на помощь. Цицерон обвиняет некое лицо, о котором говорит, но не называет имени, сообщая что он был хорошего происхождения и охотно совершал такого рода махинации. Вероятно он намекает на Красса или же на Цезаря; Красс в особенности был известен тем, что приходил на помощь оказавшимся в затруднительном положении кандидатам, когда находил это для себя выгодным. Далее Цицерон сообщает, что в доме этого услужливого господина подготавливались выборы. Римляне, устанавливавшие порядок всюду, даже там, где он, кажется и не предполагался, создали из избирательного подкупа настоящую науку, у которой были свои методы и свои ненарушаемые правила. Например, не выдавать вперед денег купленным избирателям, так как доверять в полной мере им нельзя. Потому деньги эти помещались на хранение у людей, называвшихся sequestres, которые не должны были распределять их ранее вотума. Все это происходило среди бела дня и нисколько не боясь законов, что обязаны были это дело охранять. Цицерон заявляет, что в доме этого богача, имени которого он не называет, но который всем известен, встретились sequestres с Катилиной и Антонием. Чтобы не оставить в этом никаких сомнений, Цицерон называет день и час собрания[13]. Эти махинации оказались столь скандальны, что сенат снизошел до того, чтобы выказать обеспокоенность и предложить добавить несколько более строгих статей в избирательный закон. По этому случаю Цицерон произнес речь, которая называется «In toga candida» («В белёной тоге»), из–за белёной тоги, которую носили кандидаты на выборные должности. К сожалению, до нас дошло только несколько фрагментов этой речи, крайне поврежденной. И хотя сами мы отнюдь не отличаемся ныне умеренностью и учтивостью в политической борьбе, все же я сильно сомневаюсь, чтобы кто–либо осмелился зайти так далеко. Чтобы сообщать и распространять взаимные оскорбления кандидатов не было тогда газет; но, однако, их успешно заменяли речи. Очень вероятно, что и эта речь копировалась и распространялась; и наверняка, коль она попала в руки публики, то её многие читали. Вероятно, что к тому же самому времени, т. е ко времени приближающихся выборов, следует относить и знаменитое письмо Квинта своему брату. В нем он столь же жестко порицает Катилину и Антония, как и брат в своей речи и притом почти в тех же самых выражениях[14]. Ни один автор нам не сообщил о впечатлении, которое эти два памфлета, речь и письмо, появившиеся почти одновременно, повторяющие друг друга, бьющие по одним и тем же местам, произвели на общественное мнение; но, очень вероятно, что если до того оно оставалось какое–то время безразличным, то теперь оно должно было начать волноваться; и вполне допустимо думать, что все это — эти страстные инвективы, эти столь энергично очерченные портреты и напоминания о стольких преступлениях, вызвало тревогу у порядочных людей. Если бы еще можно было быть уверенным, что один из двух избранных консулов точно будет из порядочных, то тогда можно было бы надеяться, что оппозиция честного коллеги парализовала бы дурные намерения другого. Но всё было бы потеряно, если б были б избраны оба из пропащих. Это означало бы, по выражению Квинта Цицерона «вонзить в грудь государства разом два кинжала»[15]. Таким образом, под влиянием этих сочинений, все порядочные начали думать, что надо приложить все усилия, чтоб не допустить успеха тех обоих разом.
В последний момент, перед самыми выборами, начали распространяться какие–то слухи о заговоре, который замышлялся где–то там во тьме. Говорили, что Катилина собрал своих сторонников и открыл им, что он собирается делать, если будет избран. Богачи, банкиры, откупщики налогов, крупные собственники получили таким образом сигнал, что угроза существует не для одного только правительства, но для них самих, для их состояний, может быть и жизни. Потому–то в деловом мире беспокойство было очень сильным [16]. И аристократия, для которой угроза была самой непосредственной, поняла, что для нее невозможно, в самый канун выборных комиций, выдвинуть новую кандидатуру и придется присоединиться к той единственной из порядочных, что могла б иметь успех. Вот таким–то образом, накануне выборов, Цицерон стал необходим всем тем, кто хотел поддержания порядка и спасения государства.
Мы не знаем ничего о том, что происходило в последние недели перед выборами; но, может быть, об этом можно догадаться по тому, что случилось позже. Аристократия была слишком ловкой для того, чтобы не заставить Цицерона заплатить тем или иным образом за свою поддержку, несмотря на то, что для нее невозможно было этой поддержки не оказывать. Кроме того, она знала о его достаточно независимом настрое и без сомнения сочла, что неплохо было бы принять в отношении его предосторожности. Вероятно, что по ряду вопросов ей удалось от него заручиться обязательствами, о которых можно догадаться по тому как он честно их придерживался. Так рвение с которым он, будучи консулом, защищал интересы сената, даже те, что ему противны были в глубине сердца, кажется, указывает на то, что он заранее был связан обязательством сохранять и поддерживать то, что еще осталось от законов Суллы.
Опыт, что имеется у нас относительно всеобщего избирательного права, позволяет нам сделать заключения о том, как прошли комиции по выборам консулов 690 года. Нам известно, что исход важных выборов часто решает некий род порыва[17]. Люди волнуются, возбуждают друг друга и в последние часы перед выборами образуется поток, которому никто не может противостоять. Он направляется на Марсово поле, где и начинается голосование. И притом избиратели не удовольствовались тем, что просто опустили в урны свои таблички, «этот безмолвный залог свободы», но с энтузиазмом провозглашали имя Цицерона, так что он с полным правом мог сказать: «я был объявлен консулом не после окончательного подсчета голосов, но в первом же вашем собрании, не голосами отдельных глашатаев, а единым голосом всего римского народа»[18]. Что же до Антония, он всего на несколько голосов опередил Катилину.
III
Для Цицерона это была великая победа. Он был объявлен первым, под приветственные клики всего народа. Он достиг высшей магистратуры в государстве лишь двумя годами позже отправления претуры, то есть тотчас же как только позволял закон, в то время как его земляк Марий, один из величайших полководцев, потратил семь лет на то, чтоб пройти от претуры до консулата. А поскольку нам известно сколь он был чувствительно–нежен и насколько склонен был находить удовольствие в себе самом, то понятно сколь его переполняла радость. И хотя в его жизни было несколько других превосходных дней триумфа, всё же он, вероятно никогда не был более счастлив, чем в тот миг когда в villa publica, что на Марсовом поле, где во время выборов находился он как кандидат, явилась та когорта молодых людей, что имелась у него для услуг, с тем чтобы сообщить ему итог борьбы.
Но если поначалу он и был опьянен своим успехом, что вполне естественно, то позднее, судя по тому, что о нем мы знаем, можно быть уверенным — опьянение успехом не продлилось слишком долго. Он был слишком проницателен, слишком опытен, чтоб не видеть, что у дела есть дурные стороны, чтоб не различать ясно, с первых дней, сколь была тяжелой ситуация и какие ожидали в скором будущем опасности. И из всех этих опасностей самой близкой, самой угрожающей, той которую прежде всего надо было побороть, представлялся ему его коллега, тот которого дал ему свободный выбор собственных сограждан. Несколькими неделями ранее он осыпал его перед сенатом оскорблениями, называя вором и убийцей, а теперь выборы сделали из него коллегу, человека который будет править Римом вместе с ним. И теперь они обязаны были согласовывать свои действия и действовать совместно, в то время как взгляды их были совершенно противоположны, а мнения не могли быть согласованы. Что могло быть результатом столь несовершенного союза? И куда двинулось бы государство с поводырями, ведшими его в противоположных направлениях?
Древние, чтобы навсегда оградить себя от негатива, связанного с царской властью, ограничили одним годом срок высшей власти в государстве и притом наделили ею двух лиц вместо одного, т. е заменили царскую власть на консулат и мера эта в самом деле оказалась эффективна, так как царская власть несколько веков более уже не появлялась. Но они представляли себе так же и опасности. Наибольшая из них была та, от которой Цицерон опасался пострадать и которая происходила из различия нравов консулов и противоположности их мнений. Этого тем более следовало опасаться, что устанавливая новую магистратуру желали сохранить авторитет и престиж прежней. Для того, чтобы не казалось, что от разделения как то умаляется величество должности и чтоб каждый из коллег выглядел обладающим им целиком[19] , отказались от идеи слишком точного разделения их функций, несмотря на то, что это порождало эффект почти неизбежных споров и конфликтов между ними. Чудо, что они были в первые века республики столь редки и что столь тонкий механизм действовал безо всяких сбоев несколько веков. И ничто не заставляет нас более восхищаться патриотизмом магистратов тех первоначальных времен, чем взаимные уступки, жертвы самолюбия, собственных мнений, интересов, что они друг другу приносили, чтобы сохранить между собой согласие. Но когда общественные нравы стали ухудшаться, появились распри и борьба; поначалу удавалось их улаживать, но они, все более яростные, вспыхивали вновь. Так немногими годами ранее консульства Цицерона, распри между Октавием и Цинной, что клялись жить друг другом в доброй дружбе, кончились гражданской войной. После Цицерона были провозглашены вместе консулами два смертельные врага- Цезарь и Бибул. Между ними ожидалась страстная борьба; но, однако, Цезарь хорошо знал с кем имеет дело — с человеком упрямым и ограниченным, который станет, не внимая никаким доводам, противодействовать всему, что бы от него ни исходило. Потому–то он позволил ему запереться в своем доме и протестовать против всего, что совершалось в его отсутствие, а сам один вел в государстве все дела. В этот год он воистину был консулом один[20].
Цицерону удалось добиться этого же самого иным способом. Он ведь знал, что с его будущим коллегой за определенную цену можно и договориться. Ведь Антоний был совершенно разорен и рассчитывал поправить свои дела в той провинции, которой он, в соответствии с установленным порядком, должен был после своего консулата управлять. В этот год двумя провинциями, наперед определенными будущим консулам, с помощью жребия еще до выборов, были Македония и Цизальпинская Галлия; их надлежало, также жребием, распределить между теми, кому они были предназначены. Македония была много выгоднее Галлии и Антоний страстно желал именно ее; Цицерон решил уступить ее коллеге еще до жеребьевки[21]. Впрочем, в этом не было большой заслуги, так как он заранее решил не вступать в управление никакой провинцией, не желая покидать Рим ни в коем случае. Разумеется, Антоний был ему за такую любезность благодарен и этому можно приписать то, что эта столь несходная между собою пара продолжала сохраняться и ни с той ни с другой стороны не имело места ни единого публичного скандала; но и о взаимном доверии говорить не приходилось. Так от Антония никогда не удалось добиться, чтобы он взял на себя обязательство официально поддерживать политику своего коллеги. Далее, он не порывал тесных отношений с Катилиной, который не переставал полагаться на его поддержку и по–видимому, держал своего старого товарища в курсе того, что тот был заинтересован знать. Цицерон, зная все это, тем не менее не пренебрегал своим коллегой, продолжал относиться к нему с большим вниманием и стремился обезоружить его своей услужливостью, продолжая в то же самое время пристально за всеми его действиями наблюдать. Так же он использовал каждую возможность быть в хороших отношениях с Публием Секстием, квестором Антония, чем искусно пользовался, чтоб за ним следить и по мере надобности ненавязчиво им руководить. И однако, всё же было немалым затруднением иметь при себе, заседать в одном совете с коллегой, при котором он не мог говорить свободно, о котором знал, что он в любой момент готов предать и переметнуться на другую сторону при любом сколь–нибудь сомнительном исходе борьбы, придавая планам врага авторитет своим присутствием. И ничто не показывает лучше сколько в Цицероне было гибкости и ловкости, чем то, как он смог избежать опасностей этого неудобного соседства. Правда, справедливости ради, скажем — этому немало способствовала полная неспособность Антония, уравновешивавшая его глубокое злодейство. Так то Цицерон добился, что в течение всего срока консулата Антоний как консул был в такой степени сведен на нет, что возможно было, как и в отношении Цезаря сказать, что в тот год был один лишь консул.
IV
Но, к несчастью, это не было для Цицерона тем единственным, что ему причиняло беспокойство. Ведь за те пять месяцев пристального наблюдения, когда он будучи уже consul designatus (т. е избранный, но еще не вступивший в должность консул) и принимая активное участие в общественных делах, но еще не неся как магистрат ответственности и имея хорошую возможность изучать события и наблюдать людей, он обнаружил или заподозрил много и другого. То, что беспокоило его более всего в той тревожной обстановке в государстве было не открытые интриги партий или пена площади; против них ведь можно было защищаться, потому что они были на глазах у всех. Это было то, что старалось на глаза не попадаться и на первый взгляд вовсе не казалось удивительным. Есть, говорил Цицерон, люди много более страшные, чем Рулл[22] и чем все эти шумные, но заурядные возмутители спокойствия, за которыми они скрываются. Этих то именно людей он имеет в виду, говоря, что есть те кто весьма честолюбив, кто питает безграничные надежды и желает страстно чрезвычайных полномочий[23]. И говорит он здесь вовсе не о Катилине, как то можно было бы подумать. На другой день после выборов, на которых он потерпел поражение, его все сочли уничтоженным и фактически вопрос о нем не вставал ни с какой стороны в тот момент. Политическими деятелями, на которых он здесь делает намек, имена которых не было нужды произносить, чтобы их узнали, теми кто подстерегал момент, чтобы им воспользоваться, теми кто потом нанесли, составив первый триумвират, столь суровый удар аристократии, были Помпей, Красс и Цезарь. Все они оказались в той или иной степени замешаны во все события консулата Цицерона и до того как их рассматривать, есть необходимость в нескольких словах очертить каково тогда было политическое положение каждого из них.
Что касается Помпея, он командовал тогда армией в Азии; но, однако, он вовсе не был так далек от Рима, как можно было бы подумать, так как мысль о нем занимала всех политиков. Завоевание Востока было им уже завершено, все знали — он уже почти что возвратился, но никто не ведал, что он будет делать дальше. Ведь никто в самом деле не считал всерьез, что этот честолюбец, выполнив свою задачу, обратится, по примеру древних полководцев, к плугу или спокойно займет свое место в сенате. Порядочные, но подозрительные граждане, такие как Катон, опасались, как бы он не захотел захватить высшую власть путем насилия и готовились к сопротивлению. Те, кто лучше его знали, полагая его неспособным на такое предприятие, думали, что он употребит свое влияние на то, чтобы добиваться более законным путем исключительного положения в государстве, к которому он так стремился, потому что это, ставя его выше всех других, льстило бы его тщеславию. Но с этим не смирились бы прежние его союзники, Красс и Цезарь, бывшие ему равными и не захотели б сделаться его подчиненными. Полагаю, будет верным счесть, что ожидание этого возвращения, которое их беспокоило, необходимость укрепить свои позиции, завести себе союзников и добиться, в общей сумятице, более прочного положения для себя, были главными мотивами, побуждавшими их благоволить всем заговорам. Таким образом, можно отнести на счет Помпея, несмотря на то, что он отсутствовал, немалую честь тех волнений, которые сотрясали консулат Цицерона.
Из двух других триумвиров Красс выглядел много более обеспокоенным. Он, хотя и во главе войск выглядел неплохо, все же, главным образом, представлял в союзе деньги. Он играл, таким образом, роль менее блестящую, но на деле, может быть более полезную. Что же до происхождения его несметных богатств, то оно было достаточно постыдным: начало ему было положено при Сулле скупкой по дешёвке имущества проскриптов; позже он прирастил его рядом удачных махинаций. Так он использовал пожары, в Риме очень частые, чтоб скупать за бесценок поврежденные дома и отстраивать их с помощью архитекторов и каменщиков, бывших у него на службе, став, таким образом, собственником целых кварталов. Так же он владел обширными, хорошо возделанными имениями и серебряными рудниками. А еще он торговал рабами из разряда тех, что приносили наибольшую выгоду; он заботился об их обучении, следил за их воспитанием, чтоб затем перепродать их очень дорого тем, кто имел нужду в хороших секретарях, чтецах, управляющих, дворецких. Он был самым богатым человеком в государстве. Но ему было недостаточно того влияния и уважения, которое гарантирует обладание 40 миллионами, вложенными в недвижимость и влияния на самых выдающихся людей страны; он хотел иметь так же и политическую власть и чтобы ее завоевать, пользовался своим состоянием со щедростью, необычной для того, кто приложил немалый труд к тому, чтоб свое состояние приобрести. Прежде столь скупой, сделавшись столь щедрым, он обязывал теперь этой щедростью своих друзей и знакомых, предоставляя им беспроцентные ссуды; так, например, у него оказалась в должниках большая часть его коллег- сенаторов. Что же до народа, он старательно очаровывал его своей приветливостью и что было для него особенно приятно, он ему поставлял бесплатно хлеб в течение трех месяцев. Ясно, что платя так дорого, он сумел приобрести множество друзей; и, однако же, он не был удовлетворен успехами, что добился за свою политическую жизнь. Словно бы злой рок, он всегда встречал Помпея на своем пути. Так Помпей отнял у него славу довершения разгрома Спартака, борьбу с которым он так умело начал. Самых высших должностей он сумел добиться только лишь с Помпеем и консулами их провозглашали только вместе. Первое их консульство 70 года было для него очень неприятно; ведь ему пришлось вынести со стороны своего тщеславного коллеги множество ударов по самолюбию, которые были для него особенно жестоки оттого, что он, как и все самые богатые дельцы, склонен был считать, что в силу своего богатства должен быть самым могущественным и самым уважаемым. Ясно, что имея подобные причины ненавидеть Помпея, он был перспективой его возвращения недоволен и пытался, с помощью разного рода действий и союзов, даже и сомнительных, сколотить свою партию, что позволило б ему верней противодействовать злоумышлениям своего ненавистного соперника.
Цезарь ненамного более, чем Красс был доволен возвращением, угрожавшим подорвать влияние, которое он приобрел на популяров. Ведь с отъезда Помпея их реальным главой стал именно он. У него ведь было преимущество пред своими компаньонами — соперниками, вступившими на тот же самый путь. Те другие двое были прежде сторонниками Суллы и пришли к демократии после массы поворотов, а его всегда знали как приверженца одного и того же дела. С первого дня сторонник Мария, он не отрекался от него и после поражения. Он пришел восстановить его трофеи, опрокинутые Суллой; он упорно преследовал его врагов перед судами. Народ имел к нему полное доверие и от этого силы его, как он чувствовал, удваивались. Так же и меры, что он проводил в жизнь укрепляли доверие к нему и упрочивали его в своих амбициях. Он имел качество, которого его соперникам недоставало — ясно знал, что он хочет сделать. Он отлично чувствовал — наступил решающий момент для того, чтобы окончательно утвердить то превосходство, что он за последнее время приобрел в своей партии. Но ему так же ясно было, как же трудно это будет сделать в присутствии Помпея. Появление такой помехи, должно было стеснять его ничуть не менее, чем Красса и естественно, что он постарался, всяческими махинациями и интригами, взять заранее против него предосторожности.
Ну а каково же было в отношении тех троих положение Цицерона? — Он и прежде был под покровительством Помпея, продолжал оставаться и теперь. Зная каковы его вкусы, он платил ему за поддержку похвалами. Все его речи до отказа переполнены великим именем; он им пользуется как для украшения, так и для защиты, словно бы щитом. Но, однако, несмотря на все услуги, им оказанные и на все похвалы, расточенные без меры, Цицерон знал его настолько хорошо, чтобы понимать, что не может целиком полагаться на него. И в самом этом переизбытке похвал чувствуется некое усилие привязать признательностью то, что всегда готово ускользнуть. Временами замечается, что зависимость тяготила Цицерона, что он делает, посреди всей этой лести, робкие попытки от нее освободиться. Так заметим, что хотя он был избран консулом с согласия Помпея, но, однако, всё ж в его отсутствие, что заметно сократило то участие, что последний в этом принимал. Обстоятельство это не должно было ускользнуть от недоброжелателей. Невозможно было так же не заметить той настойчивости, с которой он не переставал напоминать, что обязан всем что имеет исключительно своему красноречию, вкупе с той иронией, что выказывал он к военной славе. Всё это предваряло знаменитый полустих «cedant arma togae», которого Помпей никогда ему не простил. Но, однако, несмотря на всё это, похвалы покорителю Азии вновь и вновь появляются в его речах. Он и позже не перестает считать себя его креатурой и держаться под сенью его великого имени. Красс этого вынести не мог и это делало его бесповоротно враждебным Цицерону. Что до Цезаря, у него не было к Цицерону личной неприязни; но ему пришлось убедиться в том, что в своем соискании консулата тот добился успеха не без помощи аристократии. Потому- то он не сомневался, что придется с ним вступить в борьбу и заранее к этому готовился. Это был могущественнейший из противников и поэтому Цицерону надо было опереться на каких–нибудь союзников, если он рассчитывал оказать сопротивление. И союзники ему были нужны надёжные и настолько уверенные в себе, что не только принимали бы участие во всех политических сборищах, где он, как он знал, будет сильно атакован, но смогли бы защитить его против возбужденного народа, если, как того можно было опасаться, политическая борьба выродится в смуту. А аристократия не только властвовала в сенате, где она была полной госпожой, но благодаря массе клиентов и обязанных себе людей, вкупе с теми из приверженцев, что давали память прошлого, уважение традиций и привычка, всё еще могла на форуме, во время народных собраний, на Марсовом поле, в дни выборов и на улицах, в случае народных возмущений, противостоять напору бешеной толпы. Потому–то Цицерон вынужден был окончательно повернуться в сторону аристократии.
Но, однако, в сущности, он и прежде никогда не был ей врагом. Он всегда считал, что в душе он на ее стороне. Ведь по складу своего характера он был человек весьма умеренный, даже консерватор. Брат его Квинт утверждал, что если в первую половину своей политической жизни он и нападал часто на неё, то для того только, чтобы угодить Помпею, который с ней вёл тогда борьбу[24]. Квинт преувеличивал; у него были другие причины, и весьма основательные, поступать так и притом по собственной своей воле. Надо полагать, видя, как все вокруг ее порицают и бранят, он естественно обратил к ней свои предпочтения. И даже клеймя проскрипции Суллы, которые были первым жизненным зрелищем, представшим пред его очами и которых он не забывал никогда, он не уставал подчеркивать, что если диктатор и злоупотребил безжалостно своей победой, то его дело всё ж не сделалось от этого менее правым и законным: secuta est honestam causam non honesta victoria[25]. Цицерон был мудрецом, которого ранило всё чрезмерное. Если он находил, что какая либо партия, даже и своя, заходила слишком далеко, от не мог удержаться от того, чтоб её не порицать. Но в действительности, он вовсе не к какой партии не принадлежал; он мечтал объединить всех порядочных граждан, тех что в Городе и тех что в деревнях, тех что в муниципиях, к которым он всегда питал особое расположение, а так же, по необходимости, некоторых из порядочных вольноотпущенников. Для того, чтобы войти в число порядочных, он не требовал никаких иных условий, кроме достойного поведения, добронравия и чистого от долгов имущества. Он даже подобрал имя, чтоб их всех обозначать, имя тем удобное, что дается всем желающим и не нуждается в более точных объяснениях: он назвал их optimates — порядочные люди[26]. Но, придя к власти, он принуждён был убедиться, что от этой химеры придётся отказаться. Ведь момент был вовсе не таков, чтоб вмешаться в отношенья между партиями без риска получить тумаков со всех сторон. Надо было решиться твердо встать на сторону одной из них, целиком приняв ее программу. Если вы можете себе позволить выбирать, есть возможность оценить, какие из союзников сомнительны, то есть таковы, что на них можно положится только временами. Но, поскольку Цицерон не был столь силён, чтоб навязывать другим свои условия, он был вынужден подчиняться условиям других. И вполне правдоподобно, как нам кажется, что он мог быть накануне выборов связан обязательствами и во всяком случае изучение того положения, в котором он находился последние пять месяцев до выборов показывает — он был пленником аристократии и смирился с этим. Начался новый этап его жизни; он, что до того почти всегда защищал дела народа, должен был теперь стать оратором сената.
V
В январские календы Цицерон приступил к исполнению обязанностей консула. В самый день своего вступленья в должность он взял в сенате слово, чтобы выступить против народного трибуна Сервилия Рулла, в декабре предложившего вниманию народа проект аграрного закона. Во всей истории Рима не было консульства столь бурного, как это Цицерона. Оно делится по времени на два периода: второй, более известный, тот что связан с Катилиной, пришелся на вторую половину года; первый, переполненный словесной борьбой, не вызвал столь большого резонанса, но от этого он не менее важен по значению.
С первых дней стало ясно, что враги решили не оставить ему ни малейшего времени на отдых; блестящий успех его выборов показал, что он обладал влиянием на народ и теперь его захотели этого влияния лишить. Чтобы этого добиться выбрана была тактика, состоявшая в том, чтобы вынудить его беспрерывно делать вещи, противоречащие прежней репутации: предлагались вновь старые законы, возобновлялись старые судебные процессы, с тем, чтобы он принужден был выражать мнения, противоположные тем, которых он держался прежде. Этим всем хотели показать народу и притом, для убедительности, не единожды, что его бывший защитник более его дело не отстаивает. Всю эту враждебную кампанию вели народные трибуны Рулл, Лабиен, но ясно чувствовалось, что вожди демократии стоят за ними; вдохновлял их главным образом Цезарь и роль, что он во всем этом играл — это то, что придает всем этим делам истинную значимость.
Это веская причина задержаться на тех из них, где видна его рука. Но существуют и другие, в которых он, возможно и не принимал участия, но которые я не хотел бы оставить без внимания, потому что в них, может быть даже лучше, чем в других, видно то могущество слова, с которым Цицерон воздействовал на толпу. Я имею в виду те, которые касаются lex Roscia и тех привилегий, которые он предоставлял римским всадникам. Долгое время в римских театрах места ни для кого не резервировались; каждый занимал те, которое оказывались свободными к его приходу. В 550 году, во второе консульство Сципиона Африканского, было позволено сенаторам проносить с собой свои курульные кресла в орхестру и занимать там места. Много лет спустя, в 687 г., за четыре года до консулата Цицерона, трибун Росций Отон провел закон, по которому всадникам отводились первые 14 рядов[27]. Это было для них более, чем просто развлечение и дано было вовсе не для того, чтобы они получали удовольствие, «ближе слушая слезливые драмы Пупия». Этому придавалось значение политическое, так как всадники претендовали составлять промежуточное сословие между сенатом и народом; lex Roscia придавал этой претензии род видимого и официального освящения. Потому он был принят ими очень благосклонно. Цицерон утверждал, что народ не только был вполне доволен этим, но и даже требовал этого для них[28]. Максимум того, что мы можем допустить это то, что он смирился с этим без особого на то раздражения. Всадники были в тот момент очень популярны; Сулла крайне плохо с ними обращался и они теперь пользовались реакцией против прежнего режима. Кроме того, они только что тогда помогли Помпею, который был в то время идолом народа, получить командование в войне с пиратами и народ за это был им благодарен; но четыре года спустя положение дел переменилось. Цицерон, пользуясь своим влиянием, сблизил всадников с сенатом; но зато народ от них в то же время отдалился. В этом отношении характерен следующий случай. Однажды этот самый бывший трибун, Росций Отон, автор законопроекта о местах для всадников, придя в театр и намереваясь занять свое место, был оскорбительно освистан толпой, занимавшей более высокие ступени. Всадники ответили аплодисментами; дело дошло до оскорблений и готова уже была начаться драка, когда появился Цицерон, которого спешно постарались отыскать. Его присутствие успокоило вспыхнувшие было беспорядки; он сделал знак толпе следовать за ним к храму Беллоны, где он взял слово с таким большим успехом, что присутствовавшие глубоко уверовали в справедливость всаднических привилегий и конец речи потонул в громе рукоплесканий, представление возобновилось и продолжалось до конца в полном спокойствии[29].
Это безусловно один из величайших триумфов красноречия. Некоторые комментаторы полагают, что Вергилий именно этот эпизод имел в виду, когда живописуя, как Нептун, успокаивая ветры и неистовые волны, принимает вид повелителя морей, сравнивал это зрелище со зрелищем бешеной толпы, покоренной словом великого оратора[30]. Думаю, естественно считать, что протест против привилегии, которой всадники спокойно пользовались уже четыре года, возник не сам по себе и что народ подтолкнул к нему некий агитатор- возмутитель. Но, однако, это не был Цезарь, так как он всегда умело обходился с всадниками. Их союз с сенатом опасений у него не вызывал. Финансистов он отлично знал и уверен был, что они обратились бы к нему, будь он самым сильным, что позднее в самом деле не преминуло случиться.
Его вмешательство, напротив, ясно видимо в другом случае, делающем много меньше чести Цицерону и о котором надо пару слов сказать, так как речь, произнесенная им по этому вопросу утрачена. Как известно, Сулла не довольствовался тем, что проскрибировал своих врагов, т. е лишил их жизни и имущества; он вынудил принять закон, по которому их детям навсегда запрещалось занимать любые государственные должности. Саллюстий говорит: «Он, на человеческой памяти единственный, придумал казни для будущих поколений, которым бесправие было определено раньше, чем жизнь»[31]. Суть нашего дела состоит в том, что некий народный трибун, имя которого не сохранилось, предложил отменить этот закон, может быть изо всех, проведенных Суллой, наиболее бесчеловечный. И никто, как кажется, не должен был бы этому менее противиться, чем Цицерон. Ведь не он ли был, как кажется, первым кто, еще при жизни самого диктатора, эту ужасную несправедливость осудил[32] ? Однако, он счел необходимым выступить против этого предложения трибуна по политическим мотивам и оно потерпело неудачу. Позже он упомянул об этом деле с некоторым сожалением, сетуя о судьбе тех несчастных юношей, «столь исполненных доблести и иных достоинств»[33], с которыми он тогда боролся; но в тот момент он не колебался, взяв на себя всю гнусность этой меры и заботясь лишь о том, чтоб спасти репутацию сената. Не является ли это доказательством того, что он стремился исполнять те обязательства, на которые опиралось его соглашение с аристократией? Что касается Цезаря, то не подлежит сомнению, что именно он был подстрекателем трибуна. Он поклялся себе уничтожить всё, что оставалось от режима Суллы и позже, став господином положения, он поспешил даровать сыновьям проскриптов те права, что у них когда–то были отняты.
К счастью, удача улыбнулась нам, сохранив большую часть речей, произнесенных Цицероном в двух других делах, что наделали много больше шума — об аграрном законе Рулла и речь на процессе Рабирия, обвиненного в убийстве. Мы, таким образом, в состоянии дать много более деталей по каждому из них и мы увидим, что они того стоят.
Что касается аграрных законов, нет смысла повторять то, что всем о них известно. Мы напомним только то, что они не имели поначалу, того радикального и социалистического характера, который они приобрели позднее. Гракхи, будучи аристократами и людьми богатыми, не вынашивали идеи обобрать тех, кто владел землями на законном основании в пользу тех, кто не имел ничего, чтоб установить меж всеми химерическое равенство, о котором Цицерон справедливо говорит, что оно было б величайшей из несправедливостей (ipsa aequitas inquissima est). Речь шла о том, чтобы возвратив государству земли, которые некогда ему принадлежали и будучи сданы в аренду важным лицам, были ими мало–помалу присвоены себе, распределить их между бедняками, с тем чтобы восстановить сельский класс мелких собственников, к тому времени уже почти исчезнувший. При таком понимании проблемы, мера эта казалась справедливой, полезной для государства и по крайней мере в принципе ни один разумный человек оспорить ее справедливости не мог. Но на деле все вопросы относительно земельной собственности были столь деликатными при попытке возбудить их, столь трудными при попытке разрешить, что аграрные законы из–за ненависти, раздоров и гражданских смут, бывших их последствием, не вели ни к какому другому результату, кроме как к отягощенью тех проблем, что они претендовали облегчить.
Но, однако, несмотря на всё это, они до самого конца были очень популярны и те кто агитировал за них превосходно знали: надо лишь произнести слова «аграрный закон», чтоб увлечь толпу. Но, однако, в этом увлечении ее, от традиции и привычки оставалось очень мало. Часто ведь случалось так, что после того как основание новой колонии торжественно провозглашалось, в Риме, если к основанию ее действительно стремились, не могли набрать нужного числа колонистов для ее заселения[34]. По меткому замечанию Моммзена, Гай Гракх провел законы двух противоречащих друг другу и даже взаимоуничтожающих родов. Тогда как аграрные законы, обещавшие каждому переселенцу 30 югеров (почти 8 гектаров) земли в надел, имели целью возвратить мелких хозяев на поля, хлебные законы, по которым среди населения города распределялся хлеб по низким ценам или даже вовсе даром, побуждали народ оставаться в Риме, где благодаря им жизнь делалась более легка, нежели в деревне. Здесь ведь были удовольствия, которых сельская жизнь дать не могла и когда наступал момент отъезда, то народ более не чувствовал в себе мужества променять праздное шатание по Форуму или Марсову полю, театральные представления, цирковые бега или поединки на арене на то, «чтоб возделывать пески Сипонта или зачумленные болота Салапии». Потому–то в последующие времена колонии, постановления об основании которых трибуны ставили на голосование народа, основывались главным образом для солдат, возвращавшихся из своих походов и выходивших в отставку. Так как они не почувствовали на себе всех прелестей большого города и стремились к отдыху, то они были счастливы получить то маленькое поле, что им обещали. Так Сулла, став господином положения, распределил 120 000 участков земли среди своих сторонников.
Рулл, давший свое имя новому аграрному закону, вовсе не был демократом по рождению. Он принадлежал к аристократии иль по крайней мере, как то утверждал Цицерон, он хотел, чтобы так считали; но, однако, он решил, что в народной партии он скорей пробьет себе дорогу. Он добился избрания в народные трибуны и тотчас же, чтоб уже никто насчет него не сомневался, поспешил принять внешний вид и облик, соответствующие новым убеждениям. «Едва он был избран, как уже постарался иначе глядеть, иным голосом говорить, иначе ходить; в поношенной одежде, неопрятный и препротивный на вид, с лохматыми волосами и длинной бородой, он, казалось, своим взором и своей внешностью возвещал всем, сколь он будет своевластен как трибун, и угрожал государству»[35].
Но, однако, весь этот импозантный внешний вид, над которым насмехался Цицерон, вовсе не мешал тому, что закон Рулла в целом был достаточно разумным и вполне умеренным, ибо избегал, сколь то было вообще возможно, всякого ограбленья и насилия; все операция состояла из ряда покупок и продаж, искусно связанных вместе. Так как, прежде всего, для его проведения в жизнь были необходимы значительные суммы, то начать предполагалось с распродажи все остальных италийских и в особенности внеиталийских государственных земель (царские имения в Македонии, Херсонесе Фракийском, Вифинии, Понте, Кирене, далее все городские владения в Испании, Африке, Сицилии, Элладе, Киликии, перешедшие к Риму по праву войны). Это было нечто вроде общей ликвидации того, что еще оставалось в ager publicus. Суммы, полученные в результате этой распродажи, должны были быть направлены на покупку земель в Италии, на которых планировалось основать колонии для бедных граждан. Эти земли не должны были отниматься силой у теперешних владельцев, как происходило очень часто. Предполагалось договориться с теми, кто хотел бы их продать, заплатив назначенную ими цену. Размещать колонии следовало в местностях привлекательных и плодородных, прежде всего в Кампании, что представило б, помимо прочего, удобный случай для того, чтоб вернуть права самоуправления Капуе, что была их лишена начиная с Ганнибаловой войны. Это всё значило б осуществить самые заветные планы демократии, но помимо этого авторы закона выказали явное стремление к примирению с противоположной партией. Ведь особая статья провозглашала, что все земли, присвоенные со времен консулата Мария и Карбона, следовало окончательно и бесповоротно считать приобретенными нынешними их владельцами на тех же самых правах, что и самые законные из наследственных владений. Таким путем были бы утверждены разом все даренья Суллы и тем, кто ими пользовался гарантировано бы спокойное владение. Итак, закон Рулла стал бы сделкой между партиями, которые стремились согласовать взаимные уступки и установить в обществе мир.
Почему ж тогда Цицерон с таким рвением выступил против этого закона? Не возникает ли сразу подозрение, что он заранее взял на себя обязательство ему противодействовать? Может быть и так, но помимо той общей причины, что политика сената к аграрным законам всегда была враждебной, что, как кажется, налагало на него обязательство противодействовать Руллу, надо сказать, что у него были особые причины относиться ко всему этому с недоверием. Во–первых, по опыту он знал, что законы такого рода никогда не вносятся без смут, а государство представлялось ему тогда таким больным, что он опасался, как бы даже малое волнение не оказалось для него фатальным. Во–вторых, надо признать, что если в целом закон был очень разумным и умеренным, он содержал все же некоторые положения, которыми возможно было злоупотреблять, о чем Цицерон и предупреждал с неутомимым рвением. Но, однако, в то же время, можно утверждать, что его не побуждал к нападению враг; в самом деле, кажется, что он решил напасть, прежде чем узнал об этих положениях. В самом деле, нападение было б затруднительно, если бы он потерял время, изучая эти пункты. Чуть узнав, что Рулл решил обнародовать закон, он немедленно послал нескольких рабов, чтоб его переписать и уже 1 января, в заседании сената, только приступив к выполнению обязанностей консула, он готов был с ним бороться.
Дело началось, таким образом, перед сенатом; но закончиться оно должно было в другом месте. Ведь сенат свое мнение составил в сущности заранее и его не надо было возбуждать против аграрного закона; Цицерон отлично знал, что дело надо будет выиграть перед народом и что это значительно труднее. Но и там он не сомневался в успехе; ведь триумф выборов более чем что–либо иное убедил его в силе своего красноречия и он рассчитывал на него в достижении успеха. Коль оно уже сделало его консулом из простого гражданина, возведя на высоту, то поможет это столь высокое место сохранить; «вдруг раздастся во мраке голос консула»[36]. Кроме того, он не хотел подражать своим предшественникам, которые добившись высшей должности, опираясь на своё высокое положение, избегали встреч с народом из боязни, чтоб народ не потребовал у них отчета. Потому–то, стремясь сохранить с народом свою связь, он решил добиться расположения тех, кого намерен был просить и чтоб не затягивать дело объявил, что на следующий день созовет на форуме сходку, а затем, обратясь к трибунам, потребовал ею не пренебрегать. «Я бросаю вам вызов; я вызываю вас на сходку и хочу, чтобы третейским судьей между нами стал римский народ»[37].
На следующий день немалая толпа народа собралась на Форуме, консул же привел с собою весь сенат, несомненно для того, чтоб иметь в его лице защиту. От чего? От дурного расположения народа? Несмотря на веру в то, что он говорил о деле прежде и на дерзость вызова трибунам, он едва ли был вполне спокоен. Обстоятельства для него были очень сложными; ведь ему необходимо было представить очень веские причины, по которым он выступил против этого трибунского закона, он, который прежде их всегда поддерживал. Начал он с того, что торжественно поклялся, что всегда был народным консулом и многократно повторил на будущее это обещание; но, однако ж, истинно народный магистрат не тот, кто угождает всем капризам и прихотям народа, но тот, кто заботится о его интересах и это не всегда легко ему, народу понимать, так как часто он, народ, менее считается со своими интересами, нежели с капризами. Далее, в одном из тех своих фирменных развертываний темы, в которых он великолепен, он возложил на себя обязанность защищать мир, покой, свободу — истинные блага, завоёванные предками с таким трудом, которые надо отстоять любой ценой. Я не знаю, так ли были убедительны по сути эти объяснения, чтобы удовлетворить толпу, но она так привыкла своего оратора уважать и позволять себя увлекать его словами, что приняла их без ропота. Итак этот самый скользкий и опасный пункт для него сошел благополучно, остальное же должно было быть много легче для него. Закон, как мы видели, имел недостатки, которыми оратор смог легко воспользоваться. Так для реализации закона предполагалось создать комиссию из 10 человек, наделенную очень широкими полномочиями; Цицерон тотчас же воспользовался этим, заявив, что это — будущие цари, невыносимые деспоты, мерзкие тираны, которым предадут во власть весь мир. Так как из задачи будут состоять главным образом в купле и продаже, и поскольку на руках у них будут суммы очень крупные, то они наверняка попытаются часть из них присвоить. И народ себя без труда позволил убедить, что тот, у кого в руках общественное достояние искушениям противиться почти не в состоянии. Так Цицерон легко подвел слушателей к мысли, что закон Рулла — в сущности только лишь орудие для обширной эксплуатации римских завоеваний в пользу нескольких обремененных долгами политиков. Наконец, что касается Капуи, где намеревались основать колонию, то он несомненно понимал, что по прошествии столь долгого времени будет справедливым ей простить ту измену, что она совершила во Второй Пунической войне, но, однако, стоит опасаться, что она дурно использует права, которые ей будут вновь возвращены. Он прекрасно знал, до чего неискоренимо тщеславие кампанцев. Словно бы пред его внутренним взором представала возрождающаяся колония, обретающая вид столицы и стремящаяся соперничать с Римом, со своими дуумвирами, которых она будет именовать пока что преторами, до тех пор, пока не осмелится назвать их консулами, окруженными ликторами с фасциями, со своими понтификами, совершающими на форуме великие жертвоприношения, со своими членами муниципального совета, которых приветственно именуют «отцы- сенаторы». Римской черни нравилось, чтобы над соседними городами насмехались и от этих нарисованных Цицероном фантастических картин, она получила столько же удовольствия, сколько некогда находила в насмешках Плавта над варваризмами пренестинцев.
Таким образом, народ, кажется, речь его принял благосклонно, несмотря на то, что у него были причины быть не вполне удовлетворенным. Цицерон утверждал, что он поддержал его «выразив свои чувства жестами и криками»[38]. И когда он кончил говорить, то никто не встал, чтоб ему ответить. Дело выглядело выигранным. Но, однако же, трибуны побежденными себя не сочли и пытались взять реванш, но не на форуме, где они были немы перед Цицероном, а на особых сходках, которых он не посещал и то, что действия их не были вовсе безуспешны доказывается тем, что консул вынужден был еще дважды выступать и притом перед толпой, что была настроена к нему, как он сам чувствовал, далеко не благосклонно. И однако же ему удалось вновь завоевать сердца, так что трибуны более уже не осмелились выставлять закон на народное голосование, окончательно отказавшись от попыток его принять.
Нет сомнения, что всё это было делом Цезаря, который один мог выказать столько умеренности и политического такта. Все историки это подтверждают, да и сам Цицерон это понимал, когда говорил, что Рулл был только подставным лицом и что замысел принадлежит много более важным людям. Ясное доказательство тому тот факт, что одной из первых забот Цезаря в ходе его консульства стало то, что он предложил закон абсолютно сходный с тем, принятие которого было так нежеланно Цицерону и который, так же как закон Рулла избегал всячески насильственных и революционных мер. И при этом любопытно констатировать, что Цезарь, как кажется, принял в расчет некоторые замечания Цицерона относительно закона Рулла. Члены комиссии были выбраны тщательно, из числа самых порядочных людей и их было назначено 20 вместо 10, чтобы не позволить им приобрести излишний вес и значимость.
Вмешательство Цезаря было еще более очевидным в том последнем деле, о котором мне еще осталось рассказать. Речь пойдет на этот раз о событии уже давнем, но таком, воспоминание о котором еще из памяти не стёрлось. В 654 (100 г. до н. э), то есть тридцатью шестью годами ранее, народный трибун Сатурнин и претор Главция, оба при исполнении обязанностей, после попытки мятежа спаслись бегством на Капитолий, в храм Юпитера и когда они согласились на капитуляцию и решились уже покинуть храм, то были коварно убиты. Все ещё живым участником этой кровавой драмы и притом таким, который, как его в том обвиняли, принимал в ней активное участие, был Гай Рабирий. Он был уже стар, болен, одинок и ничего уже, в сущности, не значил. Но однако он был нужен Цезарю, чтобы на его примере устрашить своих врагов. Потому–то Лабиен, прежде блестящий офицер в Галлии, ныне народный трибун, позже, в ходе гражданской войны — жестокий враг Цезаря, взялся преследовать старика в суде, обвинив его в убийстве Сатурнина. Хоть подлинным убийцей и был раб, награжденный за то освобождением, но Рабирий, бывший тогда молодым и горячим приверженцем сената, был заметной фигурой во всех этих насильственных действиях. Утверждали, что он принес голову Сатурнина на пирушку и отдал ее пирующим для надругательства. Но не стоит забывать, что он хвалился этим в состоянии крайнего возбуждения. Ради этого процесса воскресили древние формы правосудия, вышедшие уже из употребления и забытые. Было выдвинуто обвинение в perduellio, самом тяжком и гнусном преступлении из разряда crimen majestas — оскорбление величества римского народа. Это обвинение предварительно было рассмотрено судом в составе двух человек, назначенных претором – duoviri perduellionis. Ими стали сам Гай Цезарь и его родственник Луций Юлий Цезарь. В этой ситуации у Рабирия не было иной возможности спастись, кроме как апеллировать к суду народа (provocatio). Защищали его два величайших оратора того времени — Гортензий и Цицерон. Обвинитель Лабиен, чтобы как–то оградить себя от красноречия Цицерона, побудил суд вынести решение, чтоб тому предоставлено было бы для речи только полчаса. Он, конечно, рассчитывал Цицерону этим навредить, но невольно, не желая этого, оказал ему услугу. Он его вынудил тесней сосредоточиться на главной теме, отказаться от ее бесполезного излишнего развертывания, стиснуть плотно доводы. В результате эта речь, сохранившаяся почти целиком — одна из лучших из числа тех, что до нас дошли.
Читая ее, нетрудно понять, почему Цезарь проявлял такой интерес к этому, почему придавал ему такое значение. Цицерон имел все основания утверждать, что намерения его были совершенно иными, чем высечь прутьями и повесить старика. Он хотел добиться для себя того права, что присвоил себе сенат — наделять консулов чрезвычайными полномочиями, теми которыми он в частности воспользовался для того, чтобы одолеть Сатурнина и Главцию. Римляне, в политическом смысле, были слишком разумными людьми, чтоб не понимать, что бывают обстоятельства, когда следует предоставить государственной власти особые права, чтоб она смогла одолеть угрожающие государству крайние опасности. Для этого они создали диктатуру. А когда позже диктатура вышла из употребления, возможно вследствие нескольких попыток захвата власти в государстве, вывели из употребления и термин, но отлично понимали, что само явление надо сохранить. Потому была изобретена формула, с помощью которой сенат наделял консулов теми чрезвычайными полномочиями, которыми прежде обладал диктатор. Формула была простой фразой, без напыщенности и без треска, поручавшей консулам позаботиться о том, чтобы государство не понесло ущерба: caveant consules ne quid detrimenti respublica capiat. Этот сенатусконсульт, говорит Саллюстий, наделяет магистрата самыми обширными полномочиями из тех, которые римская конституция могла ему предоставить. Он позволял ему набирать войска, начинать войну, принуждать всеми средствами граждан и союзников, осуществлять в Риме и в войске во всей своей полноте гражданскую и судебную власть. Это был, говорит в другом месте Саллюстий, высший из сенатусконсультов, выше которого не было уже ничего – senatusconsultum ultimum. Совершенно естественно, что демократическая партия, которая революции совершала, никогда не принимала, искренно по крайней мере, то средство, которое введено было, чтоб их подавлять. Цезарь, предвидя, что сенат и против него пустит это средство в ход, вознамерился им завладеть заранее, чтоб его ослабить. Напротив, Цицерон, собиравшийся воспользоваться им против Катилины, твердо стоял за то, чтоб оно во всей своей полноте сохранялось за сенатом. Таким образом, весь этот процесс Рабирия, вращался вокруг этого закона об общественной безопасности: Цицерон стремился сохранить его во всей его силе, Цезарь — казнью Рабирия подорвать уважение к нему. И, как кажется, дело для Рабирия в самом деле оборачивалось плохо, он и в самом деле рисковал быть осужден. Потому один из трибунов, приверженец сената, вынужден был использовать старую уловку, к которой аристократы не однажды прибегали прежде, когда исход судебного процесса иль голосования выглядел сомнительным. Он заставил опустить знамя, которое вывешивалось на Яникуле, что принудило народное собрание перенести рассмотрение дела на более поздний срок. Но, однако, Цезарь счел, что эффект уже достигнут и процесс возобновлять не стал.
Такова была кампания, которую Цезарь вел против Цицерона в течение первых месяцев его консульства. Поначалу может показаться, что она была довольно неудачна. Ведь ни дети проскриптов не были восстановлены в правах, ни аграрный закон не был принят, ни Рабирий не был осужден. Но, однако, было ли на самом деле всё это поражением для Цезаря и уж очень ли стремился он этого всего добиться? Полагаю, что в действительности он скорей всего хотел поставить все эти вопросы перед народом, оставляя за собой право их решить когда станет господином положения; мы еще увидим, что тогда он и в самом деле их решил. А чего он сейчас воистину желал, так это ослабить политическую позицию Цицерона. Впрочем, это всё не означает, что он испытывал к нему личную неприязнь, как к Катону; напротив, он уважал его ум, восхищался его талантом, даже любил его лично. Маловероятно, чтобы он его слишком опасался; он прекрасно знал его слабости, чтоб испытывать к нему большой страх. Но, однако, можно думать, он был несколько обеспокоен влиянием, которое его последние речи оказали на народ; ведь народ был его аудиторией и его электоратом и он не хотел разделять его ни с кем. Так же вероятно, что ему не нравилась беспрерывно изливавшаяся из цицероновых медоточивых уст хвала Помпею. Он, конечно, был тогда его союзником, но природа человека такова, что в конце концов нас утомляют бесконечные похвалы даже лучшим из друзей.
Выиграл ли Цезарь что–то от того, что безостановочно, долгие месяцы, третировал Цицерона? Можно думать, да. Да, конечно, он ему представил случай вновь блистать перед народом красноречием; но, однако, в то же время, он его вынудил публично изложить народу новые свои взгляды, что должно было рано или поздно вызвать у народа раздражение. И у нас есть и в самом деле доказательства, что обычная его аудитория дважды минимум выражала в это время Цицерону недовольство. Первый раз, как мы знаем, это было по поводу аграрного закона. Что касается второго, Цицерон однажды, говоря на Форуме, как он пишет сам, заметил, что толпа далеко не так уже хорошо к нему настроена, как прежде и ему пришлось даже подавлять ее ропот; правда это был пока всего лишь только ропот (strepitus). На процессе Рабирия дело вышло хуже. Чтобы освежить память о 36-летней давности деянии, обвинитель Лабиен в ярких красках представил гибель Сатурнина и закончил речь торжественным финалом. Он своим патетическим выступлением очень взволновал народ. Потому–то тот очень плохо принял Цицерона, когда он, вместо того, чтобы умолять за своего клиента, обвиняемого в преднамеренном убийстве народного трибуна, заявил, что сожалеет, что клиент его этого не сделал и что для него было б вовсе не позором, а большой честью истребить врага республики. Тотчас же в толпе раздались негодующие крики, на которые он гордо отвечал, что совсем их не боится и добавил: quin continetis vocem, indicem stultitiae vestrae, testem paucitatis («Прекратите же крики, доказывающие ваше неразумие и свидетельствующие о вашей малочисленности»)[39]. Шум прекратился и Цицерон смог закончить речь; но, однако, доказательством того, что свою аудиторию до конца он не вернул служит то, что аристократы очень опасались, чтоб Рабирий не был осужден.
То чего Цезарь добивался прежде всего, было превосходно им исполнено — его политическая программа была чётко зафиксирована и выражена самым ясным для народа образом. Каждый из дебатов, что он вел, выражал какой–нибудь пункт его программы. Упразднить окончательно всё, что ещё оставалось от законов Суллы, покарать врагов демократии, отомстить за все преследования ей испытанные, вплоть до самых давних, позаботиться о благосостоянии народа, возобновив для этого проекты Гракхов — вот в чем состоял его план, если б он пришел к власти, план который он пропагандировал не только обещаниями, на которые столь щедры обычно кандидаты, но и действиями. Несомненно, он уже давно прилагал усилия к тому, чтоб занять в своей партии высокое положение и упорно добивался этого; но только в эти последние месяцы ему удалось этого достичь. Всё к нему пришло разом. Во–первых, он стал претором; во–вторых, когда открылась вакансия великого понтифика избран был никто иной как он, несмотря на то, что конкурентами его были столь важные особы как Сервилий Исаврик и Гай Лутаций Катул, принцепс сената.
Так что Помпей мог теперь возвращаться; статус его в партии резко изменился. Прежнее его место во главе римской демократии было занято и он был вынужден теперь, чтобы получить от народа то, что он хотел, просить помощи у Цезаря.


[1] In ambitione artifex (De petit., XII, 46).
[2] М. Бушеле, подаривший нас великолепнейшим изданием этого письма Квинта, нам по этому поводу напоминает, что Варрон обратился с письмом к Помпею для того, чтобы указать ему на то, что должен делать консул, когда он председательствует в сенате и которое опубликовано позже было, так же как это сделал Квинт, в форме маленького трактата.
[3] Например, когда он насмехается над теми, кому в силу их знатного происхождения все милости римского народа достаются во время сна (Cic., Verr., V, 70, 180); или, делая намек на свои выборы, он сравнивает тех, кто избраны были консулами, будучи еще в пеленках, с теми кто провозглашен был на Марсовом поле, что напоминает острое словцо Фигаро против знати, за которую «постаралась мать- природа».
[4] Cic., pro Sulla, VII, 22.
[5] De petit., IX, 37.
[6] Например, словечко это употреблял Целий – ad Fam., VIII, 1.
[7] De petit., VIII, 30-31.
[8] Suet., Aug., 46.
[9] Ad Att., I, 1, 2.
[10] Цицерон, со своей стороны напоминает, что Италия сильно поспособствовала его успеху – In Piso, 1.
[11] De Petit., VIII.
[12] Pro Cael., V, 12: habuit ille permulta maximarum non expressa signa, sed adumbrata, virtutum — «Ведь Катилина, как вы, мне думается, помните, обладал очень многими если и не ярко выраженными, то заметными задатками величайших доблестей».
[13] In toga cand., Ascon. p. 83: Dico, Patres conscripti, superiore nocte, cujusdam hominis nobilis et valde in hoc largitionis quaestu noti et cogniti domum, Catilinam et Antonium cum sequestribus suis convenisse («Да, отцы–сенаторы, я утверждаю, что Катилина и Аитоний со своими хранителями собрались прошлой ночью в доме некоего важного лица, хорошо известного выгодой, которую он имеет обыкновение извлекать, покровительствуя подобным «щедротам»»).
[14] М. Бушеле полагает, что «Commentariolum» Квинта предшествует речи его брата. И то и другое несомненно относится к первым месяцам 690 года.
[15] De petit., III, 12.
[16] Может быть слухи о заговоре и вызвали на римской бирже панику, о которой сообщает Валерий Максим (IV, 8, 3), продолжавшуюся во все время заговора Катилины. Она привела к многочисленным банкротствам; в частности богатому банкиру Квинту Консидию, который роздал крупные суммы в долг, ничего не осталось как заявить, что он не станет ничего требовать со своих должников. Такая щедрота укрепила общественный кредит.
[17] Цицерон превосходно это знал. Так в речи за Планция (IV, 9) он нам говорит: «Ведь в комициях народ далеко не всегда поступает в согласии с собственным своим мнением, но подчас поддаётся расположению к кому–либо или, уступая просьбам, избирает тех, кто к нему более всего с этими просьбами приставал. Наконец, даже если он и поступает со своим мнением в согласии, то однако составляет его не благодаря тщательному выбору или мудрости, но подчас под влиянием порыва или даже какой–то опрометчивости. Нет ведь у простонародья ни благоразумия, ни умения мыслить, ни способности к различению, ни прилежания; мудрые всегда считали: то что делает народ надо выносить, но отнюдь не всегда надо одобрять».
[18] Cic., De lege agr., II, 2.
[19] Cum unum magistratum administrent, unius hominis vicem sustinent. Моммзен даёт превосходное толкование этого места Ульпиана и излагает в полном виде свою теорию двойственности консулата в своём «Государственном праве» (I., P. 33 французского перевода).
[20] Злые шутники датировали этот консулат не именами двух консулов, как то было принято обычно, а Caio et Julio Caesare consulibus.
[21] Говорили, что такое великодушие Цицерона не было, однако, бескорыстным и что уступая Антонию эту богатую провинцию, он договорился с ним о разделе прибылей. И Антоний сам давал это понять. Так в письме к Аттику I, 12 Цицерон писал:«Фнил написал, что Гилар свой человек у Антония и что Антоний часто упоминает, что, по его сведениям, в собираемых деньгах есть доля и для меня, и что я послал вольноотпущенника для охраны общей добычи. Это немало взволновало меня: я, правда, не поверил, но какой–то разговор, конечно, был». Делал он это, без сомнения, в надежде, что провинция лучше отнесется к его грабежам, если будет знать, что он грабит для двоих. Цицерон был возмущен, когда узнал об этом и заявил, что он не будет стараться поддерживать и защищать Антония в его правлении, что было бы естественно, если б он разделял с ним прибыли. Есть одна бесспорная вещь, именно то, что Антоний был его должником, что нисколько не удивительно, так как тот брал взаймы у всех подряд и имел привычку кредиторам не платить. Из письма, написанного Цицероном позже (ad Fam, V, 5), когда он уже несколько смягчился, кажется хорошо видно, что между ними никогда не было никакой бесчестной сделки.
[22] Cic., De lege agr., I, 7: ii quos multo magis quam Rullum timetis.
[23] Cic., De lege agr., II, 13: novae dominationes, extraordinaria non imperia sed regna quaeri putabantur.
[24] De petit. cons., I, 5.
[25] Cic., de Offic., II, 8.
[26] Программу этой своей партии он дает в речи за Секстия – pro Sext., XLV.
[27] Надо тут заметить, что слово «всадники» употреблялось в нем в широком смысле и обозначало всех тех, кто обладал всадническим цензом в 400 тысяч сестерциев. Моммзен полагал, что привилегия занимать первые 14 рядов была дана всадникам еще Гаем Гракхом, отнята Суллой и возвращена Росцием.
[28] Asconius, p. 78: non solum accepit sed etiam efflagitavit.
[29] От этой речи, которую Цицерон опубликовал вместе с другими речами времен своего консульства, сохранилась лишь одна фраза, где он побуждает толпу устыдиться нарушения представления, в котором выступал великий актер Росций.
[30] Так иногда средь огромной толпы возникает внезапно
Бунт, и безродная чернь, ослеплённая гневом, мятется.
Факелы, камни летят, превращенные буйством в оружье,
Но лишь увидят, что муж, благочестьем и доблестью славный,
Близится, — все обступают его и молча внимают
Слову, что вмиг смягчает сердца и душами правит.
(Aen., I, 148-153. Пер. С. Ошерова ).
[31] Sallust, Hist., Orat. Lepide, 6: solum omnium post memoriam hominum supplicta in post futuros composuit, quis prius injuria quam vita certa esset.
[32] Цицерон ополчился на эту одиозную меру в речи за Росция Америйского (LIII), в адвокатском раже сравнивая эту сулланскую проскрипцию с решением судей относительно распроданного с торгов имущества отца Секста Росция Америйского.
[33] «Adolescentes fortes et bonos» (In Pis., 2).
[34] Впрочем их подчас не находилось и задолго до Гракхов, даже в первые века Республики. См. напр. Liv., III, 1 от 467 г. до н. э.
[35] Сic., pro lege agr., II, 5, 13.
[36] Cic., de lege agr., I, 8, 24.
[37] Cic., de lege agr., I, 7, 23.
[38] Cic., pro Rabirio, XII, 32.
[39] М. Олар напомнил мне по этому поводу слова Мирабо, представляющие собой в некотором роде аналогию со словами Цицерона. 28 января 1791 года Учредительное собрание обсуждало проект одного закона, который был представлен Ле Шапелье, докладчиком Конституционного комитета. Мирабо яростно боролся против этого закона и заявил, что не будет ему повиноваться, если он всё же будет принят. Прерванный криками крайне левых (возглавляемых тогда Барнавом, Адриеном Дюпором и Ламетом ), он в ответ им прокричал: «Тридцать голосов, замолчите!», желая этим указать своим противникам, что они составляют лишь бессильное меньшинство в собрании из 1200 депутатов.