О суеверии

Περί δεισιδαιμονίας

Автор: 
Плутарх
Переводчик: 
Подмарькова М.В.
Источник текста: 

Вестник древней истории. 1979. № 2

Введение

Трактат «О суеверии» — самое раннее из известных нам теологических сочинений Плутарха. Даже если отказаться от предположения, что в 8 гл. (169 С) речь идет о разрушении Иерусалима войсками Веспасиана в 70 г.[1], его, бесспорно, следует отнести к самому началу писательской деятельности Плутарха. Об этом свидетельствует и форма трактата, построенного по принципу синкризы, и ярко выраженная риторичность стиля в целом. Кроме того, особенности авторской позиции в данном сочинении никак не позволяют включить его в число поздних, зрелых произведений писателя.
Понятие δεισιδαιμονία [2] во времена Плутарха окончательно приобрело отрицательную окраску, став вполне тождественным русскому слову «суеверие». Каждый автор, естественно, вкладывал в него свой особенный смысл. В глазах Эпикура «суеверной» была вера стоиков в провидение; для Полибия любая религия, в противоположность философии, выступает как «суеверие» и т. д. По мысли Плутарха, суеверие, а вместе с ним и безбожие — два возможных отклонения от истины на пути богопознания. Источник того и другого — в невежестве. Если атеист добровольно замыкается в кругу своего неполного, ограниченного знания, говорит Плутарх, и как бы ослепляет сам себя, вовсе не желая ничего знать о богах, то суеверного отличает прежде всего неверное представление об их природе. Оно выражается в том, что в своем отношении к божеству человек руководствуется страхом. Но такой образ мыслей попросту неблагочестив, ибо должен основываться на предположении, что божество — зло и может быть источником какого‑либо зла для человека, боги же абсолютно благи и совершенны, а «если совершают что‑либо дурное, то это не боги» [3], цитирует он Еврипида. Вера, основанная на страхе, утверждает Плутарх, — не что иное как непоследовательный атеизм, которому помимо всего прочего не хватает твердости духа, чтобы признать себя за таковой. Не положительное знание, не добродетель и не разум движут суеверным, но безотчетные и темные побуждения и страх; душевный строй такого человека Плутарх уподобляет воде, всегда стремящейся занять самое низкое положение [4]. Не удивительно, что атеист рисуется им едва ли не с симпатией — ведь тот не приемлет «веры всуе» и находится тем самым одной ступенью ближе к истине.
Заметим, что любовь, так же как и страх, не казались Плутарху подобающим — если вообще возможны в отношении богов — образом мыслей [5]. В его представлении о благочестии на первый план выступает спокойная, разумная и просвещенная уверенность в благом промысле божества, которое, как он неустанно напоминает, по–отечески печется о своем творении; естественным и благочестивым чувством перед лицом бога кажется ему радость — а ее равно лишены и суеверные (169 Е), и атеисты (1102 А, С). Вообще говоря, положительная альтернатива намечена Плутархом скорее методом «от противоположного». Это — путь золотой середины (μηδέν άγαν!) между двумя крайностями, τо πίστεύειν σφόδρα и τό λίαν άπιστεΐν, между чрезмерной верой и крайним неверием[6]; и в том и в другом случае Плутарх призывает к соблюдению меры, которая и выступает здесь, пожалуй, главным критерием «орфодоксии». Несомненно, было бы преувеличением сказать, что Плутарх полностью отрицал благочестивый страх как вполне возможный и естественный в отношениях человека к божеству; в сочинении «О том, что по предписаниям Эпикура невозможно даже приятно жить» он вполне это допускает, замечая, правда, что такое чувство доступно очень немногим (1101 D). Но даже если принять во внимание, что в нашем, раннем сочинении Плутарх высказывает свои мысли в преувеличенно резкой форме, ясно, что тогда, как и позже, ему равно оставался чужд призыв «радоваться со страхом», столь понятный последователям иудаизма, а затем и христианства.
Незаурядная духовная свобода, которая ощущается в позиции Плутарха, вовсе не делает его враждебным традиционной эллинской религии, что не мешает ему критически относиться к отдельным ее моментам. Рационалистическая позиция, занимаемая Плутархом в данном сочинении, обусловила и крайний радикализм его критики. Плутарху приходится начисто отвергнуть в мифах все, что не соответствует его убеждению в абсолютной «положительности» олимпийских богов; вся религиозная практика вообще, так или иначе связанная со сферой магического и иррационального, оказывается у него под подозрением. Вряд ли здесь полностью выразились взгляды, свойственные даже молодому Плутарху. В позднейших его сочинениях методы «богословствования» становятся гораздо глубже и тоньше. Достаточно вспомнить трактат «Об Исиде и Осирисе», где метод символического толкования позволяет ему проникнуть в суть самых, казалось бы, странных деталей чужого обряда и мифа, являя под непривычной оболочкой присутствие универсальной и всюду тождественной мудрости. Кроме того, разработанная Плутархом демонология предоставляла ему еще одну возможность «оправдать» миф, очистив его от наиболее одиозных элементов, и объяснить традиционную религиозную практику. Все, что рассказывают о богах поэты, следует относить не к богам, а к демонам, говорит он в одном из поздних своих сочинений [7]. Обряды, не имеющие значения для богов, предохраняют от демонов[8], причем злых нужно умилостивлять жертвами[9]. Однако во время написания трактата подобные взгляды, по–видимому, еще не оформились, a θεός и δαίμων употребляются наравне без всякого различия между ними.
Плутарх не случайно сближает понятия «суеверие» и «варварство». Из практики чужеземных религий он охотно черпает примеры «непросвещенного» богопочитания, а одну из угроз подлинному благочестию видит в распространении чуждых, «варварских» культов. Всякий надрыв, чрезмерность, пластическая и эмоциональная дисгармония, чуждые классическому канону, вызывают протест Плутарха. За образами суеверного — человека духовно неуравновешенного, одержимого беспокойством, с тревожным и мрачным мироощущением — и его «злого» бога–тирана угадывается отношение Плутарха ко всему «неклассическому», восточному стилю религиозности, куда для него относился в первую очередь иудаизм, а также и христианство, если оно было ему известно.
Может представиться странным, что такой глубоко религиозный человек, как Плутарх, в сравнении с суеверием отдает предпочтение безбожию[10]. Парадоксальность этого вывода не в малой степени обусловлена самим риторическим характером сочинения, заостряющим противопоставление двух характеров. Д. Виттенбах высказывал предположение о существовании второго трактата о суеверии, раскрывающего тему с противоположной стороны[11]. Как бы то ни было, опровержению атеизма Плутарх отводит достаточно места в антиэпикурейских сочинениях, и в одном из них он называет безбожие слишком высокой ценой за избавление от страха перед богами[12]. Однако общая позиция автора, высказываемая в этом раннем сочинении, осталась, пожалуй, неизменной, а взыскательность и прямота в равной степени характерны для его благочестия и в позднейший период.
Перевод выполнен по изданию: Plutarchi Chaeronensis Moralia, гес. С. N. Bernardakis, I, Lipsiae, 1888. Извлечения из трактата изданы в русском переводе (далеко не всегда точном): «Изречения лакедемонцев, избранные Плутархом, с присоединением… мыслей его о суеверии», пер. Иларион Васильев, М., 1819. Специально данному сочинению посвящены следующие работы: G. Abemetti, De Plutarchi qui fertur de superstitione libello, Diss., Königsberg, 1911; G. H. Erbse, Plutarchs Schrift «Περί δεισιδαιμονίας», Hermes, LXXX, 1952, стр. 296–314; H. Moellering, Plutarch's De superstitione, N. Y., 1962.
Перевод выполнен M. В. Подмарьковой.

О суеверии

(164Е) 1. Незнание и неведение людское о богах издавна течет как бы по двум руслам: в душах твердых, словно на сухой почве, оно породило безбожие, а в душах мягких, словно на почве увлажненной, — суеверие. Всякое ложное суждение пагубно, а о таких вещах — особенно; но суждение, которое связано со страстью, пагубно вдвойне. (F) Ведь всякая страсть похожа на воспаление; но как более опасны те поражения членов, которые вызваны раной, так опаснее и те расстройства души, которым сопутствует страсть. Допустим, кто- либо считает, что атомы и пустота — начала всего; предположение это ложное, однако от него не бывает ни язвы, ни сердцебиения, ни (165) щемящей боли. А предположим, кто‑нибудь думает, будто богатство есть высшее из благ, — это тоже заблуждение, но оно ядовито, оно разъедает душу, выводит ее из равновесия, лишает сна, наполняет жжением, толкает со скал, бросает в петлю, не дает свободно говорить. Или, допустим, иные полагают, что добродетель и порок суть вещи телесные; это неведение, может быть, и постыдно, но слез и причитаний не заслуживает. Однако существуют ведь и такие суждения и высказывания:
«О горе! — добродетель, ты всего лишь слово,
А я тебя за дело почитал,[13]
и отрекался от неправедности, сулившей мне богатство, и от распущенности, (В) чреватой всеми наслаждениями!». Вот о таких суждениях можно и сожалеть, и негодовать, потому что они зарождают в душах бесчисленные болезни и страсти, словно червей в ране.
2. Так вот, из двух заблуждений, о которых ведем мы речь, первое, безбожие, есть ложное суждение, будто ничто на свете не блаженно и не бессмертно; а такое неверие в божественное, по–видимому, ввергает человека в некое бесчувствие, и в конечном счете он уже не верит в богов и не боится богов. Суеверие же, как показывает само название[14], — это искаженное представление о богах, рождающее в человеке унизительный и гнетущий страх: он хотя и полагает, что (С) боги есть, считает их мрачными и враждебными. Ведь если безбожник, по–видимому, безразличен к божеству, то суеверный, устремляясь к нему всей душой, неподобающим образом заблуждается. Одного из них незнание лишило веры в то, что приносит ему пользу, другого же убедило, что то же самое еще и вредно. Безбожие, таким образом, есть ошибочное суждение, а суеверие — порожденная ложным суждением болезнь [15].
3. Конечно, безобразны все недуги и болезни души; при этом чванливость, высокомерие, гордость с легкостью утверждаются в некоторых людях и, так сказать, толкают к действию. Однако (D) общим обвинением против всякой страсти как раз и является то, что деятельное стремление, лежащее в ее основе, сокрушает и подавляет рассудок. Одному лишь страху решительность чужда не менее, чем здравый смысл, и безрассудство совмещается в нем с бессилием, беспомощностью и робостью; потому‑то слова δειμα и τάρβος, обозначающие страх, показывают, что он одновременно и связывает душу, и приводит ее в смятение [16]. Но никакой другой страх не сковывает и не оцепеняет так, как страх суеверный.
Тот, кто не ступал на борт корабля, не боится моря, кто не сражался в строю — войны, домосед не боится воров, нищий — доносчика, частный человек — зависти, галат — землетрясения, а эфиоп — (Ε) грома; но тот, кто боится богов, всего боится: земли, моря, воздуха, неба, темноты, света, предзнаменования, молчания, сновидения. Рабы во сне не помнят о своих господах, сон облегчает им оковы на ногах, смягчает боль страшных ран и воспаленных язв.
«Милое сердцу, в страданьях единое нам облегченье,
Сон долгожданный!»[17]
Но суеверие не позволяет этого сказать: ведь только одно оно не мирится со сном и не дает вздохнуть и приободриться душе, отогнав (F) ч тягостные и мрачные мысли о боге.[18] Нет, словно нечестивую страну, оно населяет сон суеверных зловещими призраками, чудовищными искуплениями и некими карами, оно терзает несчастную душу, видениями лишает ее сна, и под его жестокими и дикими внушениями душа сама себя мучит и терзает как никто другой. А проснувшись, суеверные не отмахнутся от этого, не рассмеются, не (166) порадуются, что среди всех этих страхов нет ни [одного настоящего; напротив, спасаясь от обмана безвредного и призрачного, они обманывают себя наяву и в тревоге тратят деньги на нищих волхвов, которые говорят им:
«Если виденье сонное пугает,
Если смутил тебя подземный шум Гекаты ,
то призови старуху–знахарку, омойся в море [19] и целый день сиди на земле, не вставая».
«Так варварские мерзости выдумывают эллины!»  -
валяться в грязи, справлять субботу, бросаться ниц, непристойно приседать, странно поклоняться[20] - и все это от суеверия.
Праведными устами повелевали древние петь кифаредам, видимо, (В) чтобы сохранить неизменным древний строй музыки; так и мы полагаем, что возносить молитвы богам следует прямыми и праведными устами, и не язык жертвы нужно исследовать, чист ли он и в должном ли виде, но свой собственный не выворачивать и не осквернять, не марать его нелепыми, варварскими именами и речениями и не преступать воспринятых от богов и предков установлений благочестия. Неплохо сказал один комический поэт о тех, кто украшает ложе золотом и серебром: «Один лишь сон дали нам боги даром — зачем же и его ты обращаешь себе в убыток?» [21]. То же (С) самое можно сказать и суеверному: во сне боги даруют нам покой и забвение невзгод, так что же ты делаешь из него себе вечную, мучительную казнь, от которой несчастная душа и в другой сон не может укрыться? По словам Гераклита [22], для бодрствующих существует один общий мир, во сне же каждый устремляется в свой собственный. Но нет для суеверного ни такого мира, который он разделял бы вместе с другими, ни такого, который принадлежал бы только ему: ведь и наяву он не владеет здравым рассудком, и во сне не находит покоя — вечно дремлет рассудок и вечно бодрствует страх, и не видно ни избавления, ни перемены.
4. Тиран Поликрат внушал страх на Самосе, Периандр — в Коринфе, однако никто уже не боялся их, оказавшись в городе (D) свободном и с народным правлением. Но куда бежать, где укрыться тому, кто власти богов боится, словно мрачной и беспощадной тирании [23], где найти ему такую землю, такое море, куда бы не простиралась эта власть? В какой из пределов мира удалиться тебе, несчастный, как спрятаться, дабы ты был уверен, что скрылся от бога? Закон позволяет рабам, отчаявшимся обрести свободу, просить о продаже и менять своего господина на более снисходительного. А суеверие не разрешает переменить богов, да и нельзя найти бога, которого не будет бояться тот, кто боится богов отеческих и родовых, Ε страшится спасающих и милосердных, дрожит и трепещет перед теми, у которых мы испрашиваем достатка, благополучия, согласия, мира, прямого пути ко всему лучшему в словах и делах[24]. Даже суеверные считают рабство несчастьем:
«Для мужа иль жены удел плачевный — рабство
И угожденье злополучным господам»,
говорят они. Но подумай, насколько тяжелее терпеть тех, от которых невозможно ускользнуть, некуда бежать, негде скрыться! Для раба может быть защитой алтарь, для разбойников — многие неприкосновенные храмовые убежища; тот, кто спасается от врагов, уверен в своей безопасности, обхватив кумир или святыню; а суеверный больше всего боится, трепещет и опасается именно того, в чем черпают надежду люди, пораженные самыми ужасными несчастьями. (F) Нет надобности вытаскивать суеверного из храмов: они там несет кару и терпит наказание.
Что еще сказать? Для всех людей смерть является пределом жизни, но суеверию и она не кладет границ. Нет, оно простирается за эту грань, и страх для него тянется дольше, чем жизнь, ибо оно за смертью видит бессмертные муки и разрешение от невзгод считает (167) началом новых и неразрешимых. Отворяются где‑то глубокие врата Аида, разливаются огненные реки и потоки Стикса, кругом сгущается полная видений мгла, появляются мрачные признаки, испускающие жалобные вопли, и судьи, и палачи, и бездны, и пропасти, зияющие бесчисленными бедствиями. Таково несчастное суеверие: те страдания, которые ему не пришлось перенести на самом деле, оно испытывает в предвкушении [25].
5. Ничто из сказанного не относится к безбожию; тем не менее свойственное тому тягостное неведение, небрежение и слепота в вещах столь важных — это великое бедствие для души, которая словно лишается самого ясного и зоркого своего ока — знания (В) о боге. И все‑таки такой образ мыслей, как сказано, еще не вызывает возбуждения, смятения, терзания, не превращает в раба. Музыку, говорит Платон [26], эту «устроительницу лада и гармонии», боги даровали людям не ради роскоши и не для щекотания ушей, но для того, чтобы восстановить порядок и лад обращения души в С теле, который из‑за отсутствия Музы и Хариты сбила с пути распущенность и заносчивость. По словам Пиндара,
«Тот, кто прогневал Зевеса, в страхе прочь стремится.
Слыша напев Пиерид»[27]
и даже приходит в ярость и негодование. Говорят, что и тигры, когда их донимают, ударяя вокруг в тимпаны, приходят в бешенство и сами рвут себя на части. Так что невелика беда, если кто‑либо из‑за глухоты или слабого слуха равнодушен и бесчувствен к музыке. Тиресию выпало несчастье не видеть ни детей, ни родных, однако еще хуже пришлось Афаманту и Агаве, которые видели их в (D) образах львов и оленей [28]. Так же и Гераклу лучше было бы не видеть своих сыновей и не знать об их присутствии, нежели с самыми дорогими поступать, как с врагами [29].
6. Так что же? Не кажется ли тебе, что таким же образом различаются характеры безбожного и суеверного? Одни не видят богов нигде, другие уверены, что видят их. Одни отвергают бога, другие считают милосердного — страшным, отца — тираном, заботника нашего — губителем, кроткого — свирепым и диким. Далее, (E) ваятели из меди, камня и воска уверили их, что обликом боги схожи с людьми, — такими они их и изображают, разукрашивают и поклоняются им, презирая тех философов и государственных мужей, которые утверждают, что божественное величие сочетается с благостью, великодушием, милосердием и рачительностью. И вот, одни проникнуты равнодушием и неверием в то, что для них хорошо и полезно, а другие полезного пугаются и трепещут перед ним. Вообще безбожие — это бесчувствие перед божеством и незнание блага, а суеверие — наоборот, болезненное многочувствие, принимающее благо за зло: суеверные богов боятся — и у них же ищут защиты, льстят им — и осыпают их бранью, молятся им — и их же обвиняют.
Нет человека, который не испытал бы в свое время превратностей (F) судьбы. Лишь боги, как говорит Пиндар,
«За ревущего Ахеронта гранью
Мук не знают, болезней и старости» .
Но в человеческих делах и обстоятельствах счастье и несчастье так или иначе перемешаны.
7. Посмотрим сначала, как ведет себя в обстоятельствах несчастливых безбожник. Если это человек, умеющий владеть собой, он молча переносит то, что выпало ему на долю, и находит для себя поддержку и утешение; когда ему приходится чересчур тяжело, он (168) обрушивает все сетования на судьбу и случай и кричит, что человеческими делами вершит не справедливость и не промысел и все течет без всякого порядка и разбора. Не таков нрав суеверного. Он, если с ним стряслось хоть малейшее несчастье, сидит, погруженный в скорбь, выдумывает впридачу великие, тяжкие, неизбывные страдания, привносит страхи и ужасы, подозрения и тревоги и весь (В) сотрясается от плача и стенаний. Ведь он винит во всем не человека, не судьбу, не обстоятельства, не себя самого, но бога; оттуда, как он говорит, и обрушивается на него поток бедствий, насылаемых божеством, а он, по его собственному мнению, как бы не просто несчастный, но ненавидимый богами человек, и заслуженно принимает от них наказание, возмездие и муки.
Заболев, безбожник припоминает свое обжорство и пьянство, беспорядочную жизнь, изнурительные труды, непривычную и резкую перемену климата. Потерпев неудачу в государственных делах, когда он впал в немилость у толпы или был оклеветан перед правителем, он ищет причину в самом себе или рядом с собой:
«Что упустил я? Что сделал? Что в срок не закончил?»[30]
(С) А суеверный всякое телесное недомогание, утрату денег, смерть детей, неуспех и провал в делах государственных считает божественной карой и результатом вмешательства божества. Поэтому он не отваживается ни содействовать тому, что происходит, ни пренебречь этим, ни принять с благодарностью, ни воспротивиться; он опасается как бы не показалось, что он спорит с божеством и отвергает его наказание, — и вот больной прогоняет врача, а плачущий запирает двери перед ободрением и увещеванием философа. «Дай мне понести наказание, — говорит он, — мне, нечестивому, проклятому, ненавидимому богами и демонами!». (D) Кто не верит в существование бога, тот, когда подступит сильная скорбь и страдание, проливает слезы, обрезает волосы, сбрасывает одежду. Но как обратиться к суеверному? В чем помочь ему? Он сидит на улице, одетый во вретище и препоясанный грязными лохмотьями, часто нагой валяется в грязи, вопит о каких‑то своих грехах и заблуждениях; и ел он не то, и пил он не то, и по дороге ходил, где божество не велит. Если же дела его хороши и суеверие его небуйное, то он сидит дома, предаваясь всякого рода священнодействиям, (Е) а старухи все, что ни попадется им под руку, несут и вешают на него, по словам Биона, точно на гвоздь [31].
8. Говорят, что Тирибаз[32], когда персы собирались его арестовать, выхватил мечь и защищался изо всей своей великой силы. Но когда те закричали, убеждая его, что хватают его по приказанию царя, он добровольно сложил оружие и позволил связать себе руки. Разве мы говорим не о том же самом? Большинство людей борется с обстоятельствами и находит выход из бедственного положения, придумывая средства избежать и предотвратить несчастье. А суеверный, который про себя повторяет: «Эти страдания, несчастный, (F) посылаются тебе промыслом и волею божества», — оставил всякую надежду, не противится, бежит и отталкивает тех, кто пытается помочь ему. Даже незначительное несчастье суеверие превращает в гибельное. Некогда Мидас [33], как говорят, потрясенный и испуганный неким сновидением, пришел в такое отчаяние, что покончил с собой, выпив бычьей крови. Царь мессенцев Аристодем [34] во время войны со Спартой окончательно упал духом из‑за дурных предзнаменований, испугавших жрецов, когда собаки выли по–волчьи, а вокруг домашнего алтаря выросла трава, и, потеряв последнюю надежду, (169) он заколол себя. Точно так же и афинскому стратегу Никию уж лучше было бы избавиться от суеверия по примеру Мидаса или Аристодема, нежели из страха перед лунным затмением пребывать в бездействии, попасть в окружение, а затем в плен к неприятелю и бесславно умереть, а 40 000 войска отдать на погибель и в плен [35]. Ничего страшного нет ведь в том, что земля, когда становится посередине (между солнцем и луной), производит затмение, ни в том, что через равные промежутки времени на луну падает тень; а ужасно то, что человек, погружаясь во тьму суеверия, слепнет и (В) утрачивает разум в таких обстоятельствах, которые в наибольшей степени требуют его присутствия.
«Главк, посмотри: уж волну за волною вздымает пучина,
Гир скалистых вершины темная туча объемлет,
Бури предвестье…»[36]
Видя это, кормчий приносит молитву об избавлении и призывает богов–спасителей, с молитвой он закрепляет кормовое весло, убирает снасти и
«Парус широкий свернув, покидает суровое море» ,
Гесиод велит земледельцу перед началом сева и пахоты, взявшись за рукоять плуга, обратиться с мольбой «к Зевсу Подземному, к чистой (С) Деметре» [37]. Когда Аякс, по словам Гомера [38], собирается вступить в единоборство с Гектором, он наказывает эллинам молиться за него богам, а во время их молитвы вооружается. И Агамемнон, повелев воинам, чтобы
«Каждый копье заострил хорошенько, чтоб щит приготовил»,
тогда же просит Зевса:
«Дай мне повергнуть во прах жилище Приама!»[39]
Бог ведь — это надежда для доблестного, а не оправдание для малодушного. А вот иудеи во время субботних празднеств, одетые в рубища, пребывают в бездействии, и, опутанные одним лишь суеверием, словно сетью, не сдвинутся с места, когда противники приставляют лестницы и захватывают стены.
(D) 9. Так ведет себя суеверие в делах и обстоятельствах несчастливых и злополучных, но и в благополучии оно ничем не лучше безбожия. В самом деле, наибольшее удовольствие людям доставляют праздники, жертвенные пиршества, посвящения, тайные обряды, молитвы и поклонение богам. Взглянув тогда на безбожника, ты увидишь, как он безумным, сардоническим смехом осмеивает участников всего этого, а иногда спокойно замечает своим единомышленникам, что слепы и одержимы те, которые таким образом думают служить богам; но помимо этого никакого зла в нем нет. А суеверный, хотя и желал бы, не может ни радоваться, ни наслаждаться.
«Исполнен город благовоний жертвенных,
(Ε) Гремит пеан хвалебный, но стенаньями»[40]
полна душа суеверного. Увенчанный, он бледнеет, приносящий жертву — трепещет, моление произносит дрожащим голосом и возжигает фимиам трясущимися руками. И вообще он доказывает, что Пифагор[41] без всякого основания утверждал, будто, приступая к богам, мы становимся лучше: ведь именно тогда суеверные чувствуют себя особенно жалкими и дурными и приближаются к храмам и святилищам богов, словно к медвежьим берлогам, змеиным норам и пещерам морских чудовищ.
10. Поэтому‑то я и склонен удивляться тем, кто считает безбожие кощунством, а суеверие таковым не считает. Ведь и Анаксагора (F) суд обвинил в кощунстве за то, что он назвал солнце камнем [42], однако никому не пришло в голову объявить нечестивыми киммерийцев, по мнению которых солнца вообще нет[43]. А ты что скажешь? Что отрицающий богов совершает преступление, а признающий их такими, какими представляют суеверные, почти благочестив? А я вот предпочел бы, чтобы люди говорили, будто Плутарха вовсе нет, (170) нежели будто Плутарх — человек вздорный, ветреный, непостоянный, вспыльчивый, мелочно мстительный, такой, что если ты обойдешь его приглашением на обед или из‑за хлопот не придешь к нему с приветствием, он будет терзать тебя, и раба твоего изобьет, и скотину свою натравит на посевы и погубит урожай.
Когда Тимофей в Афинах воспевал Артемиду, называя ее «безумной, неистовой, яростной, вещей» [44], среди зрителей вскочил (В) лирический поэт Кинесий и воскликнул: «Тебе бы такую дочь!». А ведь суеверие высказывает об Артемиде подобные и того худшие вещи: «То сорвавшаяся с петли, то помогающая роженицам, то обрызганная кровью мертвых, ты приходишь, то преследуемая на перекрестках бродягами, запятнанная убийцей» [45]. Нисколько не более достойным образом они мыслят об Аполлоне, Гере, Афродите и перед всеми ними они испытывают ужас и трепещут. Разве Нио ба, хуля Латону, произнесла о богине что‑либо столь же кощунственное, сколько и убеждение, внушенное безумцам суеверием, а именно: будто бы, оскорбленная бранью, она поразила стрелами у несчастной женщины
(С) «Милых шесть дочерей и шесть сыновей расцветавших»[46]
Так неумолима была она и так ненасытна к чужому горю. Если богиня действительно разгневалась и порок вызвал в ней ненависть, если ее задели негодные слова и она не рассмеялась человеческому невежеству и глупости, но пришла в ярость, то следует обратить стрелы против тех, кто устно и письменно клевещет на нее, приписывая ей подобную жестокость и злобу. Ведь нам кажется дикой и варварской ярость Гекабы, восклицавшей:
(D) «О если б могла я,
Печень злодея терзая зубами, ей насыщаться!»[47]
А суеверные считают, что Сирийская богиня [48] пожирает человеческие голени, как какие‑нибудь анчоусы или сардины, изъязвляет тело, сушит печень.
11. Так что же, говорить о богах вещи недостойные кощунственно, а быть убежденным в них — не кощунственно? Или убеждение изменяет голос хулящего до неузнаваемости? Ведь мы порицаем хулу за то, что она свидетельствует о неприязни, и равно считаем врагами как тех, кто дурно говорит о нас, так и тех, кто дурно о нас думает. Ты видишь, какого образа мыслей о богах придерживаются Ε суеверные, представляя их безрассудными, легкомысленными, мстительными, жестокими, мелочными; а поэтому суеверный должен богов ненавидеть и бояться. Как же ему не бояться, если он полагает, что через них произошли и будут происходить величайшие для него несчастья? А коли он их ненавидит и трепещет, то он им враждебен. И пусть он им поклоняется, приносит жертвы, сидит возле святилищ — все это не удивительно, ведь и тиранов ласково приветствуют, ублажают лестью, превозносят, но про себя ненавидят, «покачивая головой»[49]. Гермолай[50] угождал Александру, (F) Павсаний[51] был телохранителем при Филиппе, а Херея[52] при Гае, но каждый из них повторял:
«Я отомстил бы тебе, когда б то возможно мне было!»[53]
Если безбожник не признает существования богов, то и суеверный его не желает и верит лишь против воли, потому что боится не верить. Он был бы рад избавиться от страха, который гнетет его, как Тантала — нависшая над ним скала[54], и безбожие было бы для него блаженным освобождением. Безбожие не суеверно, а суеверный, будучи в душе таким же безбожником, лишь не смеет думать о богах то, что хочет.
(171) 12. Действительно, хотя безбожник с суеверным никогда не выступает заодно, однако суеверие безбожию и начало полагает, и вывод оправдывает[55], но не открыто и хорошо, а всяческими обиняками. Ведь мысль об отсутствии божества во вселенной приходит в голову не потому, чтобы на небе или среди звезд, во временах года, в движении луны и солнца, «устрояющих день и ночь»[56], в жизни животных или произрастании злаков можно было увидеть что‑либо достойное порицания, дурно устроенное, беспорядочное. Нет, происходит так только потому, что посмешищем кажутся дела В и чувства суеверия — болтовня, суета, ворожба, колдовство, беготня по кругу, громыхание тимпанов, очищение нечистыми обрядами, осквернение святых приношений, варварские и беззаконные наказания и оскорбления в храмах — все это позволяет некоторым говорить, что пусть лучше богов совсем не будет, нежели будут настолько вздорные, мелочные и ничтожные, что с удовольствием принимают все это.
13. Разве не лучше было бы, чтобы те галаты и скифы, которые считают, будто богов радует кровь убиваемых людей и будто нет им С угоднее жертв и совершеннее священнодействий, — разве не лучше было бы, чтобы они вовсе не знали о богах и не имели о них никаких представлений и преданий? Что было полезнее для карфагенян: с самого начала, приняв уставы Крития [57] или Диагора[58] отвергнуть всех богов и демонов или приносить им такие жертвы, какие они приносили Крону? Ведь они не по неведению (как об этом говорит Эмпедокл, осуждая заклание животных.
«Милого сына отец, на алтарь возложив, закалает,
В облике чуждом любимое чадо пронзает, безумец»…) -
нет, они сознательно и намеренно обрекали в жертву богам своих детей, а бездетные покупали детей у бедных и убивали, словно ягнят или птенцов, и присутствующая при этом мать не выказывала D ни горя, ни сожаления; если же она причитала и плакала, то подвергалась бесчестию, сына же ее все равно приносили в жертвуv а грохот тимпанов и звуки флейт перед идолом наполняли все оглушительным шумом, чтобы заглушить ее вопли [59]. Если бы какие‑нибудь Тифоны или гиганты, изгнав богов, властвовали над нами, какие еще жертвы были бы им приятны, каких еще обрядов они потребовали бы? Амастрида [60], жена Ксеркса, заживо закопала в землю (Е) двенадцать человек в качестве приношения за себя Аиду — тому Аиду, о котором Платон[61] говорит, что он человеколюбив, мудр, богат и удерживает души убеждением и разумными доводами. А физик Ксенофан [62], увидав, что египтяне во время праздников плачут и причитают, заметил им. «Если это боги, — сказал он, — то не оплакивайте их, а если люди — не приносите им жертв».
14. Нет, пожалуй, другой болезни, столь беспокойной и мучительной, столь терзаемой несовместимыми и враждебными друг другу мнениями, чем болезнь суеверия. Однако спасаться от нее следует в надежном месте, заботясь о пользе для себя. Не стоит уподобляться тем, кто, ускользая от разбойников, спасаясь от зверей (F) ИЛИ от огня, бежит, не разбирая дороги, не рассуждая, и оказывается на бездорожье, среди болота, на крутизне: так ведь и некоторые, стараясь избежать суеверия, попадают сразу в непроходимые дебри безбожия, ибо перескакивают то, что лежит посередине, — благочестие [63].


[1] Против этого возражает Абернетти: G. Abernetti, De Plutarchi qui fertur de superstitione libello, Königsberg, 1911. См. Ζiegler, Plutarchos von Chaeronea, RE, XLI, 1951, стб. 708.
[2] Буквально «богобоязнь» или даже «богобоязненность». У Гомера слово имеет вполне положительный смысл: θεούς δεδιέναι = θεούς αίδεισθαι (Od. IX, 269, 274; XIV, 389). Аристотель (Polit., 1313а) называет δεισιδαίμων мудрого правителя, управляющего в соответствии с благочестием. Так же у Ксенофонта — Ages. 11, 8; Суrop. 3, 3, 8. Вообще, кажется, только после Феофраста появилась возможность употреблять это слово в отрицательном смысле (см. G. de Sоurу, La démonologie de Plutarch, P., 1942, стр. 46), но не было утрачено и положительное значение, которое окончательно исчезло только у христианских авторов. Об истории термина см. H. Mоellering, Plutarch's De superstitione, Ν. Y., 1962, стр. 11.
[3] Nauck, fr. 292, 7.
[4] ή δεισιδαιμονία δίκη ύδατος άεί προς τό ταπείνοόμενον καταρρέοντος (Alex. 75).
[5] Ср. Arist., Magna Moral. II, 11, 1208 Β: άτοπον γάρ äν εΐη εί τις φαίη φίλεϊν τόν Δία.
[6] Camil. 6.
[7] De def. orac. 417 Ε.
[8] Ibid. 417 С.
[9] Ibid. 417, D, F. Это можно истолковать и как оправдание человеческих жертвоприношений.
[10] Существует точка зрения, приписывающая это сочинение кинику Биону Борисфенскому (Erbse, Plutarchs Schrift…, стр. 299).
[11] Μоеllering, ук. соч. стр. 120.
[12] Non posse, 1101 С.
[13] Nauck, fr. 374.
[14] Ср. Thеophr., XVI, 1.
[15] Обычное для Плутарха уподобление суеверия болезни; ср. De superst. 164F; также De lat. viv. 1128 D; Numa, 22; Pericl. 6; Dion. 2; быть свободным от суеверия — быть χαθαρός, чистым (Coriol. 24).
[16] δεΐμα сближает с δεσμεύω — «связывать», τάρβος — с ταράσαω — «возмущать», «потрясать».
[17] Εurip., Or. 208.
[18] Ср. Non posse, 1092 С.
[19] Ср. Theophr., XVI, 7;
[20] Ср. Τheophr., XVI, 5.
[21] Meineke, IV, р. 670.
[22] 13 Diels, I, 12В, fr. 89.
[23] То же сравнение у Максима Тирского — Oratio 14,6; ср. ниже 170Б.
[24] Ср. у Сенеки (Epist. 123,16): «Болезнь суеверия неизлечима: кого следует любить — боится, кому поклоняется — оскорбляет. В чем же разница между тем, чтобы отрицать богов и поносить их?».
[25] Плутарх не раз называет традиционные представления об Аиде поэтической выдумкой (De aud. poet. 16F; Non posse, 1105В). Однако, возражая эпикурейцам, он упрекает их в том, что, отрицая воздаяние, они упраздняют мораль и лишают людей надежды (Non posse, 1105С, 1106CD). Любопытной параллелью этому месту является также рассказ о путешествии грешника по кругам загробных мук из сочинения «Почему божество медлит с воздаянием».
[26] Plato, Tim. 47 d.
[27] Ρуnd., Pyth. I. 13.
[28] Афамант, сын Эола и Энареты, легендарный фиванский царь; в безумии, насланном на него Герой, он на охоте убил своего сына Леарха, приняв его за льва (или оленя). Агава — дочь Кадма, мать фиванского царя Пенфея; с толпой вакханок она растерзала своего сына, принимая его за льва.
[29] Имеется в виду безумие Геракла и убийство им своих детей от Мегары.
[30] Ρуthag., Carm. Aur. 42.
[31] Имеется в виду пристрастие к разного рода амулетам; ср. Τhеophr., XVI.
[32] Персидский сатрап, крупный военачальник и дипломат, приближенный Артаксеркса II, один из главных участников заговора, составленного Дарием против отца (Plut., Artax. 27—29), однако, по словам самого Плутарха, Тирибаз погиб в схватке. Возможно, здесь говорится о другом случае, когда он добровольно явился к царю для разбирательства ложного обвинения в измене (Diоd., XV, 10 sqq.).
[33] Речь идет о последнем фригийском царе. Евсевий в «Хронике» относит это событие к 696—695 гг. до н. э. Так же S t г а Ь о, I, 61; Plu t., Flam. 20. Свежая бычья кровь считалась в древности сильным ядом.
[34] 724 г. до н. э., по свидетельству Павсания (IV, 13).
[35] Thuc., VII, 50—87; Plut., Nie. 23—24. Подобная ситуация благодаря разумности полководцев может иметь вполне благополучный исход (Timoleon. 26; Fab. Max. 4).
[36] Bergk, II, p. 396.
[37] H e s i о d., Op. 463.
[38] II. VII, 193.
[39] II. II, 382, 414.
[40] Sophосl., Oed. 4—5.
[41] Iambi., V. P., 137; 174.
[42] Этот момент в учении Анаксагора широко известен и комментировался многими авторами (Diоg. Lаеrt., II, 6—15; Diоd., XII, 39, 1; Ρlut., Pericl. 32).
[43] Представление о вечной ночи в земле киммерийцев, восходящее к Гомеру (Od. XI, 11 sqq.), было едва ли не общепринятым. Ср. Strabо. V, 4,5; Nonn., Dionys. LXV, 268 и др.
[44] Bergk, III, p. 620.
[45] За основу перевода взята редакция Бергка (III, р. 680). Место сильно испорчено, так что возможна лишь приблизительная интерпретация. Первый из эпитетов, по- видимому, имеет отношение к культу Артемиды–Апанхомены (ср. Paus., VIII, 23,5). Почитание богини в качестве покровительницы родов (Ίφίγείβια, Λεχώ, Λοχεία и др.) широко известно. Можно предположить, что далее она призывается как богиня войны — смерти—человеческих жертвоприношений, отождествляемая с Гекатой, как покровительница дорог и рынка.
[46] II. XXIV, 604. Пер. Н. И. Гнедича.
[47] II. XXII. 212,
[48] Dea Syria, иначе Атаргатис или Деркето, женское божество плодородия, отождествлявшееся с Астартой, Герой и Афродитой Уранией; центрами почитания были Гелиополь и особенно Гиераполь (Бамбика) с его знаменитым храмом. Причудливый культ этой богини и связанные с ним предания подробно описаны Лукианом в специальном сочинении (De Dea Syria). О человеческих жертвоприношениях он, однако, ничего не говорит.
[49] Sоphосl., Ant. 426.
[50] Участник неудачного покушения на Александра Македонского весной 327 г.; принадлежал первоначально к корпусу βασιλικοί παίδες (А г г., Anab. Alex. IV, 22,2).
[51] Один из телохранителей Филиппа Македонского, его убийца (Iоseph., Ant. lud. XI, 8, 1; XIX, 13, 1; Diоd., XVI, 93, 4—94).
[52] Кассий Херея, трибун преторианской гвардии, убийца Калигулы (Iоseph., Ant. lud. XIX, 84—113; Suet., Gai. 58).
[53] II. XXII, 20.
[54] Gp. De Is. et Os., 379E.
[55] Таково, по одной из двух версий, было наказание, постигшее Тантала (Pin d., Ol. I, 57 sqq.; Isthm. VIII, 20; Ε u г i p., Or. 4 sqq.).
[56] Plato, Tim. 40 G. Ср. дальнейшее рассуждение о совершенстве мира, которое свидетельствует о присутствии божества; космос—μέγιστος και άριστος κάλλιστος τε και τελεώτατος.
[57] Критий, сын Каллесхроса, софист, один из 30 тиранов, был известен как убежденный приверженец атеизма.
[58] Диагор Мелосский был приговорен к смерти по обвинению в святотатстве и вынужден был спасаться из Афин бегством; благодаря Аристофану пользовался славой отъявленного безбожника на протяжении всей античности (Aristoph., Nub. 89,1; Ran., 91,4; С i е., De nat. deor. I, 2, 63; 117; Aelian., Var. hist. II, 31).
[59] Обычай человеческих жертвоприношений y карфагенян (и финикийцев) фиксируют многие источники. Кронос (Сатурн) — финикийский Ваал (Sоphосl., Аndrom. fr. 132; Sophoclis Tragodiae, ed. G. Dindorf, Lipsiae, 1867; Diоd., XX, 14,6L
[60] Herod., VII, 114.
[61] Plato, Cratil. 403a—404a.
[62] DieIs, I, IIA, fr. 12, 13. Плутарх цитирует это высказывание еще дважды: De Is. et Os., 379 В; Amat., 736 D. У Аристотеля (Rhet. II, 23, 1400b5) разговор происходит между Ксенофаном и элейцами о почитании Левкотеи.
[63] Ср. De Is. et Os., 378 A. Аналогичное определение благочестия приводится у Стобея: Anthologium, гес. С. Wachsmuth et О. Hense, v. II, Berolini, 1958, p. 147, 1—3.