Глава II. Аттик

Из всех лиц, переписывавшихся с Цицероном, ни одно не поддерживало с ним таких продолжительных и правильных сношений, как Аттик. Их взаимные сношения продолжались без всякого перерыва и без всяких недоразумений до самой смерти Цицерона. При самой краткой разлуке они обязательно переписывались и, когда было можно, писали даже по нескольку раз в день. Эти письма, то краткие, чтобы обменяться пришедшим на ум воспоминанием, то длинные и обдуманные, когда события были важнее, то шутливые, то серьезные, смотря по обстоятельствам, и писавшиеся наспех, где придется, — эти письма содержали в себе всю жизнь обоих друзей. Цицерон очень удачно охарактеризовал их, сказав: «Это разговор между нами». К несчастью, в настоящее время мы слышим только одного из двух собеседников, так что разговор обратился в монолог. Издавая письма своего друга, Аттик поостерегся присоединить к ним свои собственные. Без сомнения, он не хотел слишком обнаружить своих чувств, а его осторожность побуждала его скрывать от публики свои сокровенные мнения и свою интимную жизнь; но он напрасно хотел укрыться, так как обширная переписка, какую вел с ним Цицерон, достаточно знакомит нас с ним и дает нам возможность без труда составить себе точное представление о том лице, к кому она обращена. Эта личность, несомненно, является одною из самых любопытных в ту важную эпоху и вполне заслуживает того, чтобы с ней познакомиться поподробнее.

I

Аттику было двадцать лет, когда началась война между Марием и Суллой. Он видел ее вблизи и едва сам не сделался ее жертвою: трибун Сульпиций[1], один из главных вождей народной партии, бывший его родственником, был убит по приказу Суллы вместе с его сторонниками и друзьями, а так как Аттик часто посещал его, то и ему грозила тогда опасность. Эта первая опасность решила всю его жизнь. Но, несмотря на свой возраст, он обладал осторожным и твердым духом, а потому и не впал в отчаяние, а стал думать и рассуждать. Если он имел в это время некоторые проблески политического честолюбия и намерение добиться почестей, то он отказался от этого без всякого усилия, когда увидел, какою ценою приходится иногда за это расплачиваться. Он понял, что такая республика, где захватывают власть силою, обречена на гибель, а погибая, она может увлечь за собою и всех тех, кто ей служил. Поэтому он решил держаться подальше от дел, и вся его политика состояла отныне в том, чтобы создать себе надежное положение вне партий и вдали от опасностей.
Однажды Сьейеса[2] спросили: «Что вы делали во время террора?» «Что я делал! — ответил он, — Я жил». И это было много. Аттик же сделал еще больше: он жил во время террора, длившегося не несколько месяцев, а несколько лет. Как будто чтобы испытать его осторожность и ловкость, ему назначено было жить в самую смутную историческую эпоху. Он был свидетелем трех гражданских войн [3]; при нем Рим четыре раза становился добычей разных диктаторов[4], и при каждой новой победе происходили новые убийства. И он жил не где–нибудь в глуши, позабытый, неизвестный и смиренный, а в самом Риме и на виду у всех. Все способствовало тому, чтобы привлечь к нему внимание: он был богат, а мотив этот сам по себе был достаточен, чтобы попасть в проскрипционные списки; он имел известную репутацию умного человека; он охотно посещал власть имущих и, благодаря именно этим связям, и сам считался влиятельным. Однако он сумел избегнуть всех опасностей, вытекавших из его положения и богатства, и даже нашел возможность увеличивать свое значение после каждого из этих переворотов, казалось грозивших ему гибелью. Каждое изменение в высшем управлении, лишавшее его друзей власти, делало его и богаче и влиятельнее, так что при последнем перевороте он совершенно естественно занял место почти наравне с новым властителем. С помощью какой удивительной ловкости и каких чудесных хитроумных комбинаций достиг он того, что жил в почете, богатстве и могуществе в то время, когда и просто жить было так трудно? Эта задача была очень трудная, и вот как он ее решил.
При первых же убийствах, свидетелем которых ему пришлось быть, Аттик решил жить отныне вдали от политических дел и партий; но это не так легко сделать, как кажется, и самой твердой воли недостаточно, чтобы этого достигнуть. Можно сколько угодно заявлять, что желаешь остаться нейтральным, молва все равно причислит такого человека к той или другой партии на основании его имени, традиций его семьи, его личных связей и первых обнаруженных им предпочтений. Аттик понял, что для того, чтобы избежать подобного насильственного вовлечения в политику и чтобы окончательно сбить с толку общественное мнение, ему необходимо покинуть Рим, и покинуть его надолго. Он надеялся путем такого добровольного изгнания приобрести для себя полную свободу и разорвать те узы, какие помимо его воли связывали его еще с прошлым. Но если он и хотел скрыться от глаз своих сограждан, то в его намерение вовсе не входило, чтобы о нем все забыли. Он рассчитывал вернуться и вовсе не хотел возвращаться как никому не ведомый чужеземец и терять выгодных для него первых дружественных связей. Поэтому–то он и выбрал для своего пребывания не какое–нибудь отдаленное имение в безвестной провинции, не какой–нибудь из тех неизвестных городов, на которые не обращалось внимания римского народа. Он удалился в Афины, то есть в тот единственный город, который сохранил свою громкую известность и который перед лицом Рима продолжал вызывать восхищение народов. Там умело проявленной щедростью он скоро приобрел всеобщую симпатию. Он раздавал хлеб гражданам, он давал беспроцентные ссуды этому городу философов, финансы которого всегда находились в затруднительном положении. Мало того, он пленил афинян лестью, умело направленной на самое их чувствительное место. Он первый из всех римлян дерзнул открыто заявить свое восхищение перед литературой и искусствами Греции. До этого у его соотечественников было принято восхищаться и заниматься греческим искусством втайне, а публично же осмеивать его. Сам Цицерон, во многих случаях не считавшийся с этим глупым предрассудком, не смел, однако, показать, что ему слишком хорошо знакомо имя какого–нибудь великого скульптора; но Цицерон был государственным мужем, и ему надлежало, быть может, показывать, по крайней мере перед остальным народом, гордое презрение, которое называлось римскою важностью. Необходимо было удовлетворять эту национальную слабость, чтобы нравиться народу. Аттик, в народе совершенно не нуждавшийся, был свободнее; вот почему он так открыто смеялся над обычаями. С самого своего приезда в Афины он стал говорить и писать по–гречески, посещать, не скрываясь, мастерские скульпторов и художников, приобретать статуи и картины и сочинять трактаты об искусстве. Афиняне были столько же очарованы, как и удивлены, увидев одного из своих победителей разделяющим их любовь к самым дорогим для них предметам и протестующим таким образом против несправедливого презрения остальных. Их признательность, как известно всегда шумная, осыпала Аттика всевозможной лестью. Издавали многочисленные декреты в его честь, предлагали ему всякие почетные должности, хотели даже воздвигнуть ему статую. Аттик поспешил от всего отказаться, но эффект был произведен, и слух о такой его популярности не замедлил дойти до Рима через тех молодых людей хороших фамилий, которые приезжали в Грецию заканчивать свое образование. Таким образом, известность Аттика ничуть не пострадала от его отсутствия; люди со вкусом беседовали об этом просвещенном любителе, выделявшемся из общего уровня даже в Афинах, а в это самое время большинство, не видя его более, отвыкало связывать его имя с какою–либо политической партией.
Таким образом, первый шаг был сделан. Оставалось сделать более важный другой. Аттик скоро понял, что первым необходимым условием, чтобы быть независимым, это надо быть богатым. Эта общая истина была еще очевиднее в ту эпоху. Поведение скольких людей во время гражданских войн объясняется лишь их материальным положением. Курион, не любивший Цезаря, имел лишь один мотив, чтобы служить ему, — это требовательность своих кредиторов. И сам Цицерон среди главных причин, мешавших ему отправиться в лагерь Помпея, куда влекли его все симпатии, указывает на деньги, которые дал ему взаймы Цезарь и вернуть которые ему он был не в состоянии. Чтобы избавиться от затруднений такого рода и приобрести себе полную свободу, Аттик решил разбогатеть — и разбогател. Я думаю, что здесь интересно сообщить несколько поподробнее о тех способах, как наживались деньги в Риме. Отец Аттика оставил ему довольно умеренное состояние, всего около 2 миллионов сестерциев (400.000 франков, т. е. около 150.000 руб.). Когда он покинул Рим, он продал почти все родовые имения, чтобы ничего не оставлять позади себя такого, что могло бы соблазнить проскрипторов, и купил себе земельные угодья в Эпире[5], этой стране скотоводства, где земля приносила такой большой доход. Возможно, что он купил их очень дешево. Митридат только что опустошил Грецию [6], и так как в ней осталось очень мало денег, то все продавалось по дешевой цене. В умелых руках это владение скоро процвело: ежегодно прикупались новые земли на сбережения из дохода, и Аттик в короткое время сделался одним из крупнейших собственников этой страны. Но можно ли предположить, что все его богатство получилось единственно от хорошего управления его полями? Ему очень хотелось бы заставить поверить этому, чтобы таким образом уподобить себя до некоторой степени Катону и древним римлянам. К несчастью для него, его друг Цицерон выдал его. Читая эту нескромную переписку, мы тотчас же узнаем, что у Аттика было много и других способов разбогатеть, кроме его хлеба и стад. Этот умелый земледелец был в то же время и ловким коммерсантом, почти не ведавшим неудач в своих предприятиях. Он прекрасно умел извлекать барыши не только из глупости других, как это обыкновенно бывает, но даже из собственных удовольствий, и его талант состоял в том, что он обогащался там, где другие разорялись. Известно, например, что он очень любил хорошие книги: это же тогда, как и теперь, была очень дорогая прихоть, а он сумел сделать из нее источник дохода. Он собрал у себя большое количество переписчиков, большей частью его же выучеников; заставив их поработать на себя и удовлетворив свою страсть, он стал заставлять их работать на других и продавал на сторону по дорогой цене переписанные ими книги. Таким образом он сделался настоящим издателем для Цицерона, а так как сочинения его друга расходились очень хорошо, то оказалось, что эта дружба, удовлетворяя потребностям его души, была не бесполезна и для его благосостояния [7]. Во всяком случае, в такой торговле не было ничего предосудительного и любителю литературы ничто не мешало сделаться книгопродавцем; но Аттик занимался, кроме того, и многими другими делами, которые, по–нашему, должны бы казаться ему отвратительными. Так как он видел, какой успех имели повсюду битвы гладиаторов и что ни одно празднество не обходилось более без такой бойни, то он и надумал воспитывать гладиаторов в своих владениях. Он старательно обучал их искусству
умирать красиво, а затем отдавал их внаем городам, желавшим такого развлечения[8]. Надо сознаться, что такого рода занятие не вполне подходяще для ученого и умного человека; но в этом деле прибыль была велика, а мудрость Аттика умела приспосабливаться, как только дело касалось крупного барыша. Мало того, он был при случае и банкиром и ссужал за большие проценты, как, впрочем, это делали и самые знатные римские вельможи. Только он делал это осмотрительнее других и старался поменьше выставлять себя в делах, которыми занимался; несомненно, и в Италии, и в Греции у него были ловкие агенты, размещавшие его капиталы. Его деловые отношения простирались на весь свет; у него были должники и в Македонии, и в Эпире, и в Эфесе, и на Делосе[9] - везде понемногу. Он давал взаймы частным лицам; он давал взаймы также и городам, но делал это в большой тайне, так как этого рода операции считались тогда в такой же мере предосудительными, в какой они были выгодны, а люди, позволявшие их себе, не слыли ни за достаточно честных, ни за достаточно щепетильных. Он это скрывал тщательно даже от своего друга Цицерона, и мы никогда не узнали бы об этом, если бы у него не было иногда неудач в этих сомнительных предприятиях. Хотя от них обыкновенно получались большие барыши, но они были сопряжены также и с некоторым риском. После двух веков римского владычества все союзные и муниципальные города, особенно в Азии, были совершенно разорены. У них у всех было меньше доходов, чем долгов, а проконсулы, поддерживая руку откупщиков налогов, так старательно лишали их самых последних средств, что если кредиторы не торопились, то на их долю не оставалось ничего. Это–то и случилось раз с Аттиком, несмотря на всю его предусмотрительность. В одном из своих писем Цицерон шутит над ним по поводу его осады Сикиона [10]: это была осада каких–нибудь неисправных должников; Аттик никогда не участвовал ни в каких других походах. Однако эта осада ему не удалась. В то время как он шел таким образом войною против этого несчастного задолжавшего города, сенат сжалился над ним и издал покровительственный декрет в его защиту против слишком требовательных кредиторов, так что Аттик, отправившись из Эпира победителем с распущенными знаменами, принужден был, по словам Цицерона, прибыв под стены этого города, просьбами и ласками[11] вымаливать у сикионцев хоть несколько денег (nummulorum aliquid). Надо думать, однако, что обыкновенно Аттик был гораздо счастливее в размещении своих капиталов, а его известная осмотрительность дает возможность думать, что он умел выбирать себе должников более состоятельных. Несомненно только, что все эти занятия не замедлили бы сделать его очень богатым, но ему не пришлось даже много об этом хлопотать, и в то время, как он трудился так искусно, чтобы разбогатеть, богатство само пришло к нему совсем с другой стороны. У него был дядя, Кв. Цецилий, считавшийся в Риме, где было так много ростовщиков, за самого немилосердного из всех, так как он даже ближайшим своим родственникам одалживал деньги в знак особой милости не иначе как из одного процента в месяц. Это был сухой, нелюдимый человек, сделавшийся под конец до такой степени всем ненавистным, что в день его похорон не было возможности помешать народу выместить негодование на его трупе. Аттик один умел ладить с ним. Цецилий усыновил его своим завещанием и оставил ему большую часть своего состояния, всего около 10 миллионов сестерциев (несколько более 2.000.000 франков или около 750.000 рублей). С этих пор благосостояние Аттика было достигнуто; он не зависел более ни от кого на свете и мог поступать по полной своей воле.
Но не следовало ли ему бояться, что по возвращении его в Рим его решение избегать всяких общественных должностей могло быть истолковано в дурную сторону? Чтобы остаться вне партий, он не мог сослаться на одно лишь безразличие или страх; необходима была более основательная причина, о которой можно было бы громко заявлять; в этом ему помогла одна философская школа. Эпикурейцы, отдаваясь наслаждениям жизни, утверждали, что следует избегать общественных должностей, чтобы не подвергать себя соединенным с ними неприятностям. «Не заниматься политикой» было их основным правилом. Аттик выдал себя за эпикурейца: с этих пор его воздержание от общественной деятельности имело законное оправдание в верности учению его секты, а если его и порицали, то это порицание падало на всю школу, что всегда облегчает участь каждого отдельного человека. В действительности, был ли Аттик таким убежденным и безусловным эпикурейцем? Это вопрос, относительно которого ученые расходятся в мнениях, но который допускает легкое решение, если основываться на характере действующего лица. Только мало его зная, можно предположить, что он мог в чем–либо строго придерживаться какой–либо философской школы и выступать ее верным учеником. Возможно, что он изучал все эти школы ради того удовольствия, какое доставляло их изучение его любознательному уму, но он и не думал подчиняться их системам. Он нашел в эпикурейском учении подходящий для себя принцип, и он взял его для того, чтобы оправдывать им свое политическое поведение. Что касается самого Эпикура и его учения, он мало о них беспокоился и был готов оставить при первом подходящем случае. Именно это очень мило изображает нам Цицерон в одном месте своего трактата О законах. В этом сочинении он представляет самого себя беседующим с Аттиком на берегах Фибрена, в тенистой роще Арпина. Так как он хочет доказать божественное происхождение законов, то ему прежде всего представляется необходимым установить, что боги занимаются людьми, — то, что именно и отвергали эпикурейцы. Он обращается тогда к своему другу и говорит ему: «Признайся же, Помпоний, что могущество бессмертных богов, их разум, их мудрость или, если тебе это больше нравится, их провидение управляет вселенной? Если ты не согласен с этим, то докажи почему». «Хорошо, — отвечает Аттик, — так как благодаря пению этих птиц и журчанию этого ручья я не боюсь, что меня услышит кто–нибудь из моих сотоварищей, то, если хочешь, я готов допустить это»[12]. Вот поистине покладистый философ, и школа вряд ли извлечет большую пользу от сторонника, готового отказаться от нее, лишь только он уверен, что о том никто не узнает. В этом ясно сказывается характер Аттика. Принять окончательно какое–нибудь мнение — это значит взять на себя обязательство защитить его, значит быть готовым бороться за него. А ведь философские битвы, хоть они и не кровавые, не менее ожесточенны, как и всякие другие, — это тоже война, а Аттик во всем жаждет мира, по крайней мере для самого себя. Интересно проследить ту роль, какую дает ему Цицерон в своих философских диалогах, где он его выводит. В большинстве случаев Аттик сам не спорит, а лишь вызывает на спор. Любознательный до ненасытности, он постоянно вопрошает, постоянно ставит вопросы; он добивается ответа, приводит возражения, воодушевляет спорящих и все это время сам спокойно наслаждается словесной битвою, лично никогда в нее не вмешиваясь. Сейчас мы увидим, что именно такова его роль и в политике.
Аттик оставался целых двадцать три года вдали от Рима, посещая его только через очень большие промежутки и оставаясь в нем лишь самое короткое время. Когда он нашел, наконец, что вследствие своего долгого отсутствия совершенно порвал с политическими партиями, когда вместе с богатством приобрел и независимость, когда он застраховал себя от всех упреков за свое поведение, придав своей осторожности внешность философского убеждения, тогда он решил окончательно вернуться в Рим и снова начать в нем прерванную жизнь. Для своего возвращения он выбрал момент, когда все было спокойно, и как бы для того, чтобы навсегда порвать со своим прошлым, он вернулся с новым прозвищем, которым с тех пор и стали его называть. Это имя Аттик, которое он привез из Афин, как будто должно было знаменовать собою, что он хочет жить лишь для изучения литературы и наслаждения искусством.
С этого момента он проводил все свое время или в самом Риме, или в своих загородных домах. Он потихоньку ликвидировал все свои денежные дела, из которых некоторые были еще в печальном положении, и принял все меры, чтобы скрыть от толпы источники своего богатства. Он сохранил за собою лишь свои поместья в Эпире да свои дома в Риме; и те и другие приносили ему большой доход, в котором он мог спокойно признаться. Его богатство постоянно возрастало благодаря его управлению. У него не было никаких недостатков, которые могли бы помешать этому возрастанию: он не любил ни покупать, ни строить, у него не было тех роскошных вилл вблизи города или на берегу моря, содержание которых разоряло Цицерона. Иногда он и теперь давал деньги взаймы, но, как кажется, скорее, чтобы обязать кого–либо, чем чтобы извлечь денежную выгоду. При этом он старался выбирать состоятельных людей и в срок платежа был безжалостен. Он поступал таким образом, по его словам, из расположения к этим самым людям, так как всякое поощрение их неаккуратности скорее привело бы их к разорению. Что касается тех случаев, когда был хотя какой–нибудь риск получить обратно свои деньги, то он не стеснялся отказывать в одолжении даже самым близким своим родным. Цицерон, рассказывая ему однажды об их общем племяннике, молодом Квинте[13], как тот приходил к нему и пытался тронуть его изображением своей нужды, прибавляет: «Тогда я позаимствовал кое–что из твоего красноречия и ничего не отвечал». Средство было хорошо, и Аттику не раз пришлось применять его по отношению к своему зятю и племяннику, всегда бывшим без денег. Сам он умел вести довольно широкую жизнь, не тратя много. У него был собственный дом на Квиринале [14]; дом этот отличался не столько красивой архитектурой, сколько обширностью и удобством, а на поддержание его в порядке Аттик тратил только необходимое. В этом–то доме он и жил среди предметов искусства, вывезенных им из Греции, и среди грамотных рабов, которых он сам обучил и которым все завидовали. Он часто устраивал у себя обеды, на которые собирал знатных образованных римлян, угощая их, по–видимому, главным образом своей ученостью. Его хлебосольство не стоило ему почти ничего, если верно то, что утверждает Корнелий Непот, видевший его счета: будто он тратил на стол всего 3.000 ассов (150 франков, т. е. около 70 руб.) в месяц[15]. Всегда нескромный, Цицерон рассказывает, что на этих обедах подавались самые обыкновенные овощи на самых ценных блюдах. Но что за дело! Каждый считал себя счастливым бывать на этих собраниях, на которых можно было насладиться беседою Аттика или чтением лучших произведений Цицерона, прежде чем они появятся в свете, и можно было с уверенностью сказать, что все самые выдающиеся люди того великого века считали за честь посещать этот дом на Квиринале.

II

Если и есть чему завидовать в счастливой судьбе Аттика, то главным образом тому, что он сумел приобрести себе столько друзей. Это далось ему не без труда. С самого его возвращения в Рим он начинает заботиться, чтобы стать в хорошие отношения со всеми, и пользуется всевозможными средствами, чтобы расположить к себе людей всех партий. Его происхождение, его богатство и самый способ его приобретения — все это ставило его ближе всего к всадникам: эти богатые откупщики общественных налогов были его естественными друзьями, и он пользовался среди них большим влиянием; но он сумел поставить себя в тесные отношения и с патрициями, обыкновенно с презрением относившимися ко всем, кто не принадлежал к их касте. Чтобы расположить их к себе, он выбрал самый правильный путь, состоявший в том, чтобы играть на их тщеславии. Пользуясь своими историческими познаниями, он стал составлять приятные для них родословные, в которых заведомо допускал много лживого, подкрепляя тем их самые химерические притязания. Уже этот пример показывает нам, как он хорошо знал свет и как он пользовался этим знанием, когда хотел добиться расположения кого–нибудь. Достаточно лишь просмотреть ряд тех услуг, какие он оказывал разным лицам, чтобы понять, каким он был глубоким наблюдателем и каким он обладал талантом подмечать слабые стороны каждого и извлекать из этого личную пользу. Он предложил Катону заниматься его делами в Риме во время его отсутствия, и Катон поспешил принять это предложение: таким ценным управляющим не мог пренебрегать тот, кто так ценил свое богатство. Он подкупил в свою пользу тщеславного Помпея тем, что выбрал для него в Греции ряд прекрасных статуй для украшения сооружаемого им театра[16]. Так как он хорошо знал, что Цезаря нельзя было пленить подобного рода услужливостью, а, чтобы добиться его расположения, требовались услуги более реальные, то он ссудил его деньгами[17]. Вполне естественно, что он предпочтительно добивался расположения от вождей партии, но он не пренебрегал и другими людьми, когда они могли быть ему полезны. Он внимательно ухаживал за Бальбом и Феофаном, доверенными Цезаря и Помпея; он иногда навещал даже Клодия и его сестру Клодию, как и некоторых других лиц сомнительной репутации. Не имея ни суровой разборчивости Катона, ни сильных отвращений Цицерона, он легко приспосабливался ко всем; его угодливость была готова на все; он подходил ко всем возрастам, как и ко всем характерам. Корнелий Непот с восхищением указывает на то, что еще совсем юношей он пленил старика Суллу и уже в очень преклонном возрасте сумел понравиться юному Бруту. Между всеми этими друзьями, столь различными по характеру, состоянию, убеждению и возрасту, Аттик являлся связующей нитью. Он постоянно ходил от одного к другому в качестве посла–миротворца, стараясь сблизить их и подружить, так как, по словам Цицерона, у него была привычка составлять дружбы[18]. Он рассеивал подозрения и предрассудки, мешавшие людям сводить знакомства; он внушал им желание увидеться и сблизиться, и, если впоследствии между ними возникало какое–нибудь недоразумение, он брал на себя посредничество и приводил объяснения, которые улаживали все. Образцовым его делом в этом роде было заставить примириться и жить в ладу Гортензия и Цицерона, несмотря на разделявшую их взаимную горячую зависть. Сколько труда стоило ему успокаивать эти два раздражительных самолюбия, вечно готовых вспылить и как бы нарочно постоянно наталкиваемых друг на друга судьбой.
Конечно, не все эти связи Аттика были истинно дружеского характера. Многих из этих лиц он посещал лишь ради той выгоды, какую он мог извлечь из них для своего состояния или своей безопасности; но между ними есть также и такие, и их немало, которые были его истинными друзьями. Считая только самых значительных из них, укажем на Цицерона, который никого так не любил, как его, и на Брута, выказывавшего ему до самого конца полное доверие и накануне битвы при Филиппах[19] еще писавшего ему свои последние послания. От дружбы с этими двумя выдающимися людьми осталось столько очевидных и ярких доказательств, что сомневаться в этом невозможно, и необходимо признать, что он сумел внушить живую любовь к себе этим двум самым благородным душам того времени. Сначала это кажется очень удивительным. Его осторожная сдержанность, его открыто выраженное намерение не вступать ни в какие обязательства, чтобы не подвергаться всякого рода опасностям, должны были бы, по–видимому, удалить от него людей с горячим сердцем, жертвовавших и своим достоянием, и своею жизнью ради своих убеждений. Каким же своим достоинством сумел он, однако, так их к себе привязать? Каким образом человек, столь занятый собою, столь заботившийся о своих личных интересах, мог так полно наслаждаться приятностями дружбы, которая, казалось бы, требует прежде всего преданности и самопожертвования? Как могло случиться, что мнение моралистов, утверждавших, что эгоизм — могила для истинной любви[20], оказалось неверным?
Опять–таки это одна из загадок, наполняющих собою жизнь Аттика, и притом самая неразрешимая. Рассматриваемый на расстоянии даже сквозь призму похвал Цицерона, Аттик не рисуется в привлекательном виде, и не его хотелось бы выбрать себе в друзья. Несомненно, однако, что те, которые жили при нем, не так судили о нем, как мы. Его любили и даже чувствовали сразу влечение любить его. Это общее расположение, какое он внушал к себе, это нежелание всех видеть или извинять его недостатки, эти живые дружеские связи, которые породили столько свидетельств, не допускающих возможности в них сомневаться, — в какое удивление все это нас повергает. Было же, следовательно, в этом человеке что–то другое, помимо того, что нам кажется, и, должно быть, он обладал какой–то особой привлекательностью, необъяснимой для нас, свойственной лишь ему и вместе с ним исчезнувшей. Вот почему для нас теперь невозможно вполне уяснить себе то странное очарование, какое он производил с первого раза на всех своих современников. Можно, однако, составить об этом некоторое представление, и писатели, знавшие его лично, особенно Цицерон, дают возможность угадать некоторые из этих блестящих или надежных качеств, какими он подкупал всех, с кем сталкивался. Я перечислю эти качества на основании их свидетельства, и если и их окажется недостаточно, чтобы объяснить вполне многочисленность и полноту его дружеских связей, то придется к ним мысленно присоединить и то чисто личное очарование, которое теперь невозможно ни определить, ни отыскать, потому что оно всецело исчезло вместе с ним.
Прежде всего, он был очень умен, в этом согласны все, и ум его был такого рода, какой больше всего был по вкусу тому обществу, в котором он вращался. Он не был из числа тех приятных, но легковесных людей, которые пленяют собою только на минуту в каком–нибудь собрании, но у которых нет достаточно ни умственных средств, ни внутреннего содержания, чтобы поддержать это чувство на продолжительное время. Он обладал большим образованием и солидными знаниями, хотя и не был настоящим ученым, да это звание и не имеет особого значения в светских отношениях. Цицерон находил, что люди, подобные Варрону, являющиеся кладезем науки, не всегда приятны, и он рассказывает, что, когда тот навещал его в Тускуле, он не разрывал его плаща, чтобы удержать подольше[21]. Но, не будучи настоящим ученым, Аттик в своих научных занятиях интересовался всем: искусствами, поэзией, литературою, философией и историей. Относительно всех этих предметов он имел правильные понятия, иногда даже оригинальные; он мог вести беседу с самыми заправскими знатоками, не роняя своего достоинства и всегда имея сообщить всякому какую–либо любопытную подробность, тому неизвестную. Паскаль [22] назвал его честным человеком, и, во всяком случае, он был образованным и просвещенным любителем. А по многим причинам те знания, какие приобретает любитель, более всего пригодны в свете. Прежде всего, так как он не преследует определенной цели, то он заинтересовывается, главным образом, лишь тем, что ему кажется интересным; он усваивает преимущественно разные новые или занятные подробности, а именно это–то всего более интересует светских людей. Мало того, многочисленность влекущих его к себе знаний мешает ему дойти в чем–либо до конца: его характер постоянно влечет его все дальше вперед, так что он не успевает ничего узнать глубоко. В результате получается то, что он знает многое и всегда в тех границах, в каких это представляет интерес для светских людей. Наконец, основное свойство любителя — это все делать с чувством, даже то, что он делает мимолетно. Так как в своих занятиях он руководится лишь своим личным влечением и так как продолжает он их, лишь пока они его интересуют, то его речь, когда он говорит о них, всегда полна воодушевления, а его манера излагать их свободнее и оригинальнее, а потому и приятнее, чем манера ученых специалистов. Такова, надо полагать, была ученость Аттика. Она была слишком разносторонняя, чтобы беседа с ним могла когда–либо стать однообразной; она была недостаточно глубокая, чтобы ему грозил риск наскучить, и, наконец, она всегда была полна воодушевления, так как вполне естественно, что о том, что делаешь с увлечением, и говоришь с охотой. Вот то, что придавало такую привлекательность его разговору и чем он пленял самые неподатливые и сдержанные умы. Он был еще очень молод, когда встретился со стариком Суллою, не имевшим никакого основания любить его. И вот тому так понравилось слушать, как Аттик читает греческие и латинские стихи, и беседовать с ним о литературе, что он почти не расставался с ним и желал во что бы то ни стало увезти его с собою в Рим. Долго спустя, Август испытал то же очарование; ему не надоедало постоянно беседовать с Аттиком, а когда он не видел его, он писал ему ежедневно лишь для того, чтобы получать от него ответы и продолжать таким образом те долгие беседы, которые доставляли ему также наслаждение.
Таким образом, можно представить себе, что при первой же встрече этот высокоодаренный человек располагал к себе приятностью своей беседы. При дальнейшем знакомстве в нем отражались более другие достоинства, которые и удерживали около него тех, кто был привлечен его умом. К числу этих достоинств прежде всего надо отнести полную безопасность бесед с ним. Хотя он находился в связи с людьми самых противоположных мнений и хотя он знал от них секреты всех партий, его никогда не упрекали в том, что он выдал кого–нибудь. Точно так же не видно, чтобы он дал кому–нибудь из своих друзей серьезный повод, чтобы отдалиться, и ни одна его дружеская связь не порвалась иначе как вследствие смерти. Такое надежное знакомство было в то же время и очень легко. Никто не был более снисходителен и уживчив. Он не позволял себе никого утомлять своей требовательностью или отталкивать своею резкостью. В его дружбе нечего было опасаться тех бурь, какие так часто омрачали дружбу Цицерона и Брута. Это была скорее одна из тех спокойных и ненарушимых привязанностей, которые лишь укрепляются от правильного общения. Это–то в особенности должно было очаровывать политических людей, издерганных и измученных той лихорадочной деятельностью, в которой протекала их жизнь. Вырвавшись из этого делового омута, они были счастливы найти в нескольких шагах от форума этот мирный дом на Квиринале, куда не достигали внешние ссоры, и успокоить себя недолгою беседою с умным спокойным человеком, всегда встречавшим их с одинаковой приветливостью и на расположение которого можно так спокойно положиться.
Но, несомненно, ничто не привязывало так к нему друзей, как его обязательность. Она была неистощима, и никто не мог утверждать, что она была корыстна, так как, вопреки обыкновению, он давал много и не требовал ничего. Это также была одна из причин, почему его дружеские связи были так прочны, так как, в конце концов, самые крепкие привязанности слабеют и рвутся чаще всего вследствие этого обмена услуг, из невольно делаемого сопоставления того, что было дано и что получено. Аттик, знавший это хорошо, устроился таким образом, чтобы не нуждаться ни в ком. Он был богат, никогда ни с кем не судился, не добивался общественных отличий, так что всякий признательный друг, захотевший бы расквитаться с ним за оказанные им услуги, не мог бы найти для этого случая[23]. Друзья оставались ему обязанными, и долг их постоянно возрастал, так как он никогда не давал возможности чем–нибудь услужить ему. У нас есть легкое средство оценить всю значительность этой услужливости и познакомиться с нею вблизи, так сказать, на примере. Для этого надо лишь хоть бегло припомнить те услуги всякого рода, какие он оказывал Цицерону во все время их долгой дружбы. Цицерон очень нуждался в таком друге, как Аттик. Он принадлежал к числу тех умных людей, которые ничего не смыслят в денежных расчетах; когда ему предъявляли его счетные книги, он, вероятно, охотно сказал бы, подобно своему ученику Плинию Младшему, что он привык к другой литературе: aliis sum chartis, aliis litteris initiatus. Аттик взял на себя управление его делами, а какой он был мастер на это, мы знаем. Он отдавал в аренду имения Цицерона по дорогой цене, увеличивал как только мог его доходы и платил самые неотложные долги. Когда он открывал еще новые долги, он позволял себе бранить своего друга, а тот спешил обыкновенно очень смиренно отвечать ему, что впредь он будет аккуратнее. Аттик, отнюдь этому не веривший, тотчас же принимал все меры к пополнению этого дефицита. Он отправлялся к богачу Бальбу или к другим значительным банкирам Рима, с которыми состоял в деловых отношениях. Если тяжелые времена затрудняли кредит, он, не колеблясь, черпал из собственных средств. Те, кто его знают, поймут, что такая щедрость для него значила очень много. Когда Цицерон желал купить какую–нибудь землю, Аттик начинал сердиться; но если его друг не сдавался, он лично отправлялся осмотреть ее и сторговывался в цене. Если дело шло о постройке там изящной виллы, Аттик присылал своего архитектора, исправлял планы и наблюдал за постройкой. Когда дом был отстроен, надо было его украсить. Аттик выписывал статуи из Греции. Он отличался умением их выбирать, и Цицерон не скупится на похвалы доставленным для него Герматенам [24] из пентелийского мрамора [25]. Понятно, что на вилле Цицерона не могли забыть о библиотеке; и здесь книги доставлял Аттик. Он торговал ими и лучшие приберегал для своего друга. После покупки книги надо было расставить по местам; тогда Аттик отряжал своего библиотекаря Тиранниона [26] с рабочими, которые уставляли полки, подклеивали отставшие листы папируса, прикрепляли названия к свиткам и все располагали в таком образцовом порядке, что Цицерон, пораженный, писал: «С тех пор как Тираннион привел в порядок мои книги, можно сказать, что дом мой как бы обрел свою душу»[27].
Но Аттик не ограничивался одними этими услугами, так сказать всецело внешними; он проникал в дом и узнавал все его секреты. Цицерон от него ничего не скрывал и поверял ему без утайки все свои домашние печали. Он рассказывал ему о плохом поведении своего брата, о бесчинствах племянника, он советовался с ним об огорчениях, причиняемых ему женою и сыном. Когда Туллия достигает возраста, когда уже можно выходить замуж, Аттик старается найти ей хорошего мужа. Он предложил ей в мужья сына богатого и известного всадника. «Воротись, — говорил он благоразумно Цицерону, — воротись к своему прежнему стаду». К несчастью, его не захотели послушаться. Богатому капиталисту предпочли знатного разорившегося гражданина, который растратил приданое Туллии и принудил ее покинуть его. Когда Туллия умерла, быть может от огорчения, — Аттик посещает у кормилицы оставшегося после ее смерти ребенка и заботится, чтобы он ни в чем не нуждался. В это же самое время Цицерон доставил ему много хлопот со своими двумя разводами. После того как он отослал от себя свою первую жену Теренцию, он поручает Аттику уговорить ее сделать завещание в его пользу. На него же возлагает он неприятное поручение не допускать к нему вторую, Публилию, когда она хотела против его воли вернуться в его дом.
Все это, без сомнения, значительные услуги; но Аттик оказывал и другие, более деликатные, а потому и еще более ценные. Ему Цицерон доверял самое дорогое для него на свете — свою литературную славу. Он передавал ему свои сочинения, как только они были написаны, он их исправлял по его указаниям, он ожидал его решения, прежде чем их обнародовать. Вот почему он обращался с ним, как с другом, перед которым держится совершенно свободно и которому открывается вполне. Хотя он очень дорожил тем, чтобы к его красноречию относились серьезно, но, когда он был уверен, что его не услышит никто, кроме Аттика, он не стеснялся шутить над собою и своими произведениями. Он без всякого стеснения посвящал его во все секреты своего ремесла и объяснял ему технику всех своих излюбленных приемов. «На этот раз, — говорит он ему смеясь, — я извел целый короб благовоний Исократа и даже все коробочки его учеников»[28]. Нет ничего любопытнее того, как он рассказывает об одном из самых больших своих успехов на трибуне. Дело шло о прославлении великого консульства, на счет чего он, как известно, был неистощим. На этот же раз была особая причина, чтобы говорить с большим блеском, чем обыкновенно, так как при этом присутствовал Помпей, а Помпей имел слабость завидовать славе Цицерона. Случай взбесить того был удобен, и Цицерон поспешил не упустить его. «Когда настал мой черед говорить, — пишет он Аттику, — боже мой, как я разошелся. С каким наслаждением принялся я осыпать похвалами самого себя в присутствии Помпея, еще не слыхавшего ни разу, как я прославляю свое консульство. Как никогда я сыпал периодами, энтимемами, метафорами и всеми прочими риторическими фигурами. Я уже не говорил более, я кричал, так как дело касалось моих обычных общих мест, мудрости сената, усердия всадников, союза всей Италии, уничтоженных попыток заговора, восстановленного благоденствия и мира и тому подобного. Ты знаешь, что за музыка у меня выходит, когда я говорю на эти темы. На этот раз я пел так хорошо, что мне нет надобности говорить тебе об этом, — ты должен был слышать меня из Афин» [29]. Невозможно смеяться веселее над самим собою. За эту доверчивость Аттик платил тем, что всячески заботился об успехе произведений своего друга. Так как он был свидетелем их исполнения и сам занимался ими, прежде чем они делались известными публике, он смотрел на них почти как на свои детища. Он заботился о том, чтобы выпустить их в свет и обеспечить им успех. Цицерон говорил, что дело это он знал в совершенстве, и это нас вовсе не удивляет. Средство, к которому он прибегал чаще всего, чтобы подготовить общественное мнение в пользу какого–нибудь нового произведения Цицерона, состояло в том, что он заставлял лучших своих чтецов читать самые прекрасные места из них тем избранным, которых он собирал за своими обедами. Цицерон, знавший обычную скудость этих обедов, просит его делать их немного получше ради таких обстоятельств. «Позаботься, — пишет он ему, — получше угощать твоих гостей, так как, если они будут иметь что–либо против тебя, они выместят это на мне» [30].
Вполне естественно, что Цицерон был ему бесконечно благодарен за все эти услуги, но это значило бы судить о нем очень дурно, если предполагать, что он был привязан к нему лишь ради тех выгод, какие извлекал из него. Нет, он его поистине любил, и все его письма полны выражений самой искренней привязанности. Он был счастлив только с ним; он никогда не уставал посещать его; не успевал он с ним расстаться, как уже начинал горячо желать увидеть его снова. «Пусть я умру, — писал он ему, — но без тебя мне были бы не в радость не только мой тускуланский дом, где мне так хорошо, но даже самые Острова блаженных» [31]. Несмотря на все удовольствие, какое он испытывал от всеобщих похвал, почестей и ласки и от постоянной толкотни вокруг него приспешников и поклонников, он и посреди этой сутолоки и шума не забывал ни на минуту своего отсутствующего друга. «Со всем этим людом, — писал он ему, — я чувствую себя более одиноким, чем если бы я был с одним тобою»[32]. И в самом деле, все это — политические друзья, меняющиеся с событиями, про которых действительно можно сказать, что, пока есть налицо общие интересы, они — тут, а когда общность эта исчезает — исчезают и они; с ними Цицерон принужден был быть сдержанным и скрытным, а это — мучение для души столь откровенной. Напротив того, Аттику он может сказать все, все доверить ему без всякого стеснения. Вот почему спешит он увидеться с ним при малейшем приступе тоски. «Я тебя жажду, — пишет он ему, — ты мне необходим, я тебя жду. Тысячи вещей меня беспокоят и печалят, и облегчить меня может только беседа с тобой»[33]. Невозможно собрать воедино все эти чарующие обращения, которые наполняют его переписку и вырываются у него прямо из сердца. Они не оставляют никакого сомнения относительно истинных чувств Цицерона: они доказывают, что он смотрел на Аттика не только как на одного из тех серьезных и надежных друзей, на поддержку которых всегда можно рассчитывать, но также, а это еще удивительнее, как на нежного, отзывчивого человека. «Ты принимаешь участие, — говорит он ему, — во всех чужих горестях»[34]. Хотя это свидетельство совершенно не подходит к тому представлению о нем, какое мы себе составили, однако не верить ему невозможно. Как можем мы сомневаться в искренности его привязанности к своим друзьям, раз все эти друзья удовлетворились ею? Имеем ли мы право быть требовательнее их и не будет ли оскорблением для таких людей, как Брут и Цицерон, предположение, будто они все время обманывались в этом, сами того никогда не замечая? С другой стороны, как объяснить, что потомство, судящее лишь на основании документов, оставленных ему друзьями Аттика, извлекает из этих самых документов мнение, совершенно противоположное тому, какое они имели о нем сами? Очевидно, что потомство и современники в суждении о людях стоят на различных точках зрения. Мы видели, что Аттик, взявший для себя за правило не вмешиваться в общественные дела, не считал себя обязанным и разделять те опасности, каким могли подвергнуться его друзья, занимаясь ими. Он им предоставлял одним и почести, и опасности. Отзывчивый, услужливый, преданный им во время обычного течения жизни, он немедленно отстранялся, предоставляя им одним подвергаться опасностям, как только наступал какой–либо политический переворот, ставивший их в опасное положение. А между тем если рассматривать события того времени на расстоянии нескольких веков, отделяющих нас от них, то увидеть из них можно лишь самые важные, и главным образом политические перевороты, то есть именно те обстоятельства, в которых дружба Аттика омрачается. Вот откуда берется наше строгое суждение о нем. Что же касается современников, то они оценивают эти вещи иначе. Все эти значительные кризисы, как на них ни смотри, все же лишь редкие и скоропреходящие исключения; несомненно, они сильно действуют на современников, но еще сильнее на них действуют те тысячи мелких случайностей, которые потомство более не замечает, но из которых складывается вообще повседневная жизнь. Современники судят о дружбе человека не столько на основании какой–либо одной важной услуги, оказанной в один из этих редких и исключительных случаев, сколько на основании именно тех приятных услуг, которые оказываются постоянно в любой момент и которые самым разнообразием своим пленяют их. Вот почему их мнение об Аттике столь отлично от нашего.
Но что не подлежит никакому сомнению и составляет одну из самых характерных особенностей этой личности — это потребность в большом числе друзей и усилия их приобрести и сохранить. Можно не допускать, пожалуй, что эта потребность вытекала из великодушной и доброжелательной натуры, из того, что Цицерон так удивительно называет «стремлением души, жаждущей любить», но, даже и предполагая, что он желал лишь занять и заполнить свою жизнь, необходимо признаться, что самый этот способ ее заполнения не может быть признаком пошлой натуры. Этот утонченный эпикуреец, этот учитель в искусстве жить знал, «что жизнь не в жизнь, если она не согрета любовью друга»[35]. Он отказался от волнений политической жизни, от наслаждения торжеством слова, от удовольствий удовлетворенного самолюбия, но за все это он желал насладиться всеми прелестями душевной жизни. Чем больше он замыкался в ней и уходил в нее, тем требовательнее и разборчивее становился он относительно удовольствий, какие она может доставить, — так как это были его. единственные удовольствия, то он хотел насладиться ими вполне. Для этого ему нужны были друзья, а в их числе нужны были лучшие умы и благороднейшие души его времени. Всю свою деятельность, никуда больше не употребляемую, он направил на доставление себе тех наслаждений от общения с людьми, которые Боссюэ [36] называет величайшим благом человеческой жизни. Этим благом счастливый Аттик насладился даже более, чем мог того желать, и дружба щедро вознаградила все его труды, им для нее понесенные. Дружба была его единственной страстью, и он вполне успел насладиться ею; и дружба же, наконец, украсив всю его жизнь, прославила и его имя.

III

Итак, частная жизнь благоприятна для Аттика. Он менее счастлив, когда изучаешь его образ действия по отношению к общественным делам. Относительно этого на него обрушилось немало упреков, и защитить его от них не так–то легко. Однако мы не можем относиться к нему особенно недоброжелательно, если станем судить о его поведении, пользуясь воззрениями нашего времени. Теперь стали относиться гораздо мягче к людям, открыто заявляющим о своем намерении жить вдали от политики. Есть столько людей, желающих управлять своей страною, и так трудно стало сделать выбор из огромной толпы этих жаждущих, что невольно испытываешь некоторую благодарность к тем, которые не имеют этого честолюбия. Их уже не порицают, их называют умеренными и благоразумными; подобное устранение заслуживает поощрения как средство хоть несколько расчистить этот загроможденный путь. В Риме думали совсем иначе, и нетрудно найти причины такого расположения. То, что можно назвать политическим телом, там было очень ограничено численно. Кроме рабов, которые не шли в счет, народа, который довольствовался тем, что продавал свои голоса на выборах, и который наслаждался своей привилегией забавляться за счет кандидатов и кормиться за счет общественной казны, оставалось всего небольшое число семей древнего происхождения или выдвинувшихся сравнительно недавно, которые и поделили между собою все общественные должности. Эта родовая и денежная аристократия была немногочисленна, и ее еле–еле хватало на заполнение должностей всякого рода для управления целым светом. Следовательно, требовалось, чтобы никто не уклонялся от своих обязанностей, и на невольное уклонение смотрели как на отступничество. Среди нашей демократии дело обстоит иначе. Так как здесь все должности открыты для всех и так как благодаря распространению просвещения из всех классов могут являться люди достойные их занять, то и не приходится бояться, что отсутствие нескольких способных людей, любителей мира и покоя, может образовать чувствительную и прискорбную пустоту в этих тесных рядах, устремляющихся со всех сторон в погоню за властью. Кроме того, мы в настоящее время знаем, что и вне политической жизни есть тысячи способов служить родной стране. Знатные римляне не знали иного; на торговлю они смотрели как на занятие не совсем почтенное[37], используемое частными лицами для своего обогащения, и совершенно не понимали, что от этого может выиграть государство; литература казалась им приятным, но пустым времяпрепровождением, и они совсем не понимали ее общественного значения. Из этого следует, что у них человек известного положения мог только одним честным путем проявить свою деятельность и принести пользу своей стране, а именно выполнением своих политических обязанностей[38]. Делать что–либо другое значило для них не делать ничего; они называли праздными самых трудолюбивых ученых, и им и в голову не приходило, что вне службы государству могло существовать что–либо достойное занять время гражданина. Таким образом думали все старые римляне, и они испытали бы странное удивление, если бы кто–нибудь, подобно Аттику, присвоил себе право не служить своей стране в пределах своих сил и уменья. Конечно, Катон, который никогда не отдыхал и который в восемьдесят четыре года мужественно покинул свою виллу в Тускуле и явился в Рим выступать обвинителем против Сервия Гальбы, палача лузитанов [39], нашел бы, что оставаться в своем доме на Квиринале или в своих поместьях в Эпире, посреди своих книг и статуй, в то время как судьба Рима решалась на форуме или при Фарсале, — значит совершать такое же преступление, как прятаться в своей палатке в день битвы.
Следовательно, такое систематическое уклонение Аттика от исполнения общественных обязанностей было не римской идеей: он позаимствовал ее у греков. Вполне понятно, что в маленьких беспорядочных греческих республиках, не знавших покоя и переходивших беспрестанно и беспричинно от самой суровой тирании к самой разнузданной вольности, спокойные и трудолюбивые люди в конце концов устали от всех этих бестолковых и бесплодных волнений. Их перестали манить к себе общественные должности, которые можно было получить, лишь льстя изменчивой толпе, а сохранить, лишь исполняя ее прихоть. К тому же какую цену могла иметь эта власть, с таким трудом приобретаемая и так редко сохраняемая, если ею необходимо было делиться с самыми темными демагогами, и стоило ли, действительно, принимать на себя столько неприятностей для того, чтобы стать преемником или сотрудником Клеона? [40] В то же время, как утомление и отвращение побуждали честных людей удаляться от этих политических передряг, философия, изо дня в день вде более и более изучавшаяся, также внушала своим ученикам некоторого рода гордость, приводившую их к тому же самому результату. Люди, проводившие свое время в размышлениях о боге и мире и пытавшиеся разгадать законы, управляющие вселенной, не удостаивали спускаться с этих высот для того, чтобы управлять государством величиною в несколько квадратных верст. Вот почему в греческих школах постоянно разбирался вопрос, нужно или нет заниматься общественными делами, должен ли мудрец стремиться к почестям и какая жизнь лучше — умозрительная или деятельная. Некоторые философы робко отдавали предпочтение жизни деятельной, но большинство держалось мнения противоположного, и, пользуясь этими спорами, многие сочли себя вправе создать для себя праздную жизнь и проводить ее в роскошных помещениях среди занятий литературою и искусствами вполне счастливо в то самое время, как Греция погибала.
Аттик последовал их примеру. Внося в Рим этот греческий обычай, он громко объявил о принятом им решении отнюдь не вмешиваться в политические раздоры. И он стал искусно держаться в стороне от всех тех распрей, которые не переставали волновать Рим, начиная от консульства Цицерона и до гражданских войн. Даже и в моменты наибольшего обострения этой борьбы он не переставал посещать все партии, приобретать себе повсюду друзей и находить в этих разнообразных дружеских связях новый предлог оставаться нейтральным. Когда Цезарь перешел Рубикон[41], Аттику было более шестидесяти лет, а в этом возрасте кончалась у римлян обязательная военная служба. Это была еще новая причина, чтобы оставаться в стороне, и он не замедлил воспользоваться ею. «Я уже вышел в отставку»[42], — отвечал он тем, кто хотел завербовать его на службу. Он держался того же образа действий, и с тем же успехом, и после смерти Цезаря, но тогда он обманул еще больше общественное мнение. Зная его в таких тесных дружеских отношениях с Брутом, думали, что на этот раз он не будет колебаться, чтобы определенно высказаться. Сам Цицерон, который, казалось бы, должен был его знать, рассчитывал на это; но Аттик не изменил себе и, воспользовавшись подходящим случаем, не замедлил заявить публично, что он не желает быть впутанным в это дело помимо своего желания. В то время как Брут собирал себе войско в Греции, несколько всадников, его друзей, придумали сделать подписку среди богатейших римлян, чтобы собрать ему денег на содержание его солдат. Прежде всего обратились к Аттику, чтобы он поставил свое имя во главе списка. Аттик отказался подписаться начисто. Он ответил, что все его достояние в распоряжении Брута, если он в нем будет нуждаться или его у него потребует как друг; но в то же время он объявил, что он не примет участия ни в какой политической манифестации, и его отказ расстроил всю подписку.
В это же самое время, верный своему обыкновению подлаживаться ко всем, он охотно принимал у себя Фульвию, жену Антония[43], а также и Волумния, начальника его саперов[44], и, уверенный в том, что у него есть друзья повсюду, он без особой боязни ожидал исхода этой борьбы.
Страннее всего то, что этот человек, так упорно желавший оставаться нейтральным, не был, однако, вполне индифферентным. Его биограф высказывает ему ту похвалу, что он всегда держался лучшей партии [45], и это правда, только он поставил себе за закон не служить своей партии: он довольствовался тем, что желал ей успеха, причем эти пожелания были самые горячие. Можно ли поверить, что и у него были политические страсти, которые он и обнаруживал в дружеских общениях с невероятной живостью? Он до такой степени ненавидел Цезаря, что едва не порицал Брута за то, что тот разрешил похоронить его[46]. Без сомнения, он желал, как того требовали самые свирепые, чтобы его тело бросили в Тибр. Таким образом, он разрешал себе иметь свои предпочтения и высказывать их самым ближайшим своим друзьям. Его осторожность начиналась лишь тогда, когда надо было действовать. Никогда он не соглашался ввязаться в какую–либо борьбу, но, если он и не разделял ее опасностей, он тем не менее живо переживал все ее перипетии. Смешно видеть, как он воодушевляется и горячится, как будто бы он был настоящий воин; он участвует во всех удачах и неудачах, он одобряет смелых, заклинает нерешительных и даже порицает падающих духом; он позволяет себе давать советы и указания тем, кто, по его мнению, действует мягко, — он, который сам совершенно уклонялся от всяких действий. Стоит послушать его упреки по адресу Цицерона, когда тот колеблется присоединиться к Помпею: он усваивает себе самый патетический тон, напоминает ему его слова и поступки, заклинает его во имя его славы и даже приводит ему его собственные сочинения, лишь бы убедить его решиться[47]. Такая чрезмерная решимость, проявляемая им за счет других, создавала иногда довольно комические ситуации. Когда Помпей укрылся в Бриндизи[48], Аттик, огорченный донельзя, желал, чтобы сделана была какая–то попытка спасти его, и даже дошел до того, что потребовал, чтобы Цицерон, прежде чем уехать, предпринял для этого что–либо особенное. «Нужно лишь знамя, — убеждал он его, — все соберутся вокруг него» [49]. Добросердечный Цицерон так был возбужден этими пылкими увещеваниями друга, что были минуты, когда он готов был дерзнуть и искал лишь подходящего случая, чтобы сделать решительный шаг. Случай представился, и вот как он им воспользовался, по его собственным словам. «Когда я прибыл в мой помпейский дом[50], Нинний, твой друг[51], уведомил меня, что центурионы трех находившихся там когорт желают видеть меня завтра, чтобы сдать мне город. Знаешь ты, что я сделал? Я уехал до рассвета, лишь бы их не видать. В самом деле, что такое три когорты? Да и будь их больше, что я стал бы с ними делать?» [52] Так может говорить только благоразумный человек, хорошо себя знающий. Что же касается Аттика, то возникает вопрос, был ли он вполне искренен, когда обнаруживал такой пыл к этому делу, если он так упорно отказывался лично послужить ему. Эти сильные страсти, так осторожно хранимые в сердце и никогда не проявляющиеся в действии, поневоле кажутся подозрительными. Быть может, он просто желал несколько подогреть свою роль зрителя, принимая до некоторой степени участие в волнениях борьбы. Эпикурейский мудрец остается на своих ясных высотах, спокойно наслаждаясь оттуда зрелищем бурь и человеческой борьбы; но он наслаждается ими слишком издалека, и испытываемое им удовольствие уменьшается вместе с расстоянием. Аттик хитрее и лучше умеет обеспечить себе удовольствие: он спускается в самую середину борьбы, он ее зрит вплотную и сам как бы участвует в ней, будучи уверен, что всегда может удалиться из нее вовремя.
Труднее всего было ему заставить всех примириться с его нейтральностью, и труднее потому, что его образ действия оскорблял более всего тех, чьим уважением он больше всего дорожил. Республиканская партия, которую он предпочитал и в которой у него было так много друзей, должна была быть значительно менее склонною прощать ему его поведение, нежели партия Цезаря. Еще в древности, а тем более в наши дни, восхваляли слова, сказанные Цезарем в самом начале гражданской войны: «Кто не против меня, тот за меня», и весьма порицали совершенно обратные слова, сказанные Помпеем: «Кто не за меня, тот против меня». Однако, если разобраться в этом, то и эта похвала, и это порицание покажутся одинаково маловразумительными. Каждый из обоих соперников, когда выражался таким образом, сообразовывался со своей ролью, н их слова были продиктованы их положениями. Цезарь, как бы его ни судить, шел нарушить установленный порядок и должен был быть признателен тем, кто ему не мешал. Мог ли он разумным образом требовать от них более? Ведь, действительно, тот, кто не мешал ему, служил ему. Но законный порядок, порядок установленный, считал себя вправе обратиться ко всем за защитой и смотреть как на врагов на всех тех, кто не откликался на его призыв, так как надо считать всеобще признанным принципом, что тот, кто не приходит на помощь закону, когда его открыто нарушают, сам становится соучастником тех, кто его нарушает. Следовательно, вполне естественно, что Цезарь, вступив в Рим, отнесся доброжелательно и к Аттику, и ко всем тем, кто не пошел к Фарсалу, тогда как в лагере Помпея против них существовало сильнейшее раздражение. Аттик не особенно беспокоился об этом гневе: он предоставлял высказаться этой легкомысленной и увлекающейся молодежи, которая не могла простить себе того, что она покинула Рим, и которая грозила выместить на тех, кто в нем остался. Что могли ему сделать эти угрозы? Он был уверен, что сохранил уважение двух самых почтенных и влиятельных людей в этой партии, и он мог противопоставить их свидетельство всем гневным выходкам остальных. Цицерон и Брут, несмотря на непреклонность своих убеждений, никогда не ставили ему в вину его образ действия и даже как будто бы одобряли его за то, что он не вмешивался в общественные дела. «Я знаю честность и благородство твоих чувств, — писал однажды Цицерон Аттику, когда тот счел нужным оправдываться, — между нами только та разница, что каждый из нас по–разному устроил свою жизнь. Не знаю, какое честолюбие побудило меня жаждать почестей, тогда как ты выбрал на свою долю честный досуг по причинам отнюдь не предосудительным»[53]. С другой стороны, Брут писал ему под конец своей жизни: «Я далек от того, чтобы порицать тебя, Аттик; твои года, характер, семья — все заставляет тебя ценить покой»[54]. Такая снисходительность со стороны Брута и Цицерона тем более удивительна, что они должны были прекрасно понимать, какое зло мог причинить подобный пример защищаемому ими делу. Если республика погибала, то не только вследствие дерзости ее врагов, но также и вследствие апатии ее сторонников. Печальное зрелище, которое она представляла собой последние пятьдесят лет, открытая продажа должностей, скандальные насилия, происходившие на форуме при обсуждении каждого нового закона, кровавые свалки, сопровождавшие каждые выборы на Марсовом поле, целые армии гладиаторов, которыми приходилось окружать себя ради защиты, все постоянные передряги, все низкие интриги, в которых окончательно растрачивались последние силы Рима, — все это совершенно лишило мужества всех честных людей. Они стали удаляться от общественной жизни, власть потеряла д ля них всякую привлекательность, как только стало необходимо оспаривать ее у людей, готовых на всякое насилие, на всякий произвол. Надо было иметь мужество Катона, чтобы вернуться на форум, после того как его осыпали там камнями, разорвали тогу и разбили голову[55]. Таким образом, чем предприимчивее становились насильники, тем более уступали им честные и порядочные, и уже начиная с эпохи первого триумвирата и консульства Бибула[56] было очевидно, что апатия честных граждан предоставит республику честолюбцам, жаждущим захватить ее в свои руки. Цицерон хорошо понимал это и в своих письмах не скупился на горький сарказм по отношению к этим ленивым богачам, влюбленным в свои рыбные садки и утешавшимся в предстоящей гибели республики мыслью, что, по крайней мере, у них останутся их мурены. В введении к своей Республике он с удивительной энергией нападает на тех, которые, потеряв мужество сами, стараются отнять его и у других и которые полагают, будто человек имеет право не служить своей родине и может заботиться о своем благосостоянии, не считаясь с благосостоянием ее. «Не будем же обращать внимание, — говорит он в конце, — на этот сигнал к отступлению, который, раздаваясь в наших ушах, как бы хочет отозвать назад даже тех, кто уже смело бросился на приступ» [57]. Бруту также был известен этот недуг, от которого погибала республика, и он не раз сетует на слабость и уныние римлян. «Поверь мне, — восклицал он, — мы уже слишком стали бояться изгнания, смерти, бедности» [58]. А пишет он эти прекрасные слова все тому же Аттику и притом вовсе и не думает прилагать их к нему. Какое же странное очарование должно было таиться в этом человеке, какую огромную власть проявляла его дружба, если эти два великих гражданина изменили, таким образом, сами себе ради него и откровенно простили ему то, что так строго осуждали у других.
Чем больше думаешь, тем меньше видишь причин, которыми он мог бы оправдать в их глазах свое поведение. Если бы он был одним из тех ученых, которые, погрузившись в свои исторические или философские исследования, живут лишь прошлым или будущим и, в сущности, не могут считаться современниками людей, с которыми живут в одно время, тогда еще можно было бы понять, что он не участвует в их борьбе, потому что он чувствует себя вне их страстей; но, как известно, он, совсем напротив, очень живо интересовался всеми, даже ничтожными, волнениями и темными интригами его времени. Он старался знать их и отлично умел в них разбираться — это была обычная пища для его любознательного ума, и Цицерон обращался главным образом к нему, когда ему нужны были эти сведения. Еще меньше он был одною из тех спокойных и робких натур, созданных для уединения и размышления и не находящих в себе стремлений, необходимых для активной жизни. Напротив, он был деловым человеком с ясным и положительным умом и, если бы захотел, мог бы быть превосходным государственным деятелем. Чтобы быть полезным своей стране, ему нужно было лишь употребить на служение ей часть той деятельности и того ума, которые он употребил, чтобы обогатиться, и Цицерон вполне прав, говоря, что у него характер государственного человека. Наконец, ему не осталось даже и того печального оправдания, что он потому не принадлежит ни к какой партии, что все они для него безразличны и что, не имея определенного мнения, он не знал, куда пристать. В своих письмах к Цицерону и Бруту он сотни раз говорил противное и сотни раз пленял их пылкостью своего республиканского рвения. Однако он остался спокойным, когда настал случай послужить этому правлению, которому на словах он был так предан. Вместо того чтобы сделать хоть одно усилие для его сохранения, он заботился лишь о том, чтобы самому не погибнуть при его крушении. Но если он и не попытался защищать его, то, быть может, он оказал ему последний долг, выказав сожаление о его погибели? Быть может, он засвидетельствовал каким–нибудь образом, что хотя он и не участвовал в битве, но все же принял участие в поражении? Быть может, он сумел, доживая последние дни под новою, насильно навязанною властью, с таким достоинством и грустью удалиться от света, что сам победитель проникся к нему уважением? Нет, он ничего этого не сделал, а это–то более всего и заставляет нас смотреть на него недоброжелательно. Напротив, он ретиво принялся приспосабливаться к новому режиму. На другой же день, после того как он сам был подвергнут гонению, он уже становится другом гонителей. Он расточает перед ними все чары своего ума, назойливо посещает их дома и участвует на всех их празднествах. Как бы ни было привычно видеть его всегда доброжелательным по отношению ко всем восторжествовавшим правительствам, все же никак не можешь примириться с мыслью, что друг Брута и доверенный Цицерона мог так быстро стать приспешником Антония и Октавия. Самые снисходительные и те согласятся, конечно, что его дружба с этими знаменитыми историческими личностями накладывала на него обязанности, которые он не выполнил, а тот факт, что он в преемники им выбрал их палачей, следует расценивать не иначе как измену памяти этих лиц, почтивших его своею привязанностью.
Если мы не расположены относиться к нему так снисходительно, как Цицерон и Брут, то тем более мы не можем разделять того наивного энтузиазма, какой он внушает Корнелию Непоту. Этот снисходительный биограф во всей жизни своего героя более всего поражен его удивительной удачей в том, что он избежал стольких великих опасностей. Он не может прийти в себя от изумления при виде того, что, начиная с Суллы и до Августа, его герой выходит невредимым из стольких гражданских войн, благополучно переживает столько проскрипций и так ловко ведет себя, что благоденствует там, где другие погибают. «Если осыпают похвалами, — говорит он, — кормчего, сумевшего уберечь корабль среди подводных скал и бурь, то не следует ли также удивляться осторожности человека, сумевшего сберечь самого себя посреди страшных политических гроз?» [59] Удивляться тут нечему. Что касается нас, мы сбережем наше удивление для тех убежденных людей, которые согласуют свои действия со своими принципами и которые умеют умирать, защищая свои убеждения. Неудача не роняет их в нашем уважении, и, что бы ни говорил этот защитник Аттика, некоторые счастливые плавания приносят менее чести, чем иные крушения. Единственная похвала, которую он вполне заслуживает и которую так охотно преподносит ему его биограф, состоит в том, что он действительно был самым ловким человеком своего времени; но, как известно, есть и другие похвалы, получше этой.


[1] Публий Сульпиций Руф — римский государственный деятель и оратор, один из лидеров популяров, поддерживавший Мария против Суллы. Был убит при захвате Суллою Рима в 88 г. до н. э.
[2] Эмманюэль–Жозеф Сьейес (1748- 1836) — аббат, один из идеологов и зачинателей революции во Франции в конце XVIII в., в годы террора отошедший от активной политической деятельности и вновь вернувшийся к ней в период Директории и Империи.
[3] Очевидно, имеются в виду гражданские смуты, связанные с возвышением Суллы (88-87, 83-82 до н. э.), Цезаря (49-45 до н. э.) и, наконец, Октавиана (43-42, 32-30 до н. э.).
[4] Рим захватывали: Сулла в 88 и 82 гг., Цезарь в 49 г. и Октавиан в 43 г. до н. э.
[5] Эпир — область в северо–западной Греции.
[6] Было три войны Рима с понтийским царем Митридатом VI Евпатором (Понт — область в Малой Азии): в 88 - 85, 83-81 и 74 - 63 гг. до н. э. Во время первой войны войска Митридата поначалу имели успех и захватили Грецию, откуда их выбил Сулла (88 - 86 гг.).
[7] С большими подробностями я говорю об этом в статье, опубликованной в Revue archeologique и озаглавленной: Atticus, editeur de Ciceron.
[8] Ad Att., IV, 4 и 8.
[9] Эфес, город в Ионии (западное побережье Малой Азии), и Делос, остров в Эгейском море, — центры деловой активности на греческом Востоке в эллинистическо–римское время.
[10] Ad Att., I, 13. Сикион — город в Пелопоннесе (южная Греция), к западу от Коринфа.
[11] Ad Att., I, 19.
[12] De Leg., I, 7. Он остается верен этой роли любителя философии, когда говорит дальше (I, 21), что Антиох заставил его сделать несколько шагов в Академии (deduxit in Academiam perpauculis passibus). Дальше он никогда не заходил.
[13] Квинт Туллий Цицерон — сын одноименного брата оратора и сестры Аттика Помпонии.
[14] Квиринал — один из семи римских холмов, к северо–востоку от Капитолия.
[15] T. Pomp. Att., 13. Все предыдущие подробности взяты из жизнеописания Аттика, составленного Корнелием Непотом.
[16] Ad Att., IV, 9.
[17] Ad Att., VI, 1.
[18] Ad Att., VII, 8: «Soles conglutinare amicitias».
[19] Битва при Филиппах — роковое для республиканцев сражение в Македонии, где их войска были разгромлены Октавианом и Антонием (42 г. до н. э.).
[20] Это выражение Тацита: «pessimum veri affectus venenum sua cuique utilitas».
[21] Ad Att., XIII, 33.
[22] Блез Паскаль (1623-1662) — французский ученый, философ и писатель, автор сборника афористических высказываний " Мысли о религии и о некоторых других вопросах».
[23] Надо, однако, заметить, что в последнем имеющемся у нас письме Цицерона к Аттику (XVI, 16) содержится доказательство того старания, какое проявлял Цицерон, чтобы спасти часть состояния Аттика, оказавшуюся в опасности быть потерянной после смерти Цезаря.
[24] Герматена — скульптурное изображение Гермеса и Афины на общем основании.
[25] Пентелийский мрамор — белый с желтоватым оттенком мрамор, добывавшийся в Аттике, в отрогах Пентелийского хребта (к северо–востоку от Афин).
[26] Тираннион — греческий ученый–грамматик (филолог). В Рим попал в качестве пленного раба, но затем был отпущен на волю и постепенно приобрел известность как специалист–филолог, педагог и знаток библиотечного дела. Нередко выполнял поручения по приведению в порядок различных книжных коллекций. Среди тех, кто пользовался его советами или услугами, были Аттик, Цицерон и Цезарь.
[27] Ad Att., IV, 8.
[28] Ad Att., II, 1. Исократ (436 - 338 до н. э.) — выдающийся греческий оратор и публицист, мастер художественно отделанных речей, распространявшихся в виде памфлетов. Создал крупнейшую в Греции школу ораторского искусства. Учениками Исократа были известные в дальнейшем ораторы Исей, Ликург, Гиперид, историки Эфор и Феопомп и др.
[29] Ad Att., I, 14.
[30] Ad Att., XVI, 3.
[31] Ad Att., XII, 3. Острова Блаженных — в античной мифологии и утопической литературе место проживания героев, которым благоволили боги. Жизнь на Островах Блаженных рисовалась совершенно безмятежной, лишенной каких–либо трудностей и огорчений.
[32] Ad Att., XII, 51.
[33] Ad Att., I, 18.
[34] Ad Att., XII, 14.
[35] «Cui potest esse vita vitalis, ut ait Ennius, qui non in amici mutua benevolentia conquiescat?» (Cic., De Amicit., 6).
[36] Жак–Бенинь Боссюэ (1627 - 1704) — французский церковный деятель (епископ Мо) и писатель, автор многочисленных богословских и историко–философских трудов, в которых отстаиваются ценности католицизма и обосновываются идеи провиденциализма и абсолютизма.
[37] Liv., XXI, 63: «Quaestus omnibus patribus indecorus visus».
[38] Именно это говорит Сципион в Республике (I, 22): «Quum mihi sit unum opus hoc a parentibus majoribusque meis relictum, procuratio atque administratio rei publicae», и т. д.
[39] Лузитаны — иберийское племя, жившее на территории современной Португалии, оказали упорное сопротивление римлянам и были окончательно покорены лишь при Цезаре. В 150 г. до н. э. римский полководец Сервий Сульпиций Гальба склонил лузитанов к соглашению, но затем вероломно напал на них и учинил кровавую расправу, что и послужило началом длительных войн. Катон Старший пытался за эти действия привлечь Гальбу к ответственности, но тот сумел уйти от суда.
[40] Клеон — политический деятель в Афинах времени Пелопоннеской войны (конец V в. до н. э.), яркий тип демагога.
[41] В январе 49 г. до н. э., перейдя реку Рубикон, отделявшую Умбрию (северо–восточная Италия) от провинции Цизальпийской Галлии, Цезарь начал открытую войну против республиканского правительства в Риме.
[42] Corn. Nepos, Attic., 7: «Usus es aetatis vacatione».
[43] Фульвия — жена триумвира Марка Антония, принимала активное участие в политической борьбе, умерла в 40 г. до н. э.
[44] Публий Волумний Евтрапел — римский всадник, соратник Антония, один из корреспондентов Цицерона.
[45] Corn. Nepos, Attic., 6.
[46] Ad Att., XIV, 10.
[47] AdAtt, VIII, 2
[48] После вторжения Цезаря в Италию застигнутые врасплох Помпей и республиканцы отступили на юг Италии, в Брундизий, откуда, в конце концов, в марте 49 г. переправились на Балканы.
[49] Ad Att, X, 15.
[50] Имеется в виду усадьба Цицерона в окрестностях Помпей, города в Кампании.
[51] Луций Нинний Квадрат — римский государственный деятель, народный трибун 58 г. до н. э., близкий друг как Аттика, так и Цицерона.
[52] Ad Att, X, 16.
[53] Add Att., I, 17. См. также De offic., I, 21 и особенно I, 26. Последнее место содержит, очевидно, намек на Аттика.
[54] Epist. Brutt., I, 17.
[55] По–видимому, имеется в виду эпизод с обсуждением законопроекта Квинта Цецилия Метелла Непота о передаче Помпею командования в войне с Катилиною, против чего выступил Катон (рубеж 63 - 62 гг. до н. э.). Подробности см. у Плутарха (Plut. Cat. min., 26 слл.).
[56] Заключение I триумвирата падает на 60 г., а консульство Марка Кальпурния Бибула, который формально делил должность с Цезарем, а фактически был этим последним отстранен от управления, — на 59 г. до н. э.
[57] De Rep., I, 2.
[58] Epist. Brut., I, 17.
[59] Attic., 10.