А. Историография и родственные жанры.


Римская историография

Общие положения
Историография имеет дело - уже в силу этимологии - с эмпирическим исследованием фактов (ἱστορίη). Этим отличается ее содержание от сюжета поэтической драмы (argumentum) - предмет последней не то, что есть, а то, что может быть, - и от вымышленных событий (fabulae), которые не обязаны быть ни истинными, ни правдоподобными[1]. Историография в особой мере обязана быть достоверной, и ей знакомо правило - конечно, не в полной мере выполнимое - партийной беспристрастности.
Названные требования подлежат в Риме значительным изъятиям. Римская историография, как правило, патриотична, т. е. не беспартийна, она морализирует, т. е. не сводится к чистой эмпирике, она достаточно далеко заходит в сферу вымысла, т. е. не удовлетворяет требованию правдивости, и на ее способ изображения во многих отношениях оказывает влияние драма, т. е. часто исторически достоверное подменяется литературно правдоподобным.
В зависимости от материала историография подразделяется на анналистику (ab urbe condita, "от основания города"), современную историю (historiae)[2] и историческую монографию, причем способ представления материала анналистики (по годам) не ограничивается "анналистикой" в тесном смысле слова.
Достоверности вредит этиологический налет, поскольку он может вести к свободному вымыслу.
В зависимости от подхода нужно делать различие между жанрами. Начнем с annales в тесном смысле слова, хроники фактов. Родоначальником этого жанра считается Фабий Пиктор, однако при этом не обращают достаточного внимания на его жилку рассказчика. В этом типе постоянный жанровый признак образует "археология". Сообщения как таковые выстраиваются по годам, так что появляется опасность упустить из вида более крупный контекст. К особенностям этого жанра относится также раздельное описание res extemae и internae, "внешних" и "внутренних дел".
Второй тип - res gestae, "деяния" с беглой "археологией" и подробным описанием современной истории. Архегет жанра - Семпроний Азеллион. Эта разновидность занимает промежуточное положение между annales и historiae. Азеллион занимается причинным анализом, приблизительно в духе полибиевско-прагматической историографии.
В третьем формальном типе "археология" отсутствует; автор ограничивается исключительно современностью (historiae). Типичный представитель - Сизенна. Уже в античности[3] пытались связать со словом historiae либо современность (из-за личного опыта, ἱστορίη автора), либо прагматическую, т. е. политическую историю с объяснением причин событий, но эта семантическая дифференциация - скорее теоретического, нежели практического значения.
Res gestae и historiae соблюдают - хотя и не строго - принцип изложения по годам и задаются вопросом о причинах и цели хода событий.
Annales, res gestae и historiae излагают факты последовательно, не carptim, как исторические монографии.
Литературные притязания исторических монографий совершенно своеобразны. Это поприще того способа изложения, где преследуется цель сыграть на чувствах читателя, частично с ориентацией на аристотелеву теорию трагедии. Однако такое применение противоречит намерениям Аристотеля, который, безусловно, делал различие между историей и поэзией. Архегет монографии в Риме - Целий Антипатр.
Вышеназванные понятия покрывают лишь небольшую часть эллинистически-римской историографии в ее реальной широте.
Всеобщая история организует материал по географическому принципу (Лутаций Дафнис, вольноотпущенник Лутация Катула: Communes historiae; позднее Варрон и Помпей Трог пишут сопоставимые произведения).
Школьный жанр эпитомы появляется в I в. до Р. Х. начиная с Юния Брута, к нему обращаются также Корнелий Непот и Аттик. Выбор материала при этом остается субъективным. Эпитома приобретает большее значение в императорскую эпоху.
Commentarius, "записки", обладает римскими корнями в административной сфере, однако вполне объясним и в рамках греческой традиции: ὑπόμνημα ("воспоминания") - упорядоченный материал для литературной обработки. Ксенофонт служит литературным образцом для commentarii (Цезарь) и для автобиографий (Лутаций Катул).
Родственные, но не тождественные историографии жанры - биография и автобиография, формально весьма многогранные области, о которых будет речь в отдельной главе. У них есть свои римские начатки: речи на похоронах, элогии, оправдательные письма и административные сообщения чиновников высокого ранга, однако уже с самого начала намечаются точки пересечения с греческой традицией: энкомия-ми, зерцалами государей, безыскусными и литературно обработанными биографиями. Иной тип биографической литературы - описания exitus, "кончин". Они оказывают свое влияние на римскую историографию. Биография позднее наслаивается на иные жанры латинской историографии, так как могущество императоров делает биографический подход к истории вполне логичным.
Греческий фон
Местные традиции уже в древнейшие времена сочетаются в римской историографии с греческой. Характерно, что в прозаической области, как и в поэтической, влияние эллинизма по времени опережает классику. От Катона до Сизенны преобладают эллинистические образцы во всем их многообразии, от историй об основании (ϰτίσεις) до "трагической" историографии[4].
Только позднее открывают великие классические образцы и отваживаются состязаться с ними, опираясь на приобретенный между тем эллинистически-римский фундамент: Саллюстий становится римским Фукидидом, Ливий - римским Геродотом[5]. Еще предшествующее поколение довольствовалось более скромными образцами: Цезарь - Ксенофонтом, Цицерон - последователями Исократа Эфором и Теопомпом. Ксенофонт и Исократ - путеводные имена, и их значение для Рима еще не оценено по достоинству.
Римское развитие[6]
Римские черты, наложившие на длительный срок свою печать на латинскую историографию, - ее патриотический характер, воспитательная функция (historia magistra vitae), морализм, сосредоточенность на свободном решении человека, преобладающая концентрация внимания на столице - Риме.
Историческое сознание зарождается в Риме до всякой историографии. Ведомые понтификами летописи с точностью фиксируют более или менее важные сухие факты: эта черта определит римскую историографию на долгий срок, будь то лишь элемент стиля (как в определенных местах у Тацита) или же сознательно культивируемая позиция (как у Светония).
Мощный импульс для римской историографии - честолюбие римских полководцев и их gentes, "родов", В этих рамках развивается эпос Энния, который, со своей стороны, окажет влияние на историографические жанры (хотя иногда это влияние и преувеличивалось). В изящных искусствах изображения исторических лиц и реально происходивших битв известны уже приблизительно с 300 г. до Р. Х., то есть столетием раньше возникновения историографии; такого рода историческая живопись служит пропагандистским целям - прославлению родов триумфаторов. Республиканская историография имеет клановые и родовые корни: уже тот факт, что столь многие произведения начинаются ab urbe condita, доказывает, что для некоторых семейств речь идет о том, чтобы обрести свою легитимацию в легендарной эпохе раннего Рима. Этиологический повод может вести к свободному вымыслу. Подвиги выходцев знатных фамилий уже давно прославляются в триумфальных процессиях: носимые во время таковых tabulae pictae[7] рассчитаны на то, чтобы поднять престиж триумфатора и его gens - с оглядкой на предстоящую предвыборную борьбу: параллель родовой ориентации римской историографии. Сохранению памяти об умершем как exemplum способствуют восковые маски и надписи; ранний пример - элогии Сципионов. Тексты речей на похоронах (laudationes funebres) хранятся как фамильная гордость, так что потом они могли становиться историческими источниками[8], хотя и сомнительными. Другие значимые речи также не сразу становятся добычей забвения: таковы, напр., выступления Аппия Клавдия Цека против мирных предложений Пирра.
Историография в тесном смысле слова формируется как новое политическое средство по мере роста образованности, сначала на греческом языке, затем на родном. Работы на греческом языке как орудие внешней политики имеют смысл тогда, когда римляне ведут борьбу с Македонией и Селевкидами; затем они его теряют.
Латинская историография - форма контакта (иногда и прений) в рамках римского общества; по большей части она представляет себя как средство сообщить политический опыт старого поколения более молодым. Соответственно авторы этого жанра - по большей части сенаторы[9]; только с эпохи Суллы появляются клиенты знатных родов - авторы исторических сочинений. В обоих случаях перспектива жанра сохраняет сенаторскую ориентацию: более важно происхождение заказчика, нежели автора. Описание современности может быть независимым от родовых традиций: ряд посвященных ей работ открывает Семпроний Азеллион. В позднереспубликанскую эпоху и несенаторы обращаются к историографии: Фабий, Катон и Пизон более не являются для них определяющими авторитетами.
Литературная техника
Литературная техника различна в зависимости от весьма разнообразных целей каждого конкретного автора; специфически литературными притязаниями обладает (за исключением авторов, пишущих по-гречески) из ранних авторов в основном Целий Антипатр.
Древнелатинская историография не имеет единого жанрового характера, она охватывает целое множество различных форм, могущих сочетаться друг с другом неодинаковым образом. На римской традиции основываются следующие формы: простое описание фактов в духе анналов понтификов и записки вроде римских служебных книг и донесений полководцев. Эти последние могут обладать различными литературными претензиями и приближаться к историографии Ксенофонта.
Убедительные представители жанров с явным отпечатком - "ксенофонтовским" - Цезарь, "фукидидовски-катоновским" - Саллюстий и "геродотовски-исократовским" - Ливий. При этом речь идет об индивидуальных достижениях.
По сохранившимся произведениям (напр., Ливия или Тацита) складывается впечатление, что способ представления по годам стал общеобязательным; именно поэтому содержательно обусловленные отклонения особенно красноречивы.
Критика летописной схемы встречается уже у Катона. Азеллион выставляет требование доискиваться причин событий.
Монография отличается от анналистики уже тем, что она предполагает известное единство действующих лиц и действия. По эллинистическим образцам монография может быть выстроена как драма. События группируются вокруг одного героя или по крайней мере немногих. Драматическую технику частично воспринимают Азеллион и Сизенна. Параллель к "драматической" историографии образуют пронесенные во время триумфальных процессий Помпея и Цезаря исторические картины, изображавшие гибель крупнейших противников (App. Mithr. 117, § 575, civ. 2, 101, § 420). Однако общий план, выстроенный по годам, этим не исключается.
Язык и стиль
Язык и стиль[10] древнелатинской историографии не обладает таким единством, которого можно было бы ожидать от одного γένος; должно быть, общеобязательный исторический стиль отсутствовал в течение долгого времени. Подчас появляются такие обороты, которые, как представляется, относились даже и к низшим языковым пластам[11]. С другой стороны, ощущается воздействие стиля римского эпоса, зачастую исторически сориентированного: поэтические элементы можно иногда обнаружить у Катона и Целия, однако они не становятся всепроникающей отличительной чертой стиля. Такой автор, как Клавдий Квадригарий, пишет неброской, элегантной латынью, производящей на нас впечатление большей "современности", чем язык Саллюстия. В этом отношении он близок к простоте, скажем, Пизона и Азеллиона.
У Гемины и Антиата царит тяжеловесный канцелярский стиль, возможно, ориентированный на Полибия. Антипатр, Макр и Сизенна подражают модной азианической риторике.
Цезарь в своих Commentarii делает выбор в пользу простой elegantia и ксенофонтовского обаяния, "геродотианец" Ливий не столь склоняется к архаизации, как Саллюстий, и все более оказывает предпочтение исократовско-цицероновскому стилистическому идеалу: чем ближе подходит он к современности, тем меньше у него языковых архаизмов.
Подражание Катону Саллюстий возводит в правило. Благодаря ему катоновская манера письма получает стилеобразующее влияние. Его сознательно созданный стиль - принадлежность римского последователя Фукидида. В Historiae, о которых часто забывают, он, правда, архаизирует меньше, чем в своих монографиях. Классики, которым уделяется меньше внимания, - Поллион и Трог - имеют другую концепцию историографического стиля, нежели Саллюстий или Ливий.
"Саллюстиевский" стиль как стиль целого жанра - римской историографии - консолидируется только в творчестве Тацита и Аммиана.
В императорскую эпоху в историографию, с одной стороны, сильнее проникают риторические элементы, поскольку она начинает использоваться на занятиях в целях общего образования; с другой стороны, относительно простому стилю грамматика Светоний своими биографиями, частично вступающими в конкуренцию с историографическим жанром, дает, так сказать, "доступ ко двору".
Образ мыслей I. Литературные размышления
Уже Катону претило сообщать в своем историческом труде ничего не говорящие факты; Семпроний Азеллион также занят исследованием политических причин - но, вероятно, в духе прагматической историографии Полибия. Он признает тесную связь внутренней и внешней политики. Поскольку он - как Исократ - верит в моральную полезность истории, историография для него - введение в искусство правильно действовать. Главная цель - docere, "поучать", однако movere, "волновать", вовсе не исключается.
Антипатр, Антиат и Сизенна подчеркивают аспект, обозначаемый риторикой: delectare и movere, "доставлять удовольствие" и "волновать"; в традиции, напр., Дурида и Клитарха они не отказываются от преувеличений.
С теоретической точки зрения Цицерон много раз высказывался об историографии. Он принимает Commentarii Цезаря с их благородной простотой; однако его собственный историографический идеал скорее развивается в "исократовском" направлении - скажем, Теопомпа[12]. Важны замечания Саллюстия и Ливия о призвании историка; мы приведем их в разделах, посвященных этим авторам. По ним можно наблюдать, как одухотворяются сенаторские мысли о "славе", gloria (Саллюстий) и, наконец, писательское творчество становится целью всей жизни (Ливий).
Образ мыслей II
Тот факт, что в римской погребальной процессии предков представляли всегда в том облачении, которое подобало высшей из их должностей, свидетельствует о глубоко укоренившемся вкусе к серьезности неповторимого исторического момента, который становится образцом именно в своей особости.
Римские ценности актуализируются в конкретных действиях: в качестве такого рода воплощений этих ценностей увековечиваются исторические моменты. Таков смысл римской исторической живописи и исторического рельефа. Это нужно иметь в виду, чтобы получить доступ к пониманию специфики римской историографии.
Между древнеримским мировоззрением и позднейшими ступенями - то учеными, то рационально-политическими - греческо-эллинистической историографии существует внутренний конфликт. Этим напряжением и живет римская историография.
С точки зрения материала первые римские историки преимущественно интересуются праисторией и современностью. Этиологические вопросы не отличаются научной беспристрастностью: историки-сенаторы часто проливают свет на происхождение собственного сиятельного рода; homo novus Катон скорее станет интересоваться истоками римского величия и римских обычаев в целом и включением римской истории во всемирную. Он признаёт значение совокупности италийских городов и сообразно с этим включает их в свое исследование корней Империи - в отличие от позднейших историков, преимущественно обращающих свои взоры к столице.
Уже для него чужая история служит моделью по принципу контраста: Катон сравнивает безымянного римского трибуна с Леонидом и таким образом гордо противопоставляет свою манеру греческой.
Римская историография в своих истоках апологетична: Полибий осуществляет большое дело, подавив анналистские тенденции, которые ему кажутся подозрительными[13].
Второе средоточие интереса - современность. И то и другое в прозе Катона - как и в поэзии Невия - стоит непосредственно одно рядом с другим. Изображение современности связано с передачей собственного опыта молодым и служит непрерывному сохранению римских mores. Совершенно явственно и воздействие политических тенденций, оптиматских или - как у Фанния и Макра - народной партии.
Обсуждение ранней эпохи - насколько к ней вообще приковано внимание - не свободно от актуальных намерений. В соответствии с этой перспективой анналисты вплетают в повествование о фактах ранней эпохи факты и тенденции собственного настоящего. (Это, напр., обусловливает возможность привлечения ливиева изображения ранней истории Рима как косвенного источника по эпохе начинающейся революции.)[14]
Уже в ранних римских масках-портретах проявляется вкус к конкретике и к индивидуальности. Примерно в одно время с римской поэзией индивидуального самовыражения (Луцилий, Катулл, элегики) в прозе появляются зачатки биографического и автобиографического жанра: переход virtus от коллектива к личности можно видеть у таких фигур, как Сулла и Цезарь.
Исторический взгляд римской анналистики за одним исключением, правда, очень важным: Катон! - сосредоточен на столице; и позднее она не создаст формы, соразмерной истории Империи. Еще Тацит, Кассий Дион и Аммиан Марцеллин будут страдать под бременем этой традиции, хотя первый распознаёт признаки нового времени и стремится им соответствовать.


[1] Isid. etym. 1, 44, 5 Nam historiae sunt res verae quae factae sunt; argumenta sunt quae etsifacta non sunt, fieri tamenpossunt («История — истинные дела, которые произошли на самом деле; <драматические> сюжеты — те, которые, хотя и не произошли, но могли бы произойти», ср. Aristot. poet. 1451 b 3 сл.); fabulae vero sunt quae nec factae sunt nec fieri possunt, quia contra naturam sunt («мифы же — те, которые и не произошли, и не могут произойти, поскольку противоречат природе»).
[2] 2. Isid. etym. 1, 44, 4 Inter historiam autem et annales hoc interest, quod historia est eorum temporum quae vidimus, annales vero sunt eorum annorum quos aetas nostra non novit («разница между историей и анналами та, что история относится к тем временам, которые мы видели сами, а анналы — к тем годам, с которыми незнакомо наше поколение»); ср. Serv. Aen. 373; так уже у Веррия Флакка, GRF frg. 4 Funaioli; противоположного мнения Auct. Her. 1,13; Cic. inv. 1, 27.
[3] Gell. 5, 18; Serv. Aen. 1, 373; Isid. orig. 1, 41, 1; 44, 3 сл.
[4] Авторов исторического эпоса можно сравнить с эллинистическими эпиками. Прозаиком с литературными притязаниями — «эпическими элементами» — можно, по–видимому, назвать только Целия.
[5] Т. Ливий — исполнивший цицероновскую историографическую программу — является равным образом последователем Геродота и круга Исократа. Отношение Ливия к Геродоту сложное: маковые головки Тарквиния Гордого слишком напоминают Геродота (5, 92); конечно, Ливий не выдумывает всю историю по геродотовскому образцу, но он усматривает ее в своем «римском» оригинале и чувствует ее сходство с рассказом Геродота (с большим правом, нежели сам подозревает). За фольклорное происхождение: Th. Kōves—Zulauf, Die Eroberung von Gabii und die literarische Moral der romischen Annalistik, WJA NF 13, 1987, 121—147; правда, римский фольклор часто подвергался влиянию высокой литературы, и гречески образованные поставщики италийских мифов читали Геродота. Засылка предателя, конечно (ср. Hdt. 3, 154), не должна непременно основываться на литературном вымысле, однако вся обработка имеет литературный характер, в высшей степени подозрительный. То, что вымышленный материал уже в «римских» источниках Ливия получил исходный стимул от литературных реминисценций — наиболее экономная гипотеза.
[6] G. Perl 1984.
[7] G. Zinserling 1959—1960.
[8] W. Kierdorf, Laudatio funebris. Interpretationen und Untersuchungen zur Entwicklung der romischen Leichenrede, Meisenheim 1980.
[9] Возможное исключение — Целий Антипатр (см. посвященный ему очерк); по Непоту (vir. ill.frg. 16 P. = Suet, gramm. 27) Л. Волтацилий Пифолай (достоверность имени сомнительна) — первый вольноотпущенник, который писал историю. Он открывает в 81 г. до Р. Х. латинскую риторическую школу; T. P. Wiseman, The Credibility of the Roman Annalists, LCM 8, 1983, 20—23.
[10] Основополагающие работы: W. D. Lebek 1970; Leeman, Orationis ratio, особенно 86—88.
[11] W. D. Lebek 1970, 289.
[12] Ср. leg. 1,6 сл.; Jam. 5, 12; de orat. 2, 61—64; Brut. 262; M. Rambaud 1953.
[13] Иногда он — «слишком осторожен» по мнению тех ученых, которые склонны приписывать некоторую достоверность «римской» традиции, — напр., Фабию Пиктору и Цинцию Алименту (повлиявшим на Ливия, Аппиана, Кассия Диона/Зонару и Силия Италика): B. L. Twyman, Polybius and the Annalists on the Outbreak and Early Years of the Second Punic War, Athenaeum NS 65, 1987, 67—80.
[14] D. Gutberlet, Die erste Dekade des Livius als Quelle zur gracchischen und sullanischen Zeit, Hildesheim 1985.

Историография эпохи республики

Annales Maximi[1]
Еще до того, как в Риме был выработан литературный историографический жанр, первые исторические записи заносятся в летописи верховных жрецов, так называемые tabulae pontificum maximorum или tabulae annales[2]. Верховные жрецы ежегодно вели их на набеленных досках; они начинались именами консулов или других должностных лиц и отмечали достопамятные события по календарным датам. Катон порицает скудость и бессодержательность этих сообщений[3]; но позднейшие авторы дают основание заключить, что записи были более подробными. Противоречие может быть объяснено развитием жреческих летописей. Первоначально сакральное значение события - на первом плане: отсюда преобладание природных явлений и иных случаев, которые делают необходимыми жертвоприношения и обеты; затем во все большей степени обращается внимание на историю в узком смысле слова, и таким образом летописи становятся незаменимым источником для историографии, хотя иногда и приходится удивляться, что Annales Maximi привлекаются меньше, нежели можно было бы ожидать[4].
Практика составления жреческих летописей восходит к седой старине, однако первые таблички стали жертвой огня во время галльского завоевания Рима в IV в. Частично их восстановили по памяти, но сведения остались неполными, и Ливий мог отметить, что момент ухода галлов - поворотный пункт римской исторической традиции (6, 1,3).
В конце II в. до Р. Х. (между 130 и 115 г.) великий понтифик П. Муций Сцевола публикует собрание этих таблиц в книжной форме. Только теперь утверждается употребляемое сегодня название Annales Maximi, которое Сервий (безосновательно?) объясняет указанием на жреческий титул pontifex maximus. П. Сцевола, должно быть, снабдил записи на таблицах своими заметками, поскольку общий объем публикации составил, по свидетельству Сервия, 80 томов. Не в последнюю очередь именно этот фактор привел к тому, что издание в виде книг оспаривалось вообще или переносилось в эпоху Августа.
Однако принять гипотезу об издании в республиканскую эпоху необходимо: уже Саллюстий и Цицерон, как представляется, не обращаются к таблицам в их первоначальном виде. Сцевола завершает традицию анналов великих понтификов: отныне ее место занимает литературная историография. Она благоговейно перенимает списочный характер старых хроник, поскольку таким сухим датам римляне придают большую ценность. Они сообщают повествованию авторитет и правдоподобие - даже и менее достоверным сведениям.
К хронике понтификов, которая вряд ли могла служить чем-то большим, нежели хронологическими подпорками, добавляются другие местные предания: в государственных архивах дремали старые документы (то, что относилось ко времени до пожара во время галльской войны, подвергалось подозрению в фальсификации); в знатных домах сохранялись тексты надгробных речей и частные записи магистратов по отправлению их должности (но семейная гордость, конечно, не слишком надежный источник). Кроме того, имелись устные предания и истолкования имен. Из таких обрядов, как pompa funebris ("погребальная процессия"), в которых участвовали предки умерших, представленные живыми, в облачении, подобающем их должностям, как и из обычая публичных надгробных речей видно преобладание политико-морального подхода к истории; к exempla maiorum, "примерам предков" относятся благоговейно и увековечивают высший их жизненный момент, будь то достижение важнейшей в государстве должности или воплощение человеческого величия в смерти.
Кв. Фабий Пиктор[5]
Первый писатель в римской историографии - Кв. Фабий Пиктор, сенатор из знатной фамилии. Прозвище Пиктор унаследовано от одного из предков, который около 300 г. до Р. Х. расписал храм богини Спасения - предположительно картинами на исторические сюжеты. Автор сообщает в своем труде и автобиографические сведения: как офицер он участвовал в войнах против галлов (225 г. до Р. Х.;frg. 23 B); он пережил битву при Тразименском озере (frg. 26); после каннского разгрома он добросовестно отправляется послом к Дельфийскому оракулу (Liv. 23, 11, 1-6; 22, 7, 4). Его римская история была доведена по крайней мере до 217 г. до Р. Х.
Наряду с местной традицией он следует и греческой. Гелланик дал ему сказание об Энее, а легенду об основании Рима можно было прочесть у Иеронима Кардийского (IV в. до Р. Х.), Антигона и Тимея Сицилийского (IV-III в. до Р. Х.)[6]; изложение Фабия во всем, что касается легенды о Ромуле, совпадает с рассказом Диокла из Пепарефа (Plut. Rom. 3), которому, по всей видимости, принадлежит приоритет[7].
Как и Тимей, Фабий выказывает вкус антиквария: предпочтение отдается религиозным церемониям, обычаям и обрядам, как и автобиографически-анекдотическим элементам. Подобно Тимею, римлянин считает по олимпиадам и с готовностью приводит точные - но недостоверные - количественные данные.
Скудные фрагменты, из которых ни один не воспроизводит первоначального текста, частично восходят к Анналам, написанным по-гречески, частично - к латинскому произведению, может быть, переводу с греческого языка. Восходит ли латинская версия к самому Фабию, остается спорным. Он пишет о праистории и современности подробнее, чем о разделяющих их столетиях. Работа De iure pontificio, вероятно, сочинена не им.
Характеризуя его историческое произведение, не нужно доводить до логического конца противоположность между "анналистикой" и "прагматической историей"[8], тем более что разрозненный материал не поддается последовательно ни одному из обоих принципов. Также не слишком плодотворно противопоставлять у Фабия римские и греческие элементы. Уже сочинение книги - что-то греческое; кроме того, Фабий пользуется греческим языком - причем не только потому, что латинский литературный язык еще не разработан; скорее он хочет включиться в ряд эллинистических региональных историков[9], чтобы создать противовес авторам, дружественным Карфагену. Поскольку он пишет как римлянин, он и остается римлянином.
Выбор языка предрешает и вопрос об аудитории: прежде всего Фабия читают в грекоязычном мире; он знакомит последний с политическими целями римского нобилитета[10]. На родине влияние его работы ограничивается тесным кругом образованных людей, владеющих греческим языком.
Выбор благородного инструмента оказывает обратное воздействие на автора и его творческий метод. Давно выросши из пеленок отцовской сухости и скупости, искусство рассказчика у "римского Геродота" распускается александрийскими цветами[11]: в пророческом сне Эней видит свои будущие подвиги (frg. 3 Р.); фигуры женщин, напр., Тарпеи, играют драматические роли; манере эллинистических историков соответствует и сведение важных политических переворотов к ничтожным личным поводам.
Однако чужеродное - только средство. Как и в Греции, в Риме историография возникает в эпоху кризиса: как Геродот пишет под впечатлением персидских войн, так и Фабий, Цинций Алимент и эпик Невий[12] берутся за перо под знаком борьбы Рима с Карфагеном. Греческий историографический метод становится у Фабия средством для того, чтобы создать осмысленный образ римской истории; в его "парадигматической" манере[13] сплавляются греческая тенденция художественной обработки материала и римская мысль о примерах, - сочетание, сохранившее свою актуальность для римской историографии.
Уже в качестве источника по ранней эпохе Кв. Фабий получает значение канона; Полибий, Дионисий Галикарнасский и Ливий будут ссылаться на него; Энний - возможно, в противовес его прославлению Фабиев - сочинит свой эпос, дружественный Сципионам[14]. Однако значение Фабия выходит за рамки чистого материала; в противовес Филину из Акраганта (вторая половина III в. до Р. Х.), порочившему Рим, он формулирует основные мысли римского самосознания: моральное превосходство, оборонительная политика, справедливые войны в защиту союзников. С его тенденциозным изложением причин войны (218 г. до Р. Х.) будет полемизировать Полибий. Фабий - ни Полибий avant la lettre, "недозрелый" Полибий, ни наивный древнеримский хронист: он первопроходец, чей труд, именно потому, что он с самого начала оказывает сильное влияние, растворяется в традиции и именно поэтому с течением времени становится ненужным.
Цинций Алимент[15]
Анналист Л. Цинций Алимент - наряду с Фабием Пиктором старейший римский историк. Как политик, полководец и государственный деятель он относится к сенаторскому сословию; во время Второй Пунической войны он осуществляет самостоятельное командование. Он сообщает, что попал в плен к Ганнибалу и слышал от него лично точную цифру его потерь при переправе через Рону (Liv. 21, 38, 2 сл.).
Его написанное по-гречески произведение охватывает период от самого начала (основание Рима 729/8 г. frg. 4 = Dion. Hal. 1, 74) до его времени.
Повествование не было сухим, оно содержало легенды и назидательные истории; возможно, были точки соприкосновения с Фабием. Явный драматизм изображения чувствуется во frg 6 P. (Dion. Hal. 12, 4). Мнение о сжатом описании ранней эпохи лишено какого-либо основания.
По-видимому, Цинций, как плебей, старался подправить патриция Фабия. Дату основания Рима он устанавливает (в современном соответствии) как 729 г. до Р. Х. Из антикварного интереса он задается вопросом о происхождении алфавита: это финикийское изобретение доставил в Рим, должно быть, грек Евандр (frg. 1 P.). Его занимает также этимология: поскольку Евандр основал культ Фавна, то сперва называли храмы - faunas[16], позднее fana; отсюда обозначение fanatici для пророков (frg 2 P = Serv. georg. 1, 10).
Цинция по большей части приводит Дионисий Галикарнасский, и в основном вместе с Фабием, чью тенденцию (против Силена) он разделяет. По одной заметке приводят Ливий, Марий Викторин и Сервий. Исторический труд Цинция растворился в потоке традиции; по немногим вторичным репликам мы не можем восстановить его вклад.
Произведения антикварного и государственно-правового содержания принадлежат его младшему тезке (возможно, эпохи Августа).
Г. Ацилий[17]
Г. Ацилий как сенатор из плебейской фамилии вводит в сенат членов философского посольства 155 г. и во время заседания служит переводчиком. Его произведение, написанное по-гречески, переводит на латынь некий Клавдий; идентификация с Клавдием Квадригарием перед лицом этой многочисленной фамилии - чистый произвол.
Произведение начиналось с праисторического периода и было доведено до современности. Позднейшее сохранившееся сведение - о событии 184 г. до Р. Х. Для Ацилия само собой разумеется, что Рим - греческая колония. Он исторически анализирует культурные факты: в этом отношении Катон - не первый. В анекдоте о разговоре Сципиона с побежденным Ганнибалом проявляется не только "эллинистическая" черта, но и латинский вкус к меткому слову (frg. 5 P.). Форма анекдота служит римлянину также для того, чтобы передать этическую норму и осудить выход за ее рамки (frg. 3 P.).
А. Постумий Альбин[18]
А. Постумий Альбин - весьма значительная политическая фигура своего времени; он принимал участие в посольстве к царю Персею, и после битвы при Пидне ему была поручена охрана пленника. В 155 г. как городской претор он принимает знаменитое философское посольство; через год он становится членом делегации, посредничающей при заключении мира между Атталом II и Прусием II. Как консула 151 г. до Р. Х. его (вместе с коллегой) народные трибуны бросают в тюрьму из-за его чрезмерной строгости. После разрушения Коринфа (146 г.) он играет важную роль в сенатской комиссии, занятой устройством провинции Ахайи; греки в самых значительных местах устанавливают статуи в его честь (Cic. Att. 13, 30, 3; 32. 3).
На исторический труд, начинавшийся с праистории Рима, ссылаются только Авл Геллий и Макробий. Кроме того, Полибий упоминает одно стихотворение Альбина (40, 6, 4); может быть, оно тождественно засвидетельствованному в ином месте сочинению в честь прибытия Энея в Италию. Альбин пишет прагматическую историю в духе Фукидида. Он употребляет знакомый сызмальства греческий язык, и Катон смеется над его извинениями о несовершенстве его греческого, которыми начинается труд (Polyb. 40, 6, 5; Plut. Cato 12). Причина неприязни знаменитого цензора - конечно, не только его грекомания, но и аристократизм: Полибию претит "хвастливый болтун" (напр. 40, 6, 1); ведь именно он склонил сенат не отпускать ахейских заложников (Polyb. 33, 1, 3-8) и таким образом продлил на пять лет ссылку греческого историка.
Постумия высоко ценили его римские и греческие современники. Известна латинская переработка его труда. Незначительное его влияние не должно быть обусловлено невысоким качеством; скорее Альбину повредила личная неприязнь историков Полибия и Катона, определивших традицию. Положительное суждение Цицерона (ас. 2, 45, 137; Brut. 21, 81) тем весомее, что это первый непредвзятый свидетель. Альбин заслуживает упоминания в истории литературы как поучительный пример гибели литературного произведения в силу односторонности традиции.
М. Порций Катон
Катону, действительному основателю латинской историографии, будет посвящена отдельная глава.
Л. Кассий Гемина[19]
Л. Кассий Гемина жил во время quarti ludi saeculares (четвертые юбилейные игры - 146 г. до Р. Х.; frg. 39 P.), т. е. он современник Катона.
Его Annates[20] в первой книге были посвящены латинской праистории; блуждания Энея[21] - особенно богатый материалом экскурс этого рассказа. Вторая книга охватывала события от Ромула до конца войны против Пирра (280 г. до Р. Х.). Обе следующие были посвящены первой и второй Пуническим войнам; четвертая была опубликована до начала последней войны против Карфагена, как показывало заглавие (Bellum Punicum posterior; frg. 31). Общий объем[22] неизвестен; упомянуты события 181 г. (находка книг Нумы; frg. 37) и 146 г. до Р. Х. (frg. 39).
С точки зрения стиля[23] царит паратакса (frg. 37) и brevitas; однако есть и периоды, отражающие канцелярский стиль II в. (frg. 13). Повествование эффектно использует исторический презенс (frg. 9 и 23). Важное с точки зрения содержания может быть подчеркнуто постановкой в начале (quo irent nesciebant, "куда идти, они не знали" - frg. 9); аллитерации - обычное для эпохи украшение (frg. 40).
Греческая образованность чувствуется на каждом шагу: общее место философского содержания, которое позднее мы обнаружим у Саллюстия (Iug. 2, 3), появляется во frg. 24: quae nata sunt, ea omnia denasci aiunt, "говорят, со всем, что рождено, происходит и противоположное". Кассий занимается временем жизни Гомера и Гесиода (frg. 8) и богами Самофракии (frg. 6). Вопрос об этиологии культа предопределяет удивительное для нас толкование чуда со свиньей (frg. 11). У образованного римлянина сосуществуют вкус к культурно-историческим фактам и рациональная установка; и то и другое сочетается с псевдоисторическими объяснениями: Янус, Сатурн и Фавн в духе Евгемера объявляются царями, причисленными к богам (frg. 1 и 4).
О политической близости нашего автора-плебея к Катону можно высказывать только предположения[24]. Гемина скоро оказывается добычей забвения; Плиний Старший приводит его несколько раз; грамматики и антиквары, которые его цитируют, кажется, по большей части черпают свой материал у Варрона[25]. Ничто не дает нам права определять этого старейшего латинского анналиста и ценного свидетеля культурной истории как "полу-Катона или еще того меньше"[26].
Л. Кальпурний Пизон
Лицо, в некоторых отношениях напоминающее Катона, - Л. Кальпурний Пизон Цензорий Фруги[27]. Он (консул 133 г.) - представитель удачливого плебейского рода и противник Гракхов. Как народный трибун он вносит первый законопроект о лихоимстве; должность цензора он отправляет со строгостью. Свое прозвище он носит по достоинству: как высоко он ценит умеренность, показывает анекдот, который он сообщает о Ромуле (frg. 8): Ромул на одной пирушке выпил мало, поскольку на завтра у него было много дел. Тогда ему сказали: "Если бы все последовали твоему примеру, вино стало бы дешевле". Ромул возразил: "Нет, дороже, если каждый будет пить, сколько хочет. Я выпил именно столько, сколько хотел".
От его исторического труда, составленного, вероятно, в старости, до нас дошло 45 фрагментов. Стилистически непритязательная работа охватывала период от сказания об Энее по крайней мере до 146 г. до Р. Х. Автор критикует настоящее (frg. 40 P. adulescentes peni deditos esse, "юноши преданы похоти") и повествует с морализирующим оттенком. Он может установить точные даты падения нравов: для luxuria, "роскоши" - 187 г. (frg. 34 P.), для pudicitia subversa, "гибели целомудрия" - 154 г. (frg. 38 P.)[28]. Многочисленные фрагменты дают право заключить об этимологических и топографических интересах[29]. Кальпурния используют Варрон, Ливий, Дионисий Галикарнасский и Плиний. У Геллия сохранилось два отрывка, чья привлекательная простота пришлась по вкусу архаисту.
Г. Фанний[30]
Как зять Лелия Фанний близок кружку Сципионов. При поддержке Гая Гракха он становится консулом в 122 г.; против предложения последнего дать латинам полные гражданские права, а остальным союзникам - латинское право он произнес знаменитую речь De sociis et nomine Latino; отождествление этого Фанния с историком остается спорным[31]. Возможно, историк - сын консула 122 года. Не исключено, что его анналы охватывали только современность. Фанний, чей плебейский род только с 161 г. вошел в круг знатных фамилий, должно быть, следовал тенденциям народной партии. Когда он включал в свой труд собственные и чужие речи (ср. Cic. Brut. 81), это могло быть связано с намерениями показать мотивацию - в духе Полибия. Вообще же Фанний образованный автор: он сравнивает (frg. 7) жизненный стиль Сципиона с иронией Сократа (Cic. ас. 2, 15).
Саллюстий (hist. frg. 1,4 м.) ценит Фанния за его правдолюбие и, возможно, воспринимает его мнение об эпохе, когда началось падение нравов[32]; Брут составляет из него эпитому (Cic. Att. 12, 5, 3).
Г. Семпроний Тудитан[33]
К анналистам относят также Г. Гракха (Ad Marcum Pomponium liber) и Г. Семпрония Тудитана, консула 129 г. Он пишет Libri magistratuum и, вероятно, историческое произведение. Свои подвиги он предоставляет воспеть Гостию в Bellum Histricum.
Семпроний Азеллион[34]
Семпроний Азеллион (примерно 160-90 гг. до Р. Х.) был в 134/133 г. военным трибуном у Нуманции. Таким образом он, предположительно, близок кружку Сципионов. Его исторический труд (Res gestae или Historiae) по крайней мере в 14 книгах ограничивается эпохой его собственной жизни (ок. 146- 91 гг.).
Стиль Семпрония Азеллиона отмечен приверженностью параллелизму и антитезе. Конечно, это впечатление основывается главным образом на предисловии с его особо тщательной отделкой. Азеллион еще далек от языкового искусства Целия Антипатра (Cic. leg. 1, 6), что, конечно, не дает нам права считать его стиль "плохим".
Азеллион в Риме знаменует новые историографические пожелания; его предисловие направлено против чисто внешнего коллекционирования фактов (idfabulaspueris est narrare, non historias scribere, "это значит рассказывать детям басни, а не писать историю") и требует аналитического, основательного изложения, считающегося с внутриполитической обстановкой (frg. 1): Nobis non modo satis esse video, quod factum esset, id pronuntiare, sed etiam, quo consilio quaque ratione gesta essent, demonstrare, "нам недостаточно только изложить то, что произошло, но <нужно> и показать, с какой целью и в силу каких намерений". Как представляется, он устанавливает различие между анналистикой и прагматической историей под влиянием Полибия. К этому добавляется исократовский морализм: истинная историография предназначена поучать и призывать к должному поведению ради государства (frg. 2): nam neque alacriores... ad rem publicam defendundam neque segniores ad rem perperam faciundam annales libri commovere quosquam possunt, "ведь анналы не могли побудить никого ни быть более стойким, защищая государство... ни быть не столь энергичным, творя неправое дело"[35]. Однако творец римской исторической монографии в собственном смысле слова - конечно, Целий Антипатр.
Вопреки его историческим амбициям Семпрония Азеллио-на заведомо читают лишь Цицерон, грамматики и антиквары.
Целий Антипатр[36]
Л. Целий Антипатр - основатель жанра исторической монографии в Риме. О его происхождении нельзя сказать ничего определенного: прозвище Антипатр не доказывает, что Целий или его отец был вольноотпущенником, что было бы новшеством в рамках римской историографии. Автор описывает в семи книгах Вторую Пуническую войну. Образец монографической трактовки - эллинистическая историография. Ограничение незначительным временным промежутком делает возможным более точное изучение источников: Фабий Пиктор, Катон, Силен, возможно, также и Полибий[37]. Целий заботится об объективности (frg. 29) и желает опираться на достоверную традицию (frg. 2).
С литературной точки зрения историческая монография позволяет группировку материала вокруг центральной темы и главного героя, так что история становится драмой. В соответствии с индивидуалистическим духом времени центральное место занимает Сципион, вступающий в конкуренцию с Александром эллинистических историков и Ганнибалом Силена.
Целий - первый римский историограф, у которого на первом плане оказывается эстетический замысел (Cic. de orat. 2, 54 ел.; leg 1, 6), т. е. первый настоящий писатель среди римских историков. Историография для него - риторическая задача, труд в духе исократовской психагогии. Изображение пользуется драматическими средствами (речи, ср. frg. 47 P., сны, и т. д.). При этом не обходится без риторических преувеличений (frg. 39): Coelius ut abstinet numero, it a ad immensum multitudinis speciem auget: volucres ad terrain delapsas clamore militum ait, atque tantam multitudinem conscendisse naves,, ut nemo mortalium aut in Italia aut in Sicilia relinqui videretur, "Целий, хотя и воздерживается от стихотворного размера, однако же доходит до колоссальных преувеличений: он пишет, будто птицы падали на землю от крика, или будто на корабли взошло столько людей, что казалось: ни в Италии, ни в Сицилии не осталось ни одного человека".
Стиль азианический: небольшие ритмичные колоны, причем автор в предисловии извиняется за подчас слишком отважный порядок слов в них (frg 1 P.). В заботах об искусном построении периодов он отваживается на ὑπέρβατα; редкие слова служат средством украшения (congenuclat, "падает на колени", frg. 44 P.). В его повествовании - как в эпосе - преобладает исторический презенс; наряду с клаузулами, свойственными изящной прозе, можно обнаружить и стихотворные концовки (frg. 24 B. P.). И то и другое свидетельствует об эпических амбициях[38], то, безусловно, не позволяет постулировать существование установившегося исторического стиля для той эпохи.
Нечто своеобразное - подробное рассуждение о проблемах стиля в историческом произведении (frg. 1 Р.). Целий уверен в добротности своего юридического и риторического образования; не случайно великий оратор Л. Лициний Красс - его ученик (Cic. Brut. 26, 102). Вполне соответствует высокому уровню его самосознания, что он посвящает свой труд, опубликованный после 121 г. до Р. Х., не Лелию, но влиятельному грамматику Л. Элию Стилону (frg. 1, 24 В.), учителю Цицерона и Варрона[39].
Целий Антипатр встречает живой отклик. Цицерон в своем произведении De divinatione ссылается на многие сны, которыми тот украшал свое повествование. М. Брут и Варрон делают из него выписки, и Ливий прибегает к нему в третьей декаде. Его используют также Плутарх, Вергилий, Валерий Максим, Плиний, Фронтин и, возможно, Кассий Дион. В эпоху архаистов он снова входит в моду: его цитирует Геллий, и цезарь Адриан ставит его выше Саллюстия (Hist. Aug. Hadr. 16, 6). Некий Юлий Павел пишет к нему языковой комментарий.
Гн. Геллий[40]
Были известны Annales Гн. Геллия (II в. до Р. Х.). Начальный период был изложен многословно. В 33 книге изложение дошло до 216 г., так что сохраненное традицией число в 97 книг не кажется невероятным (frg. 29 P.). Антикварная ученость автора простирается вплоть до имен изобретателя алфавита, медицины, мер и весов и основателей городов. Пространное описание римского прошлого, вероятно, прокладывало путь позднейшей анналистике[41]. Повествование, доведенное до современности, было использовано Дионисием Галикарнасским и сделалось ненужным после Варрона.
Мемуарная литература[42]
Со следующими историографами - эпохи Гракхов и Суллы - мы уже добираемся до поколения, предшествующего Цицерону. Здесь мы сталкиваемся с богатой мемуарной литературой: кроме самих Г. Гракха и Суллы, в особенности заслуживают упоминания М. Эмилий Скавр, П. Рутилий Руф и Кв. Лутаций Катул. Двое последних, как известно, писали и исторические произведения. Только о воспоминаниях Г. Гракха и Суллы мы можем - благодаря Плутарху - составить себе некоторое представление. Возникновение литературы, посвященной жизни самого автора, наталкивается в Риме на меньшие препятствия, нежели в Греции, где тем не менее существуют мемуары царя Пирра и Арата Сикионского. В то время как внимание греческой этики обращено к типичным добродетелям и порокам, в Риме маска увековечивает предка со всеми морщинами и бородавками, но на погребальных играх его представляют со всеми регалиями высшей из его должностей. К духовным предпосылкам литературного самоизображения относится и личное право на изображения для членов знатных родов[43]: так, М. Клавдий Марцелл после своего третьего консульства (152 г. до Р. Х.) посвящает в храме Чести и Доблести - рядом со статуями отца и деда - свою собственную; подобным образом поступит позднее (57 г.) Кв. Фабий Максим в скульптурном украшении своей триумфальной арки.
Полулитературная предпосылка автобиографии - оправдательные письма, каковые Сципионы сочиняют на греческом языке: Африканский Старший царю Филиппу, П. Корнелий Сципион Назика о походе против Персея[44]. Катон Старший также не боится приводить в своем историческом труде дословно собственные речи. Для римского самосознания мемуарная литература - весьма характерное явление. В некоторых отношениях Сулла может служить прообразом Цезаря; мы еще вернемся к мемуарной литературе в связи с его Записками.
Младшая анналистика
Анналисты[45] эпохи Суллы ("младшие анналисты") - основной источник Ливия. Для этих писателей показательно сознательное возвращение к древней традиции последовательного повествования об исторических событиях как выражение той исторической концепции, для которой центральным пунктом является Рим. К этому прибавляется стремление литературно оформить свой рассказ в плотно скомпонованных массивах. В первый раз среди авторов обнаруживаются не сенаторы, но клиенты таковых; Клавдий Квадригарий и Валерий Антиат происходят, вероятно, из муниципальной аристократии или всаднического сословия.
Кв. Клавдий Квадригарий
На первом месте должно назвать Кв. Клавдия Квадригария[46], чьи Анналы включали по крайней мере 23 книги. Мы не знаем, писал ли Клавдий ab urbe condita или - что вероятнее - начал только с галльского вторжения. Со Второй Пунической войны изложение становилось подробнее; оно было доведено до эпохи Суллы. Позиция Клавдия - в пользу партии оптиматов. Он хвалит Суллу (frg. 84) и критикует Мария (frg. 76; 81; 83 P.). Клавдий разбавляет анналистскую схему вставками - письмами, речами и анекдотами. В важных переходных пунктах объемистый труд членился промежуточными вступлениями (как к кн. 18).
Стиль Квадригария производит благоприятное впечатление своей краткостью и точностью; по сравнению с Ливием бросается в глаза отсутствие украшений, с Саллюстием - архаизирующего колорита.
Начиная с 187 г. Клавдий - главный источник Ливия; Фронтон и Геллий ценят безыскусную приятность его стиля. Отождествление с переводчиком Ацилия и хронографом HRR 1, 178 - дело произвола.
Валерий Антиат[47]
Анналы Валерия Антиата в 75 книгах охватывали период от начала и по крайней мере до 91 г. до Р. Х., возможно, даже до смерти Суллы. Поскольку он пишет ab urbe condita, он должен заполнить лакуну между преданием и началом исторической традиции. Он не упускает ни одного случая способствовать прославлению своего рода и приписывает Валериям должности, которые, как можно доказать, занимали другие; войны с сабинянами, о которых писал только он, должны были помочь его клану состязаться славой с Фабиями. Уже Ливий отметил, что Антиат заведомо преувеличивает число павших врагов (frg: 29; ср. 44).
Описание событий каждого года следует по четкой схеме; иногда он резюмирует события нескольких лет. Как и эллинистические историки, он заботится о том, чтобы рассказ производил впечатление. Высокий полет фантазии компенсируется рационалистическими объяснениями и вкраплением служебных сообщений, которые вовсе не всегда - непременный вымысел[48]. Несколько жесткий и искусственный канцелярский язык воздерживается как от вульгаризмов, так и от чрезмерного риторического орнамента[49].
Валерий Антиат - второй основной источник Ливия: иногда уже в первой декаде, постоянно от битвы при Каннах до 38 книги. Силий Италик и Плутарх (в биографиях Марцелла и Фламинина) - вероятно, тоже его доверчиво использовали.
Корнелий Сизенна[50]
Корнелий Сизенна в 78 г. был претором; в 70 г. он один из защитников на процессе Верреса; он умер в 67 г. на Крите, будучи легатом Помпея. Его написанные в старости Historiae по крайней мере в 12 книгах[51] продолжали современную историю Семпрония Азеллиона. Большое пространство было отведено для Союзнической войны и борьбы между Марием и Суллой.
Сизенна, по, видимому, - переводчик Милетских историй Аристида[52]. Его историографический образец - Клитарх, автор романа об Александре (Cic. leg. 1, 7). Соответственно на первый план выходят художественные средства эллинистической историографии: драматическая манера повествования, сны, отступления, речи. Он заботится о тщательной композиции материала (frg. 127 P.) и вовсе не является простым анналистом. Его историографический стиль сочетает модерни-стическую утонченность азианизма с архаизирующими чертами; то он заявляет себя пуристом, то придумывает неологизмы. Вообще в его труде царит доклассическая полнота; знамениты его наречия на -im (Gell. 12, 15). Его вкусу вполне соответствует то, что он сочинял комментарии к Плавту. На этой противоречивой, но плодоносной почве мог вырасти язык Саллюстия.
Сизенна имеет эпикурейские склонности и демифологизирует, напр., смерть Энея (frg. 3 Р.). Скорее всего он хотел (если можно делать выводы из заглавия его исторического труда - Historiae) предпринять исследование мотивов в духе Семпрония Азеллиона; тогда он, должно быть, первый, кто до некоторой степени успешно сочетал прагматический и драматический подход к историографии[53]. Саллюстий, в своих Historiae продолжатель Сизенны, восхищается им как историком, но критикует его аристократическую тенденцию (Iug. 95, 2). Сизенна оказывает влияние еще на Ливия; он упоминается у Веллея (2, 9, 5) и Тацита (dial. 23, 2); на него ссылаются архаисты. У Нония еще был в руках экземпляр с книгами 3 и 4. Сизенна для нас - доклассический мастер языка. Его оригинальная и красочная проза - незаменимая утрата для латинской литературы.
Г. Лициний Макр[54]
Ряд сохранившихся во фрагментах историков республиканской эпохи замыкают Г. Лициний Макр и Кв. Элий Туберон. Они тоже относятся к числу важных образцов Ливия. Первый - отец неотерика и аттициста Г. Лициния Макра Кальва. Отец-историк был другом Сизенны. Как выходец из знатного плебейского рода, он в 73 г. становится народным трибуном и борется против сулланской конституции, домогаясь восстановления трибунов в правах (Sail. hist. 3, 48). В 68 году он претор. Через два года он предстает перед судом по обвинению в лихоимстве и кончает жизнь самоубийством.
Его Анналы, которые он начинает от основания Рима, состояли по меньшей мере из 16 книг. Он использует Libri lintei, список римских должностных лиц[55], записанный на льняной ткани, и пытается с его помощью установить точные данные о должностных лицах V-IV вв. Автор высказывается в пользу gens Licinia и встает на сторону партии популяров. Цицерон порицает многословность его изложения и недостаточное внимание к греческим источникам (leg. 1, 7). Интерес к антикварным подробностям объединяет нашего автора с привлекаемым им Гн. Геллием. Его стиль испытывает влияние азианизма.
Туберон, Дионисий Галикарнасский и Ливий в первой декаде используют нашего историка.
Элий Туберон[56]
Элий Туберон повествовал обо всей римской истории по крайней мере в 14 книгах. Его образцами были Валерий Антиат и Г. Лициний Макр. Используют его Ливий и Дионисий Галикарнасский. Автор - вероятно, не тот Кв. Элий Туберон, известный юрист и неудачливый обвинитель Лигария, но отец Квинта, Луций Элий Туберон, бывший другом Цицерона[57]. Он обладал философскими интересами: Варрон посвящает ему логисторик (Tubero de origine humana), Энесидем - свои Πυρρώνειοι λόγοι.


[1] C. Cichorius, RE 1, 2, 1894, 2248—2255; D. Flach 1985, 56—61; B. W. Frier, Libri Annales pontijlcum maximorum. The Origins of the Annalistic Tradition, Rome 1979; U. W. Scholz, Die Anfange der romischen Geschichtsschreibung, в: P. Neukam, изд.; Vorschlage und Anregungen, Miinchen 1980, 75—92; R. Drews 1988.
[2] Ср. Cic. deorat. 2, 51 сл.; Serv. Аen. i, 373.
[3] Non lubet scribere, quod in tabula apud pontifecem maximum est, quotiens annona earn, quotiens lunae aut solis lumine caligo aut quid obstiterit («я решил не писать то, что есть на досках у великого понтифика, сколько раз продукты питания были дороги, сколько раз свету солнца и луны мешал туман или что–то еще», frg. 77 Peter).
[4] E. Rawson, Prodigy Lists and the Use of the Annales Maximi, CQ 65 NS 21, 1971,158-169.
[5] HRR 1, 5—39; FgrHist 809; E Munzer, Q. Fabius Pictor, RE 6, 2, 1909, 1836— 1841; M. Gelzer 1934 и 1954; P. Bung, Q. Fabius Pictor, der erste romische Annalist. Untersuchungen uber Aufbau, Stil und Inhalt seines Geschichtswerkes an Hand von Polybios I—II, диссертация, Koln 1950; K. Hanell, Zur Problematik der alteren romischen Geschichtssreibung, в: Histoire et historiens dans FAnti–quite, Entretiens (Fondation Hardt) 4, 1956, 147—170; D. Timpe, Fabius Pictor und die Anfange der romischen Historiographie, ANRW 1, 2, 1972, 928—969; G. P. Verbrugghe, Fabius Pictor’s «Romulus and Remus», Historia 30, 1981, 236— 238; J. Pouget, L’amplification narrative dans revolution de la geste de Romulus, ACD 17—18, 1981—1982, 175—187; M. Sordi, II Campidoglio e l’invasione gallica del 386 a. C., CISA 10, 1984, 82—91.
[6] W. Schur, Griechische Traditionen von der Griindung Roms, Klio 17, 1921, 137-
[7] Cp. D. Timpe, Fabius Pictor (см. прим, 1 на стр.416) 941 с л.; см. также D. Flach 1985, 61—63; противоположное мнение: E. Schwartz, RE 5, 1, 1903, 797 сл.; Jacoby, FGrHist III C, № 809 F 4.
[8] F. Bomer, Naevius und Fabius Pictor, SO 29, 1952, 34—53.
[9] Вавилонянина Беросса, египтянина Манефона, дружественных к Карфагену авторов Силена, Хереи, Сосила. Фабий может ориентироваться на греческие местные хроники (open): G. Perl, Der Anfang der romischen Ge–schichtsschreibung, F&F 38, 1964, 185—189; 213—218, особенно 217.
[10] Cp. M. Gelzer 1934, 49.
[11] Th. Mommsen, Romische Forschungen, Bd. 2, Berlin 1879, 10.
[12] О приоритете Невия по отношению к Фабию: см., напр., F. Bomer (см. выше в прим, з к стр.417); Peter LXXXII сл.; F. MPnzer, стлб. 1839; Jacoby, FGrHist III 2 D 598 = коммент. к № 174; Е. Kornemann, Romische Geschichte 1, Stuttgart 1938, 284—286; Klingner, Geisteswelt 73 сл.; J. Perret, Les origines de la legende troyenne de Rome, Paris 1942, 471 сл.; H. T. Rowell, The Original Form of Naevius’ Bellurn Punicum, AJPh 68, 1947, 40; W. Strzelecki, Naevius and Roman Annalists, RFIC 91, 1963, 440—458 (приоритет, но не использование). За приоритет Фабия: Leo, LG 83 сл.; Ed. Fraenkel, RE Suppl. 6, 1935, 639; M. Gelzer 1934, 46—55, особенно 54 сл.
[13] F. Munzer, стлб. 1840.
[14] H. Peter 1911, 278.
[15] HRR 1, 40—43; FGrHist 810; A. Klotz, Zu den Quellen der Archaiologia des Dionysios von Halikarnassos, RhM NF 87, 1938, 32—50, особенно 36 и 41; G. R Verbrugghe, L. Cincius Alimentus. His Place in Roman Historiography, Philologus 126, 1982, 316—323.
[16] W. Conze, H. Reinhart, Fanatismus, в: Griechische Grundbegriffe. Histo–risches Lexicon zur politisch–sozialen Sprache in Deutschland, Bd. 2, Stuttgart !975. 3°3—327-
[17] HRR 1, 49—52; FGrHist 813; A. Klotz, Der Annalist Q. Claudius Quadrigarius, RhM 91, 1942, 268—285, особенно 270—272; F. Altheim, Untersuchun–gen zur romischen Geschichte, 1, Frankfurt 1961, 182—185.
[18] HRR I², 53; FGrHist 812; F. Munzer, Postumius (31), RE 22, 1, 1953, 902— 908.
[19] HRR 1, CLXV—CLXXIII; 98—111 (там см. более старую лит.); Peter, Wahrheit und Kunst, 287 сл.; Bardon, Litt. lat. inc. 1, 73—77; Leeman, Orationis ratio 1, 72 сл.; 2, 401 сл.; Klingner, Geisteswelt 76; E. Rawson 1976, 690—702; W. Suer–baum, Die Suche nach der antiqua mater in der vorvergilischen Annalistik. Die Irrfahrten des Aeneas bei Cassius Hemina, в: R. Altheim—Stiehl, M. Rosenbach, изд., Beitrage zur altitalischen Geistesgeschichte. FS F. Radke, MOnster 1986, 269— 297; U. W. Scholz, Zu L. Cassius Hemina, Hermes 117, 1989, 167—181; G. Forsythe, Some Notes on the History of Cassius Hemina, Phoenix 44, 1990, 326—344.
[20] He Historiae (ошибочно Диомед, который сохраняет frg. 11).
[21] Как промежуточный пункт Гемина называет Сицилию, а не Карфаген.
[22] E. Rawson 1976, 690 считает, что речь шла о пяти книгах; U. W. Scholz 1989 (см. выше прим. 1, 172) — что о семи (однако число семь у Катона, Невия, Пизона, Целия — еще не доказательство для Гемины).
[23] Leeman, Orationis ratio 1, 72 сл.; 2, 401 сл.
[24] E. Rawson 1976, 400 (там имеется в виду Cic. Phil 2, 26).
[25] Peter, Wahrheit und Kunst, 287 сл.
[26] Klingner, Geisteswelt 76.
[27] HRR 1, 120—138; F. Bomer 1953/54, 206 сл.; Klingner, Geisteswelt 77 сл.; K. Latte, Der Historiker L. Calpurnius Frugi, SDAW, Kl. f. Sprachen, Lit. und Kunst 1960, 7 (= Kl. Schr. 1968, 837—847); E. Rawson 1976, 702—713; A. Mastrocinque, La cacciata di Tarquinio il Superbo. Tradizione romana e letteratura greca I, Athenaeum 61, 1983, 457—480; G. E. Forsythe, The Historian L. Calpurnius Piso Frugi, диссертация, Philadelphia 1984, cp. DA 46, 1985, 235 A; M. Bonaria, L. Calpurnius Piso Frugi, frg. 18 Peter, Latomus 44, 1985, 879 (этот отрывок причисляется к первой книге).
[28] K. Bringmann 1977, 33.
[29] Этимологии: frg. 2; 6; 7; 43; 44 Р.; топографические данные: frg. 4; 6; 16 Р.
[30] HRR 1, 139—141; E Bomer 1953/54, 207 сл.; Broughton, Magistrates 1,519; Klingner, Geisteswelt 78 сл.; E Munzer, Die Fanniusfrage, Hermes 55, 1920, 427— 442. — О фрагментах речи: J. C. Ferrary, A propos de 2 fragments attribues a, C. Fannius cos. 122 (ORF, frg. 6 et 7), в: Democratiaet aristocratia, Paris 1983, 51—58.
[31] За отождествление: Leo, LG 333, прим. 1; F. Cassola, I Fanni in eta repubblicana, Vichiana 12, 1983, 84—112.
[32] K. Bringmann 1977, 41.
[33] HRR 1, 143—147; A. E. Astin, Scipio Aemilianus, Oxford 1967, 239 сл.; J. Ungern—Sternberg von Pürkel, Untersuchungen zum spatrepublikanischen Not–standsrecht, München 1970, 46.
[34] HRR 1, 179—184; 392 (библ.); R. Till, Sempronius Asellio, WJA 4, 1949— 50, 330-334; Bardon, Litt. lat. inc. 1, 1952, 113—115; M. Gelzer 1954, 342—348; W. Richter, Romische Zeitgeschichte und innere Emigration, Gymnasium 68, 1961, 286—315; M. Mazza, Sulla tematica della Storiografia di epoca Sillana: il frg. 1—2 di Sempronio Asellione, SicGymn. 18, 1965, 144—163; M. Gelzer 1934 и 1954.
[35] Идентичность критикуемых Annales libri оспаривается: C. Schaublin, Sempronius Asellio frg. 2, WJA NF 9, 1983, 147—155 (хроника за рамками литературы) и D. Flach 1958, 83 сл. (антикварно ориентированный историк).
[36] HRR 1, 158—177, не вполне заменяется W. Herrmann, Die Historien des Coelius Antipater. Fragmente und Kommentar, Meisenheim 1979; Leo, LG 336— 341; A. Klotz 1940/41; W. Hoffmann, Livius und der zweite Punische Krieg, Berlin 1942; J. Vogt, Orbis, Freiburg i960, 132; P. G. Walsh 1961, 110—137, особенно 124—132; E. Carawan, The Tragic History of Marcellus and Livy’s Characterization * CJ 80, 1985, 131-141.
[37] Cic. div. 1, 49; Liv. 27, 27, 13; Gell. 10, 24, 7.
[38] Q. Ennius eumque studiose aemulatus L Coelius («Л. Энний и упорно с ним состязавшийся Целий», Fronto р. 56 V. D. H.); несколько иначе Leeman, Orationis ratio 76.
[39] Стилон объясняет Салийский гимн и занимается комедиями Плавта.
[40] HRR 1, 148—157; Bardon, Litt. lat. inc. 1, 77—80; W. D. Lebek 1970, 215— 217; Peter, Wahrheit und Kunst, 292 сл.; E. Rawson 1976, 713—717.
[41] T. P. Wiseman, Clio’s Cosmetics, Leicester 1979, 20—23.
[42] G. Misch, Geschichte der Autobiographic 1: Das Altertum (1907), Frankfurt ³1949—1950.
[43] У homines novi такого права нет.
[44] Schanz—Hosius, LG 1, 204.
[45] D. Timpe 1979, 97-119.
[46] HRR 1, 205—237; S. Bastian, Lexicon in Q. Claudium Quadrigarium, Hildesheim 1983; M. Zimmerer, Der Annalist Q. Claudius Quadrigarius, диссертация, Munchen 1937; A. Klotz, Der Annalist Q. Claudius Quadrigarius, RhM NF 91, 1942, 268—285; R G. Walsh 1961, 110—137, особенно 119—121; von Albrecht, Prosa 110—126; W. Schibel, Sprachbehandlung und Darstellungsweise in romi–scher Prosa. Claudius Quadrigarius, Livius, Aulus Gellius, Amsterdam 1971.
[47] HRR 1, 238—275; R. Adam, Valerius Antias et la fin de Scipion lAfricain, REL 58, 1980, 90—99; U. Bredehorn 1968, 91—100; A. Klotz 1940/41; R. A. Laroche, Valerius Antias as a Livy’s Source for the Number of Military Standards Captured in Battle in Books I—X, C&M 35, 1984, 93—104; T. Leidig 1993; R G. Walsh 1961, особенно 121 сл.
[48] С чувством уверенности U. Bredehorn, скептически J. Ungern—Sternberg; M. Gelzer, Kl. Schr. 3, 1964, 257, полагает, что речь идет о постепенном создании целой сети взаимосвязанных сенатских решений под знаком псевдоточности.
[49] Leeman, Orationis ratio 82.
[50] 4. HRR 1, 276—297; G. Barabino (TK), I frammenti delle Historiae, в: E Bertini, G. Barabino, изд., Studi Noniani 1, Genova 1967, 67—239; E. Badian, Waiting for Sulla, JRS 52, 1962, 47—91; его же, Where was Sisenna?, Athenaeum NS 42, 1964, 422—431; E. Candiloro, Sulle Historiaedi L. Cornelius Sisenna, SCO 12, 1963, 212— 226; W. D. Lebek 1970, 58 сл.; 267—285; P. Frassinetti, Sisenna e la guerra sociale, Athenaeum 50, 1972, 78—113; G. Calboli, Su alcuni frammenti di Cornelio Sisenna, StudUrb 49, 1, 1975, 151—221; E. Rawson 1979; S. Condorelli, Sul frg. 44 P. di Sisenna, NAFM 1, 1983, 109—137.
[51] Nonius p. 468, 10 Lindsay цитирует 23 книгу.
[52] Иначе считает E. Rawson 1979, 331—333 (Овидий в Тристиях, 2, 443 сл. называет переводчика Milesiae среди авторов, родившихся намного позднее; но в данном случае так ли важна для Овидия была хронология?).
[53] E. Rawson 1979, 345.
[54] HRR 1, 298—307; E Munzer, RE 13, 1, 1926, 419—435. А. Klotz 1940/1941, 208—210; 222—272; Bardon, Litt. lat. inc. 1, 258—260; Broughton, Magistrates 2, 138; 146; 443; 580; R. M. Ogilvie, Livy, Licinius Macer and the Libri lintei, JRS 48, 1958, 40—46; R G. Walsh 1961, 110—137, особенно 122 сл.; R. M. Ogilvie, Commentary on Livy 1—5, Oxford 1965, 7—12.
[55] B. W. Frier, Licinius Macer and the consules suffecti of 444 B. C., TAPhA 105, !975> 79-97*
[56] HRR 1, 308—312; A. Klotz 1940/1941, 208—210; 220—272; P. G. Walsh 1961, 110—137, особенно 123; M. Gelzer, Kl. Schr. Bd. 3, 1964, 278 сл.; A. M. Biraschi, Q. Elio Tuberone in Strabone 5, 3, 3, Athenaeum 59, 1981, 195—199.
[57] Cp. M. Bretone, Quale Tuberone?, Jura 27, 1976, 72—74; за Квинта Элия Туберона как историка H. Peter 1911, 327.

Катон Старший

Жизнь, датировка
М. Порций Катон - первый римлянин, о жизни которого мы можем составить себе более точное представление. Он родился в 234 г. в Тускуле, вырос в отцовском имении в земле сабинян; потом он с гордостью вспоминает о тяжелой работе, которую он должен был исполнять (or. frg. 128 Malcovati). Недалеко от его дома было прежнее жилище Мания Курия Дентата, где тот провел свою старость, - того самого Курия, бывшего знаменитым воплощением римской умеренности. В 17 лет в войне против Ганнибала Катон начинает свою военную службу. На удивление рано (в 214 г. до Р. Х.) став военным трибуном при М. Клавдии Марцелле в Сицилии, он с отличием сражается в битве при Метавре в 207 году. Встреча с пифагорейцами в нижней Италии (Cic. Cato 39) с хронологической точки зрения под вопросом, однако можно констатировать неопифагорейские влияния в его творчестве[1]. Политическая близость к Фабию Кунктатору не подлежит сомнению[2], хотя биографические контакты в подробностях неясны. Добросовестного фермера и адвоката сабинских крестьян в самом начале его карьеры поддерживает его знатный земляк и сосед, сторонник Фабия Л. Валерий Флакк: новшество в роду Катонов! По его же рекомендации он в 204 г. как квестор сопровождает проконсула Сципиона в Сицилию и Африку и устраивает ему первые препятствия - сначала безуспешно. На обратном пути он привозит с собой из Сардинии в Рим поэта Энния, у которого он предположительно учится греческому языку. Следующие ступени его карьеры - плебейское эдильство (199 г. до Р. Х.) и претура (198 г.). Эта должность приводит его вновь на Сардинию, где он решительно ополчается против римских ростовщиков и сам живет подчеркнуто просто. В тридцатидевятилетнем возрасте (195 г.) он - вместе со своим высокопоставленным другом Валерием - становится консулом. Выдумка о его пламенной речи против отмены оппиева закона, ограничивающего пышность дамских нарядов, столь хороша, что хочется принять ее за правду; она вполне соответствует его проявлявшемуся в иных случаях отношению к прекрасному полу[3]. Однако он не смог противостоять ходу вещей.
Он получает провинцию Испанию как проконсул. Потом он будет хвалиться, что взял больше городов, чем провел дней в Испании (Plut. Cato 10, 3); при этом не следует умалчивать о массовых казнях и обращении в рабство целых общин. Он пополняет государственную казну поступлениями испанских железных и серебряных рудников. Сенат задним числом утверждает все его мероприятия и признает его право на триумф. В то время как на собственную персону - впрочем, не без некоторого чванства - он экономит донельзя, солдаты получают хорошее вознаграждение. Но рабы, которым случилось обогатиться слишком явно, предпочитают покончить с собой, чтобы спастись от его гнева. В 193 г. он освящает на Палатине храм в честь Девы Победы (Victoria Virgo) по обету, данному еще в Испании.
Его последний поход - война против Антиоха III (191 г. до Р. Х.). Как военный трибун он сопровождает консула Мания Ацилия Глабриона в Грецию, где своими речами противостоит антиримской пропаганде; о своем выступлении в Афинах он позже вспоминает, что переводчику, к удивлению афинян, потребовалось гораздо больше слов, чем ему самому (Plut. Cato 12, 5-7); вообще "греки говорят устами, римляне - сердцем"; обходом же врагов он, дескать, решил исход битвы при Фермопилах, на что консул сказал, что ни он сам, ни весь римский народ не могут достойным образом отблагодарить Катона за его заслуги (Plut. Cato 14, 2). Было бы вполне закономерно увидеть в этом подвиге полезное практическое применение исторического чтения. Здесь можно понять, что имел в виду Катон, давая своему сыну совет ознакомиться с произведениями греческих авторов, но не читать их слишком внимательно. Через два года у него возникает ссора с победителем Глабрионом.
В 190 г. Катон обвиняет Кв. Минуция Терма в том, что тот, управляя Лигурией, казнил десять свободных людей в обход законной процедуры. Вскоре затем (189 г.) он в качестве уполномоченного сената передает его директивы консулу М. Фульвию Нобилиору в Эпир и после возвращения критикует поведение Фульвия в его провинции, не оказавшись, правда, в состоянии воспрепятствовать его триумфу. Вероятно, его рук дело, что даже великий Сципион Африканский Старший и его брат Луций были изобличены в том, что наложили руку на государственную собственность. Меры сената против вакханалий (186 г.) образуют рамку речи De coniuratione, от которой, к сожалению, сохранилось только одно слово. Ее считали образцом для речи Фронтона против христиан, на которую ответил Минуций Феликс - остроумное, но слишком сложное объяснение параллелей между апологетом и сообщением Ливия о вакханалиях.
Вершины своей политической карьеры Катон достигает в 184 г.: вместе с Л. Валерием Флакком он становится цензором; он выигрывает у семи конкурентов из лучших семей, среди которых - Сципион Назика, по свидетельству современников самый благородный человек своего времени. Катон так круто проводит заявленные меры, что для всех времен становится символом цензора. Свои порицания он обосновывал в речах, о которых мы частично можем составить себе представление. Консула 192 г. Л. Квинкция Фламинина он изгоняет из сената за то, что в Галлии тот в угоду одному мальчику своей рукой убил знатного перебежчика из племени бойев (or. frg. 87 ¹Malc. = 69 ⁴Malc.). Забыл ли Катон, что в свое время он сам убил не одного, но шестьсот перебежчиков? Еще один сенатор исключается из списков за то, что поцеловал свою жену в присутствии дочери. Многих других он порицает за упущения в сельском хозяйстве. В десятикратном размере облагаются налогом дорогие рабы, платья, украшения и повозки - распоряжение, которое особо болезненно задевает римских дам. Несмотря на активную оппозицию сенаторов, Катон предпринимает рядом с курией постройку новой базилики.
По его инициативе органы строительного надзора резко выступают против использования государственных земельных участков и водоемов частными лицами. В силу всего этого неудивительно, что возмущенные аристократы до конца жизни преследуют Катона в суде. Из 44 процессов, однако же, ни один не приводит к осуждению.
После победы Л. Эмилия Павла над Персеем Катон выступает за то, чтобы предоставить Македонии свободу, поскольку римские войска не в состоянии ее защищать. В то же самое время он высказывается в сравнительно хорошо сохранившейся речи против объявления войны родосцам. Речь в защиту мягкости и упрек в надменности (superbia), предъявленный самим римлянам, можно расценить как раннее свидетельство гуманной политики[4], но также и как высказывание человека, который из каждой доски умеет сделать стрелу; его яростный настрой не останавливается ни на минуту даже перед земляками. Как мало он боится противоречий, раз уж аргумент может сослужить тактическую службу в настоящую минуту, показывает уже тот факт, что последующий поборник уничтожения Карфагена здесь представляет противоположную позицию.
Отношение Катона к Л. Эмилию Павлу[5] - дружественное; Марк, сын цензория, становится зятем Эмилия и тем самым - Сципиона Младшего. Вражда Катона со Сципионами ограничивается, стало быть, старшим поколением: ведь покровитель Катона Валерий Флакк был приверженцем Фабия Кунктатора, привилегированного противника старшего Африканского. За эллинистически-римской человечностью Сципионов Катон - сам ярчайшая индивидуальность - чувствует опасность индивидуализма.
По поводу знаменитого посольства 155 г. он упрекает магистратов, что те допустили столь длительное пребывание столь опасных людей в Риме, и требует как можно скорее отправить их обратно в Грецию. На самом деле Карнеад затрагивает основу моральных взглядов Катона, оспаривая существование естественного права и применимость идеальной законности в жизни среди прочего и указанием на римское мировое господство.
В последние годы своей жизни Катон все время повторяет свою мысль о необходимости войны на уничтожение против Карфагена. В 150 г. он одерживает победу над Сципионом Назикой, который хочет сохранить Карфаген как "оселок" римской доблести. Сомневается ли Катон в силах своего народа, которые он всегда предпочитал щадить? Или скорее он боится экономической мощи Карфагена?
Незадолго до смерти он ходатайствует в пользу предложения одного из народных трибунов предать суду Сервия Суль-пиция Гальбу, который продал в рабство в своей провинции большое число лузитанов. Гальба успешно апеллирует к состраданию народа. Возмущенный Катон запечатлел этот процесс и собственную речь в своих Origines. Вскоре после этого смерть застала его с грифелем в руке.
От первого брака у Катона родился сын Марк, адресат нескольких дидактических произведений. Через второго сына, который у него родился уже в старости от молодой девушки, он становится прадедом своего тезки - великого республиканца.
Обзор творчества
Катон, по-видимому, первый римлянин, записывающий свои речи[6] - прежде всего для того, чтобы при необходимости использовать их как образцы с содержательной или формальной точки зрения (что весьма мудро при том количестве процессов, в которых ему пришлось участвовать). Он публикует по крайней мере те, которые включаются в Origines. Концентрация на самоизображении невольно внушает современному читателю мысль, что речь идет о безграничном тщеславии, однако этот факт частично можно объяснить политическим положением homo novus. В то время как аристократ по имени Фабий или Клавдий уже в силу одного этого, кажется, имеет все права на высшие должности в государстве и располагает потребным влиянием, чтобы добиться своей цели, Катон как homo novus может выдвинуть лишь один патент на благородство - собственные заслуги. Если он хочет пробиться, ему нужно на них настаивать. Вообще же Катон знает не только беспрерывное самовосхваление, но и прямо-таки юмористические формы косвенной самохарактеристики. В речи De sumptu suo (or. 41 ¹Malc. = 44 ⁴Malc.) он защищается от обвинения в эксплуатации государственного имущества с целью сберечь собственное. При этом он очень живо изображает, как при подготовке нынешней речи он велел принести старую и велел сначала прочесть, а потом вычеркнуть все доказательства собственной безупречности, поскольку они противоречат духу времени[7]: как - с полным правом - уверяет наш авторитетный источник Фронтон, это, может быть, самый убедительный пример praeteritio, "умолчания".
Тесно связаны с жизненными потребностями и Поучения для сына Марка: Катон совсем не хотел отдавать его на воспитание рабам-грекам. Так, он пишет собственной рукой греческую историю большими буквами - конечно же, не Origines, и не извлечение из них, поскольку они к этому времени еще не были написаны.
Если бы мы лучше знали Лечебное искусство и Ораторское искусство Катона, возможно, они произвели бы примерно то же впечатление, что и De agricultural где за подчеркнуто "древнеримским" предисловием следует введение во вполне современное эллинистическое хозяйство. Так определяется ценность предостережения о греческих врачах, которых якобы профессиональная присяга обязывает уничтожать всех негреков (Ad Marcum filium, frg 1 = Plin. nat. 29, 7, 14 сл.).
Carmen de moribus было, несмотря на заглавие, прозаическим текстом, чья сила заключалась в лапидарных сентенциях.
Если бы сочинение Катона о военном деле было пропитано древнеримским духом, оно не могло бы сохраниться в поле зрения читателей вплоть до поздней античности. Для своего времени оно должно было быть остросовременным, как мы еще можем это показать для трактата De agricultura.
Трактат О сельском хозяйстве в основном исполнен в духе греческого учебника: имение и его части (1-22), год фермера (23-54); третья часть (55-162) нарушает форму. Здесь чередуются в некотором беспорядке: практические советы, кулинарные и медицинские рецепты, молитвы и указания на народные обычаи.
С литературной точки зрения это неоднородный труд; для тяжелого структурного вопроса в основном известно два пути решения: либо мы имеем дело с позднейшим сборным трудом - тогда остается неясным, почему редактор вопреки профессиональной психологии не навел порядок, - либо перед нами книга Катона для домашнего употребления, разраставшаяся с течением времени и изданная в том виде, в каком он ее оставил[8]
Несмотря на введение[9] о моральной ценности сельского хозяйства - в том числе и для военных доблестей - и преимуществах помещика по сравнению с банкиром и торговцем, первую скрипку играет вкус к наживе: иногда в виде древнеримской бережливости ("Покупай не то, что полезно, а то, без чего нельзя обойтись"), иногда - в советах, имеющих целью ввести современное рабовладельческое хозяйство эллинистического типа: старых рабов (как если бы они были старыми машинами) предлагается вовремя продавать. В этом отношении Катон - отец римского "капитализма"[10].
Дидактика у римлян в крови. Она тем паче в крови у Катона, которому Цицерон (rep. 2, 1) приписывает summum vel discendi studium vel docendi, "величайшую ревность как к тому, чтобы учиться, так и к тому, чтобы учить". В его личном обращении к сыну с наставлениями заключается нечто большее, чем то древнее отцовское свойство, которое Теренций в своих Братьях изображает у такого персонажа, как Демея; римский paterfamilias, "отец семейства" верит, что он лично все знает наилучшим образом. В стремлении не отдавать - подобно дурным аристократам - воспитание детей в чужие руки говорит и здоровый инстинкт - вовсе не обязательно плебейский; Корнелия, мать Гракхов, будет вести себя точно так же.
Катон живет в эпоху, когда универсальность еще по плечу одному человеку; в литературной и в научной области в Риме у него счастливая роль первопроходца. По его произведениям можно понять, что ему до самой глубокой старости доставляет радость углублять свои познания. Его литературный энциклопедизм доказывает это, как и ученые подробности в Origines.
Этот главный исторический труд[11] он пишет в старости. Некоторые детали - как умалчивание имен должностных лиц и приведение собственных речей - доказывает, что этот плод старческого досуга - продолжение политики другими средствами. История служит поучению - не в последнюю очередь о заслугах автора; она ставит перед глазами читателя моральные примеры - военного трибуна, например, заслуживающего того, чтобы его назвали римским Леонидом. Вообще же имя Леонида в устах "победителя при Фермопилах" Катона приобретает совсем особое звучание.
В первой книге идет речь о развитии Рима вплоть до окончания эпохи царей, вторая и третья посвящены ранней истории остальных италийских городов и народов. Название Origines соответствует греческому ϰτίσεις - "истории об основаниях". Из Греции заимствованы и некоторые элементы жанровой формы: истории мест, достопримечательности ландшафтов, этимологии (Quirinus от ϰύριος, "господин"). С точки зрения содержания Катон также не выходит за рамки эллинистической традиции. Многие италийские племена тоже сводятся к греческим корням.
Название подходит лишь для первых трех книг; остальные четыре посвящены современности; они начинаются новым вступлением. Четвертая книга описывает события Первой Пунийской войны; остальные доводят изложение до 149 г. От глав, посвященных раннереспубликанской эпохе, не дошло ничего; помещать их в начале четвертой книги значит перегружать этот том, где должно было остаться место и для начала Второй Пунической войны.
Источники, образцы, жанры
В сочинении книг есть уже само по себе что-то "греческое". Без сомнения, Катон прочел больше греческих книг, чем большинство его римских современников. Содержание, заглавие, структура Origines и ее элементы немыслимы без учета греческих образцов[12]. Каллий Сиракузский, Лик Регийский, Полемон из Илиона для нас - практически только имена; зато Тимей из Тавромения мог сообщить Катону много больше, чем одни лишь сведения об основании италийских городов; его моралистическая позиция импонировала римскому писателю; он критикует гедонизм сибаритов, жителей Кротона, этрусков и агригентцев и хвалит строгие обычаи. Дата основания Рима у Катона, правда, совпадает не с тимеевой, а с эратосфеновой. Тщательность Катона пользовалась заслуженной славой еще в древности. Его сведения, восходящие частично к документам и надписям, иногда подтверждаются раскопками[13].
Основные формы греческого учебника Катон перенимает в своих дидактических произведениях. У него нужно постоянно иметь в виду практическое применение греческой техники; Катон - гений учебы, и прежде всего в областях, обещающих отдачу: в сельском хозяйстве он перенимает и пропагандирует современнейшие эллинистические методы - почему он и в других не стал бы поступать точно так же? Таким образом он кое-чем обязан греческой теории, греческой практике - куда больше.
Литературная техника
Автор Origines пишет не историческую поэзию в духе Невия, а прозу. Однако речь не идет о простых заметках хрониста - по крайней мере в книгах, посвященных современности. Имелись предисловия; повествование шло capitulatim, т. е. "по основным событиям"[14] (ϰεφαλαιωδῶς) и перемежалось посвященными культуре экскурсами.
Технику рассказа, не без ловкости сочетающую сообщение с личным комментарием, можно уследить в более пространных фрагментах[15]. Собственно литературные особенности в силу фрагментарности можно по большей части распознать только сквозь языковую призму, к которой мы и обратимся.
Язык и стиль
Язык и стиль[16] заслуживают у нашего автора особого внимания. Мы, конечно, не должны искать у него изощренной стилистической теории (что признает Цицерон leg. 1, 6; de orat. 2,51- 53); однако в зависимости от повода и цели словарь и стиль тонко варьируются.
Различные языковые уровни выбираются не произвольно, но сообразно предмету и соответственно распределяются по всему произведению. Предисловие De agriculture, с точки зрения языка и стиля явно выделяется на фоне остального текста. Во введении к Origines мы обнаруживаем бросающиеся в глаза архаизмы, как, напр., множественное число ques. В местах, долженствующих привлечь внимание, употребляются элементы торжественной латинской речи: архаические удвоения, нагромождения синонимов, формулы молитвенного, юридического и служебного языка. Такого рода черты иератической речи отличаются от языка повседневности.
Dicta Катона часто имеют народный характер - прежде всего благодаря красочным метафорам. Впечатление сельскости производят и преувеличения в сообщениях о чужих странах: в Испании есть гора целиком из соли; если что-то оттуда взять, подрастает опять... Ветер такой, что на ногах не может удержаться самый сильный человек... Свиньи такие жирные, что не могут стоять на ногах, и приходится грузить их на повозки.
Катон употребляет греческие слова там, где они необходимы: это относится к терминологии садоводства и кулинарного искусства; он никоим образом не желает пускать пыль в глаза своей греческой образованностью. Греческие аллюзии (Ксенофонт и Демосфен) - редкость; поэтическими оборотами он обязан Эннию.
Латинский прозаический стиль мы застаем у Катона еще in statu nascendi. Однако поверх brevitas можно подчас обнаружить пышный риторический цвет. Типично катоновская черта - последовательность предложений, противоречащая привычкам человеческого слуха их относительной длиной: после большого периода часто идет краткий колон. Таким образом он хочет произвести впечатление с налета. Катонова проза не лишена ритма; уже у него мы обнаруживаем те ритмические фигуры, которые выходят на первый план у Цицерона[17]. В отличие от неритмической прозы предпочтение оказывается таким фигурам, которые эффектны в концовках и могут быть успешно повторены[18]. Совпадение показывает по крайней мере то, что в латинском языке существует предрасположение для тех ритмов, которые потом будут задавать тон, и что Катон - сознательно или бессознательно - еще раз сделал перспективную находку.
В целом не столь "литературный" характер De agricultura можно установить статистически: здесь более короткие слова, а также концовки предложений, неупотребительные у Саллюстия и Ливия. Длина предложения у Катона примерно одинакова во всех произведениях; средняя длина слова в остальных трудах больше, чем в De agricultura. Что касается концовок предложений, у фрагментов Катона есть точки соприкосновения с Катилиной Саллюстия[19]. Такого рода внешние черты - в конечном счете симптомы близости и расхождения в стиле.
Катон умеет играть на многих инструментах. Утверждение, что он владеет всеми риторическими регистрами, верно в том же смысле, как если бы это сказали о Гомере. Категории греческой риторики уже в себе содержат предупреждение против переоценки значимости вопроса о внешней зависимости. Doctrina, "мастерство" - только один из компонентов наряду с ingenium и usus, "дарованием" и "опытом"[20]. Катон как оратор и психолог - естественный талант; устная практика дает ему возможность врасти в четкую римскую ораторскую традицию. В этих обстоятельствах греческая теория, которую он, вне сомнения, затронул, может иметь только функцию анамнесиса, т. е. дать оратору на уровне сознания то, что он и так знает. Он не переоценивает чисто формальные элементы.
Образ мыслей Ι. Литературные размышления
Слово Ксенофонта[21] о том, что досуг видных людей подлежит такому же отчету, как и их рабочее время, наводит в начале Origines мост между литературой и жизнью и оправдывает писательские занятия римлянина. Для Катона как отца семейства и сенатора таковые преследуют двоякую цель: сообщение сведений и поучение.
Катон подхватывает энциклопедические тенденции, известные уже эллинизму, и ставит их на службу жизни. Его литературная и дидактическая программа, воплощением которой и являются его произведения, имеет целью создание самостоятельной римской культуры, конкурентоспособной по отношению к греческой. Основоположник - человек, всем обязанный не своему рождению, а своим знаниям, великий ученик и в силу этого - учитель для других. В этом отношении его истинным преемником будет Цицерон.
В Origines Катон хочет - как после него Кальпурний Пизон - быть моральным наставником своих читателей. У него нет намерения выдвинуть принципиально новую историографическую теорию. Несмотря на это, он накладывает свой отпечаток на римскую историографию: она навсегда сохранит элемент морализирования. Он преследует практические цели. Этические задачи проявляются не только в истории с трибуном (прославление анонимного героя), они играют свою роль и в позднейшей части: Катон прибегает к сообщению о своем последнем процессе для того, чтобы противопоставить два типа поведения: Гальба добивается оправдания грубой апелляцией к состраданию народа - Катон, напротив, энергично сражается с такими сентиментальными сценами перед судом. Цензор терпит поражение перед лицом бессовестной тактики.
Rem tene, verba sequentur, "придерживайся сути, слова придут": предметно-обусловленная речь и сильное личное участие сообщили писаниям Катона, несмотря на отсутствие единых формальных критериев, отпечаток единства: начало римской прозы уже определяет направление ее будущего развития. Катоновская концепция оратора - vir bonus dicendi peritus, "порядочный человек, опытный в искусстве говорить", - также создаст школу, по крайней мере в теории.
Образ мыслей II
Когда Катон заменяет латинским языком в римской историографии до сих пор употребительный греческий - это не только внешняя черта. У Рима появляется новое самосознание. Больше нет языкового приспособления к окружающему миру. Больше не пишут для того, чтобы убедить иностранцев. Катон исполняет требование минуты. Однако не на каждую минуту найдется крупная личность, могущая ей соответствовать.
В заглавии Origines самое важное - множественное число. Катон не выделяет единый город - Рим, и точно также ему претит всякий политический индивидуализм. Он умалчивает об именах должностных лиц. При описании ранней эпохи это часто неизбежно и для других историков, поскольку распределение консулов по военным театрам неизвестно. Что касается Катона, то для современности это не отсутствие сведений, а сознательное намерение: почтить свой народ в целом, а не определенные кланы. Он полагает, что греческие конституции были созданы отдельными личностями, а римская - общее дело; однако эта концепция не мешает ему все более превращать Origines в последних книгах в сплошное самоизображение. В новизне своего самосознания, основанного только на личных заслугах, цензорий близок своему современнику Эннию. Origines не только книга воспоминаний или духовный арсенал старшего поколения; как он говорит в предисловии, это его отчет перед современниками и потомками. В высшей степени личное произведение, в конечном счете ускользающее от классификаторов.
Предисловие к четвертой книге Origines дистанцируется от манеры анналов - без того чтобы это делало Катона "прагматиком" полибиева покроя. Безусловно, он не утомлял своих читателей сведениями о дороговизне, солнечных и лунных затмениях. Он глядит также поверх границ: четвертая книга Origines включает, между прочим, историю основания Карфагена и набросок смешанной карфагенской конституции, которую сочувственно описал уже Аристотель[22]. В позднейших книгах определенную роль играют сведения об Испании: Катон - не древнеримский шовинист и не слепой империалист - пытался распространить свой этиологический подход на всю Ойкумену.
Традиция
Традиция De agriculture, базируется на Marcianus Florentinus (F), содержащий также произведения Варрона, Колумеллы и Гаргилия Марциала. Сам кодекс утрачен, однако его чтения были собраны Полициано и в 1482 г. внесены в экземпляр вышедшего десятью годами раньше editio princeps (G. Merula). Сегодня он находится в Национальной библиотеке в Париже. Кроме того следует упомянуть Parisinus 6884 A (A; XII-XIII в.), Laurentianus 30, 10 (m; XIV в.) и рукопись Британского музея, Add. 19.355 (XV в.). По editio princeps за короткое время произведение перепечатывалось многократно. В 1884 г. Keil открывает ряд научных изданий. От остальных произведений Катона сохранились только фрагменты.
Влияние на позднейшие эпохи
Уже современники ценили литературные заслуги Катона, и первыми продолжателями историка после его смерти были Кассий Гемина и Целий Антипатр. Использует ли Катона в своих вступлениях также и Теренций, остается под вопросом[23].
Саллюстий будет подражать цензорию вплоть до деталей его речи и создаст тот моралистически-художественный стиль, который подхватят Тацит и Аммиан Марцеллин[24].
Произведение Катона о военном искусстве пользуется вплоть до поздней античности высоким авторитетом в кругу специалистов. Еще научно-популярные сочинения эпохи Возрождения, которые будет читать Гете для приобретения сведений перед своей поездкой в Италию[25], опираются на труд Катона О сельском хозяйстве.
О влиянии речей нам трудно составить себе представление: письменная традиция слишком фрагментарна, причем как раз в республиканском Риме изучение записанных речей не столь важно, как постепенное врастание в великую устную традицию; однако удивительно, что еще в I в. до Р. Х. Аттик мог прочесть не менее 150 речей Катона Старшего. На его коллекционировании и на энергичных действиях Цицерона[26], способствовавших литературному ренессансу Катона, основываются познания позднейших авторов, из которых - по их отношению к катоновским речам - особо следует отметить Ливия и Геллия.
Минуций Феликс пользуется речью Фронтона Против христиан, возможно, зависевшей от речи Катона О вакханалиях. Если это так, то фронтоново подражание Катону носит не столь внешний характер, как это обычно считают; ритор эпохи Антонинов, как и Катон, чувствует себя защитником древнего Рима от чуждых мистериальных религий.
Маловлиятельным оказался подход катоновских Origines, которые отыскивали корни римской истории не только в столице, но и во всей империи - на тот момент Италии. Авторитетные исключения - похвала Италии Вергилия в Georgica и вторая половина Энеиды, для которой актуален весь Апеннинский полуостров; у Силия Италика - вслед за Ливием, знатоком Катона[27], - также в описании войны против Ганнибала выступают в каталогической полноте все города и народы Италии[28]. Однако историография как таковая по большей части сосредоточилась на Риме. Когда Теодор Моммзен писал историю императорской эпохи с точки зрения провинций, это было революционное новшество в рамках современной науки. При этом по сути шла речь о последовательном применении катоновского подхода.
Еще большее влияние, чем творчество, оказала сама личность: рыжий голубоглазый (или зеленоглазый) фермер из Тускула стал символом римлянина. Бережно сохраняются его мнимые афоризмы; о нем сочиняются целые серии анекдотов; Катон Младший строит для морализма своего прадеда стоический фундамент, не принимая во внимание его реализма. Цицерон делает седого цензора идеалом римско-эллинистического мудреца; Плутарх несколько утрирует его грекофобию, однако создает свободный от ретуши образ делового и несговорчивого человека. Вполне соответствует действительности, что для автора De agriculture, соображения человечности в вопросе о питании старых рабов и домашних животных отступают перед хозяйственной целесообразностью.
Exemplum древнеримской морали завещал образчики моральной слепоты не только Новому времени, но и Средневековью: так, Августин в одной из своих Sermones пишет: "Подумайте, братья, что говорит великий Катон: если бы в мире не было женщин, наша жизнь не была бы столь безбожной"[29].
Произведения Катона - лишь побочный продукт его личности, и несмотря на это они стали для римской литературы одним из влиятельных истоков. Катон - создатель латинской прозы. Для него писание не является выражением прежде всего эстетических потребностей, оно в куда большей степени служит решению определенных жизненных и деловых проблем. Его основное высказывание - rem tene, verba sequentur - стало с самого начала родовым достоянием римской прозы. Специальная литература - не маргинальное явление латинской словесности, но ее корень. Латинская книга в первую очередь заявляет претензию быть полезной.
Благодаря своему писательству это первый римлянин, чей жизненный путь для нас - нечто значительно большее, нежели голая бесцветная схема. Его труды - плод его личности. В этом отношении он также первопроходец для римской литературы. Она - произведение личностей, первооткрывателей, и, пока в ней есть творческая сила, она в основном таковой и остается. Ее истокам присуща универсальность, предлежащая всяческой специализации. Катон завещал римской словесности три характерные черты: ориентацию на предмет и на жизнь, применение греческой культуры и техники, литературный труд как вклад личности.


[1] Norden, LG 26.
[2] E. A. Astin, Scipio Aemilianus and Cato Censorius, Latomus 15, 1956, 159-180.
[3] Ср. R. R Bond, Anti—Feminism in Juvenal and Cato, в: Stud. Lat. lit. I, Coll. Latomus 214, 1979/80, 418—447.
[4] H. Hafter, Politisches Denken im alten Rom, SIFC NS 17, 1940, 97—121.
[5] E. A. Astin, cm. выше прим. 2 к стр.435.
[6] Цицерон собрал 150 его речей; мы всё еще знаем примерно 80; H. Malcovati, введение к ORF; В. Janzer, Historische Untersuchungen zu den Reden–fragmenten des M. Porcius Cato, диссертация, Wurzburg 1936; N. Scivoletto, L’ Oratio contra Galbam e le Origines di Catone, GIF 14, 1961, 63—68.
[7] «Я никогда не тратил денег ни своих, ни союзников, чтобы приобрести приверженцев». — «Этого, — воскликнул тут я, — вовсе не следует оставлять, они не захотят этого слушать». Затем он прочел: «Я никогда не назначал префектов городам ваших союзников, чтобы грабить их имущество и похищать их детей». — «Это вычеркни тоже, они не захотят этого слушать», и т. д.
[8] За оригинальное катоновское происхождение и органическое единство труда: O. Schonberger, изд., M. Porci Catonis scripta quae manserunt omnia. M. P. Cato, Vom Landbau. Fragmente. Alle erhaltenen Schriften, Munchen 1980, 425— 465; за наличие следов нескольких переработок: W. Richter 1978.
[9] von Albrecht, Prosa 15—23.
[10] F. M. Heichelheim, Wirtschaftsgeschichte des Altertums 1, Leiden 1938, 502— 503; D. Kienast 1954, перепечатка 1979, passim.
[11] Peter, Wahrheit und Kunst, 282—287; E Bomer, Thematik und Krise der romischen Geschichtsschreibung, Historia 2, 1953—54, 189—209, особенно 44 2
[12] L. Moretti, Le Origines di Catone, Timeo ed Eratostene, RFIC 30, 1952, 289—302.
[13] P. Tozzi, Catone frg. 39 Peter e Polibio 2, 15, RIL 107, 1973, 499—501.
[14] Я понимаю это слово так (вместе с Leo, LG 294 сл., Bomer’ом (cm. стр.441, прим. 4) 194.
[15] von Atbrecht, Prosa 38—50.
[16] Leeman, Orationis ratio, 68—70; von Albrecht, Prosa, 15—50; R. Till, La lingua di Catone. Traduzione e note supplementari di C. De Meo, Roma 1968; S. Boscherini, Grecismi nel libro di Catone De agr. A&R 4, 1959, 145—156.
[17] Ed. Fraenkel, Leseproben aus Reden Ciceros und Catos, Roma 1968.
[18] A. Primmer, Der Prosarhythmus in Catos Reden, в: FS K. Vretska, Heidelberg 1970, 174—180. Предположение о начале Origines: L. Cardinali, Le Origines di Catone iniziavano con un esametro?, SCO 37, 1987, 205—215.
[19] E. V. S. Waite, A Computer—Assisted Strudy of the Style of Cato the Elder with Reference to Sallust and Livy (резюме диссертации), HSPh 74, 1970, 438 сл.
[20] Cp. также A. Traglia 1985, 344—359.
[21] K. Münscher, Xenophon in der griechisch–romischen Literatur, Philologus Suppl. — Bd. 13, Heft 2, Leipzig 1920, особенно 70—74.
[22] P. Grimal заходит так далеко, что усматривает в Origines «настоящий трактат о политике, а именно о сравнительной политике»: Les elements philoso–phiques dans l’idee de monarchic a Rome a la fin de la Republique, Entretiens (Fondations Hardt) 32, 1985, 233—282, особенно 235—237.
[23] Ср. S. M. Goldberg, Terence, Cato and the Rhetorical Prologue, CPh 78, 1983, 198—211.
[24] Преувеличенное подражание Катону вызывало и критику, ср. G. Calboli, I modelli dell’arcaismo. M. Porcio Catone, Aion 8, 1986, 37—69.
[25] Готовясь ко второму путешествию в Италию (1795/96), WA 1, 34, 2, 1904, 167—168.
[26] Очевидно, что его собственные речи имеют много общих черт с катоновскими: P. Cugusi, Catone oratore е Cicerone oratore, Maia 38, 1986, 207—216.
[27] Важны характеристика Катона (39, 40) и изображение его как идеального полководца (34, 18, 3—5; ср. также 42, 34, 6 сл., оказавшее влияние на Фронтона, princ. hist. p. 207 Naber; p. 197 V. D. H.; Claud., IV cons. Hon. 320— 352): Н. Trankle, Cato in der vierten und funften Dekade des Livius, AAWM 1971, 4» 1-29-
[28] О Флоре cp. G. Brizzi, Imitari coepit Annibalem (Flor. 1, 22, 55). Apporti catoniani alia concezione storiografica di Floro?, Latomus 43, 1984, 424—431.
[29] Denique, fratres mei, attendite, quod dixit magnus ille Cato defeminis, si absquefemina esset mundus, conversatio nostra absque diis non esset (Aug. serm. 194, 6 = Cato, dicta mem. frg. 82 Jordan).

Цезарь

Жизнь, датировка
Г. Юлий Цезарь родился в 100 г. до Р. Х., в месяце, позднее названном в его честь "июлем"; он единственный римский уроженец среди значительнейших латиноязычных авторов. Наряду с Корнелией, матерью Гракхов, Аврелия, мать Цезаря, - школьный пример женщины, входящей во все мелкие подробности воспитания собственного ребенка и наблюдающей за ним, вместо того чтобы в духе тогдашних обычаев предоставить все это слугам. Городская латынь становится для Цезаря родным языком в совершенно особой мере (не только sermo patrius, "отцовская речь"), - духовное сокровище, которое преумножили разговоры с остроумным дядей Страбоном и занятия у Антония Гнифона. Да и в остальном мать Цезаря, как представляется, единственный человек, заслуживший его преклонение. Положение более молодых женщин рядом с ней, - напр., жены Помпеи - не назовешь легким; однако среди женщин, над которыми он одерживал свои многочисленные победы, есть и незаурядные личности: достаточно вспомнить Клеопатру или Сервилию, мать М. Брута, или Муцию Терцию, жену Помпея, с которой тот разводится в 62 г. до Р. Х. из-за ее связи с Цезарем. Еще много лет эта далеко не ничтожная женщина будет стремиться выполнить роль посредницы между своим сыном Секстом Помпеем и Октавианом.
Мать поощряет честолюбие Цезаря. Как племянник Мария и зять Цинны он близок к популярам, благодаря поддержке которых он уже в 16 лет становится фламином, flamen Dialis. Сулла тщетно требует от него развестись с дочерью Цинны Корнелией. Поэтому сначала Цезарю приходится скрываться; потом Сулла окажет ему снисхождение. В 81-79 гг. он был офицером в Азии и исполнил дипломатическую миссию у вифинского царя Никомеда; тесные связи с ним дают повод к сплетням. После смерти Суллы он привлекает двух наместников к суду за вымогательство. Изучение риторики на Родосе у знаменитого Молона, который был учителем также и Цицерона, затягивается из-за успешного похода в отмщение пиратам, из плена которых Цезарю прежде пришлось спасаться уплатой выкупа. Так же самовольно прирожденный полководец принимает решение защищать города провинции Азии от Митридата (74 г. до Р. Х.).
Цезарь становится понтификом (73 г.) и квестором (ок. 69/ 68 г.); будучи курульным эдилом (65 г.), он устраивает роскошные игры; наконец он добивается ранга великого понтифика (63 г.) и претуры (62 г.). В эти годы становится очевидным разрыв со знатью: с 70 г. Цезарь принимает участие в антисенатских акциях популяров и вступается за проскрибированных; в 65-63 гг. он, вероятно, вместе с Крассом стоит за тогдашними политическими беспорядками; на консульских выборах он помогает конкурентам Цицерона, Каталине и Антонию, чтобы использовать их как орудие осуществления собственных планов; между 67 и 62 г. он неоднократно предпринимает дружественные Помпею акции. Наконец 5 декабря 63 г. он предлагает не казнить пять арестованных катилинариев, но покарать их пожизненным заключением; однако проходит противоположное предложение Катона. В Дальней Испании (где он уже раньше был квестором) он отличается как пропретор (61/ 6о г.) и обогащается по римскому обычаю, чтобы финансировать свою карьеру. Скоро он вступает в союз с Помпеем и примиряет его с Крассом (60 г.); этот так называемый Первый триумвират[1] проводит те меры, которые каждому в отдельности оказались бы не под силу: два аграрных закона, один о лихоимстве, для Помпея прежде всего - утверждение его распоряжений на Востоке, а для Цезаря - начальство в Галлии, предпосылка его первенства в государстве. Отказавшись от прежней римской политики мирного проникновения в Галлию, он предпринимает войну, которую - под предлогом защиты друзей римского народа - начинает (ср. Gall 1, 35, 4) и продолжает самовластно. Многие из упомянутых мероприятий проводятся насильственно вопреки сенатскому большинству - особенно М. Порцию Катону и коллеге Цезаря по консульству М. Кальпурнию Бибулу (59 г.) - и ратифицируются с нарушением права. Уже будучи консулом, Цезарь не утруждает себя соблюдением республиканского декорума. В апреле 59 г. Помпей женится на Юлии, дочери Цезаря. Империй Цезаря продлевается на основе соглашений, достигнутых в Лукке (56 г.) и при поддержке Цицерона (55 г.); таким образом с 58 по 51 гг. Цезарь завоевывает всю Галлию вплоть до Рейна. Уже до начала его служебных полномочий в Галлии в сенате усиливается оппозиция против него; он бегством спасается от требований предстать перед судом и в остальном опирается на поддержку народных трибунов и Клодия. Со смертью Красса (53 г.) и выбором Помпея единоличным консулом, consul sine collega (52 г.), взаимоотношения во влиятельных кругах меняются. Начиная с 51 года выдвигаются требования отозвать Цезаря. Благодаря интерцессии Куриона (чьи долги Цезарь великодушно заплатил) в 51-50 гг. не принимается никакого обязательного решения на этот счет. В январе 49 г. наконец вводится чрезвычайное положение; Помпей получает соответствующие полномочия. Вместо того чтобы подчиниться предписаниям и распустить свои войска, Цезарь вторгается в Италию (переход через Рубикон). Это означает гражданскую войну. Помпей бежит на Балканский полуостров; Цезарь сначала разбивает помпеянцев в Испании. Теперь он назначается диктатором и избирается консулом на 48 г. После позиционной борьбы у Диррахия он побеждает при Фарсале (август 48 г.) и преследует Помпея в Египет, где того убивают еще до появления соперника. Постановления в честь Цезаря после этого успеха нарушают древнеримскую конституцию. Египетские династические распри Цезарь разрешает в пользу Клеопатры, причем зимой 48/47 г. он был осажден в Александрии приверженцами ее брата Птолемея. Незаменимая утрата вследствие этой ничтожной войны между братом и сестрой - пожар Александрийской библиотеки. Только весной Цезарь одерживает победу и водворяет на египетском престоле Клеопатру, которая вскоре подарила ему сына. Он одерживает молниеносную победу над Фарнаком Понтийским при Зеле в Малой Азии (veni, vidi, vici) и осенью 47 г. возвращается в Рим; еще в декабре того же года он переправляется в Африку, где наносит поражение оптиматам весной 46 г. при Тапсе. После этого его многолетний противник, республиканец Катон, кончает жизнь самоубийством в Утике. Следующей зимой Цезарь сражается в Испании против сыновей Помпея. Конец гражданской войны - битва при Мунде (45 г.). С этого момента Цезарь обладает самодержавной властью. С 45 г. он получает титул императора в качестве praenomen; в 44 г. он назначается пожизненным диктатором; принимаются декреты, приравнивающие его к богам. Осуществить запланированный поход против парфян, с помощью которого он хотел ускользнуть от внутриполитических проблем, он не успел: после того как сделалось явным его стремление к царской власти, группа римских республиканцев, некоторые из которых были близки ему лично, считает убийство тирана своим долгом (15.3.44 г. до Р. Х.). Хотя у Цезаря было лишь несколько лет на внутреннее устройство государства, он приступил к осуществлению важных планов - реформе календаря[2] с эпохальной заменой лунного года солнечным (Сосиген), дарованию гражданских прав транспаданцам и другим группам населения, социальным мероприятиям, как, напр., смягчение долгового бремени, наделению землей ветеранов в Италии и пролетариата в провинциях. Он думал и о кодификации римского права.
Оценка Цезаря как писателя затрагивает лишь одну сторону его деятельности, поскольку литература не была для него самоцелью. Как человек дела он, конечно, знает о силе слова; но слова полководца суть уже дела его, и отличительная черта цезарева искусства руководить людьми - умение найти в нужный момент нужное слово.
Обзор творчества
Цезарь был признан крупным оратором[3], однако он записал далеко не все свои выступления. С другой стороны, уже достаточно рано циркулировали неподлинные речи под его именем. В 23 года он обвиняет Гн. Корнелия Долабеллу в злоупотреблении служебным положением; надгробная речь на похоронах его тетки Юлии, вдовы Мария, свидетельствует об осознании высоты своего царского и божественного происхождения (Suet. Iul 6) и о его мужественном выступлении в защиту памяти Мария. В тот же самый год Цезарь произносит надгробную речь и в память своей жены Корнелии, что до тех пор не было в обычае по отношению к молодым женщинам (Plut. Caes. 5).
Речь для Цезаря - только средство к достижению цели, однако владение ею - вполне сознательное. Уже с детства его остроумный дядя Юлий Цезарь Страбон и знаменитый грамматик Антоний Гнифон приучили его к обдуманному обращению с языком. Гнифон - дважды крестный отец классической латыни: Цицерон также был его учеником. Без уроков Гнифона быстрое сочинение специального трактата вроде De analogia[4] во время перехода через Альпы[5] (55 или 54 г. до Р. Х.) немыслимо. По пути из Рима в Испанию возникает путевая поэма (Iter), в 45 г. в военном лагере под Мундой - трактат против Катона. Anticato[6] (название засвидетельствовано у Аппиана, civ. 2, 99) состоял по меньшей мере из двух книг, которые для краткости называли Anticatones (ср. Cic. Att. 13, 50, 1; Mart. Cap. 5, 468). Это возражение на цицероновские похвалы Катону использует брошюру Метелла Сципиона. Даже если Цезарь и ограничился "тонкой иронией"[7] (что невозможно полностью доказать), он разоблачил этим свою ненависть к воплощению древнеримской нравственности и республиканского умонастроения. Гибель этой работы - счастье для памяти - не Катона, а Цезаря[8].
Август позаботился о том, чтобы произведения, не опубликованные самим Цезарем, не получили дальнейшего распространения; таким образом до нас не дошли юношеские стихи, такие, как Похвала Геркулесу, трагедия Эдип, путевая поэма {Iter) и инициированный Цезарем сборник изречений. Утрачен и астрономический труд, который Цезарь издал вместе с Сосигеном и другими[9].
Из его Писем, которые были собраны, некоторые сохранились в виде приложений или вставок в переписке Цицерона с Аттиком[10]. Способность к кратким формулировкам, которыми мы восхищаемся в Записках, проявляется и в стилистике его писем (напр. 9, 13a). Знание людей проявляется в той любезности, с которой он хочет привлечь Цицерона на свою сторону (9, 6 a); однако слишком самоуверенный и категоричный язык дает возможность расслышать за дружественной внешностью угрожающие нотки (10, 8 b). В письме программа misericordia ("милосердие"; Цезарь избегает слова clementia, "мягкость") становится основой его политического волеизъявления (9, 7C).
Записки о галльской войне по преобладающей сегодня концепции не составлялись год за годом[11] (хотя засвидетельствовано, что Цезарь посылал сенату свои сообщения - litterae- в форме, близкой к книгам), но были быстро сочинены зимой 52/51 г. (facile atque celeriter, "легко и скоро" Hirt. Gall. 8, praef. 6) на одном дыхании - естественно, с использованием тех докладов, а также донесений офицеров (для событий, при которых он не присутствовал лично). Между сообщениями проконсула и публикацией, следовательно, осуществлялась редакционная работа[12] частично политического, частично литературного характера: Цезарь только после больших успехов 52 г. мог допустить, что историческая работа способна принести пользу его делу[13]. Так, он охотно подчеркивает, что действовал со всей осмотрительностью, в интересах римского народа и в традициях его политики (напр., уже 1, 10, 2).
Распределение материала и соотношение книг позволяют установить общую концепцию, которая не могла свестись к последовательному нарастанию и простому дополнению: доминирует количественное равновесие между книгами, напр., сопоставительный экскурс о галлах и германцах отнесен к шестой книге. Первой и седьмой книге (композиция обеих - мастерская) как "камням во главе угла" отведены привилегированные места. Стилистические переходы незаметны и постепенны, так что длительные перерывы в работе немыслимы[14]. Свою военно-политическую идею - объединение отдельных походов в большое целое, Bellum Gallicum, - Цезарь воплотил и литературно.
Bellum Gallicum[15]
Первая книга после краткого описания Галлии охватывает события 58 года, т. е. борьбу против гельветов (2-29) и Ариовиста (30-54). Во второй книге описан поход против белгов (57 г.). Предмет третьей книги - подчинение прибрежных племен, причем центральным пунктом становится война против венетов (56 г.). Четвертая книга (55 г.) сообщает о предательском уничтожении узипетов и тенктеров (1-15), о первом переходе через Рейн (16-19), первой переправе в Британию (20-36) и карательной экспедиции против восставших моринов и менапиев (37-38). 54 год (5 книга) приносит второй поход в Британию (1-23), тяжелое поражение Сабина и Котты в борьбе против Амбиорикса (24-37), чрезвычайно опасное положение Квинта Цицерона и спасительное движение Цезаря (38-52), наконец, подавление бунтов сенонов и треверов. В 53 г. (кн. 6) Цезарь справляется с нервиями, сенонами, карнутами и менапиями, Лабиен - с треверами (1-8). Изображение второго перехода через Рейн (9-28) украшают культурно-исторические отступления о Галлии (11-20), Германии (21-24) и Герцинском лесе (25-28). Вторую половину книги занимает беспощадное преследование эбуронов. Седьмая книга (52 г.) повествует о драматической борьбе галлов за свою свободу под предводительством арверна Верцингеторикса вплоть до сдачи Алезии.
Последняя книга, в которой идет речь о событиях 51-50 гг., написана офицером Цезаря Гирцием, который представляется во вводном письме. Там повествуется об окончательном замирении Галлии, причем особо превозносятся тяжелое покорение Укселлодуна и мужественное сопротивление атребата Коммия. Заключительные главы (49-55) - переход к рассказу о гражданской войне.
Bellum civile
Bellum civile была, набросана предположительно в 47 г., в промежутке между александрийской войной и вторжением в Испанию. Она обрывается началом александрийской кампании. Произведение считается незаконченным.
Сохранившийся текст начинается сенатскими заседаниями в начале 49 г. и декретами против Цезаря (1-6). Цезарь захватывает Италию (7-23), Помпей осажден в Брундизии и переправляется в Диррахий (24-29). Точно так же Котта бежит из Сардинии, Катон - из Сицилии (30 сл.). После краткой остановки в Риме Цезарь обращается против Испании. По пути он оставляет Требония и Д. Брута у Массилии, чтобы осадить город. В Испании он одерживает победу над Афранием и Петреем, легатами Помпея (37-87). Знаменитая морская битва у Массилии занимает главы с 56 по 58.
Вторая книга сообщает о дальнейших событиях 49 г.: таким образом Цезарь отказывается от принципа посвящать каждому году отдельную книгу. Массилия осаждена (1-16); Варрон отправляется в Испанию (17-20). Цезарь заочно назначается диктатором (21). В конце концов и Массилия должна сложить оружие (22). Курион безуспешно сражается в Африке и погибает (23-44). Этот эпизод - драматическая кульминация всего произведения.
Третья книга повествует о событиях 48 г.: главные ее узлы - Брундизий, Диррахий, Фарсал и смерть Помпея - и expressis verbis подводит к александрийской войне, к описанию которой Цезарю не пришлось вернуться.
О Corpus Caesarianum см. ниже.
Источники, образцы, жанры
Мемуары - с современной точки зрения - исторические источники, отнюдь не труды. Предположительное заглавие Commentarii[16] rerum gestarum, кажется, указывает в том же направлении - безразлично, идет ли речь о частных записках римских должностных лиц (не путать с докладами проконсулов, которые назывались litterae), или о ὑπομνήματα, т. е. упорядоченном собрании материала, долженствующем служить основой для литературной обработки (Лукиан hist, corner. 48-50). Такие воспоминания были и у Суллы (Plut. Luc. 1, 4) и Цицерона (Commentarii consulatus: Att. 1,19, 10; 2, 1).
Конечно, работы Цезаря лишь с внешней точки зрения подают себя как Commentarii, на самом деле это совершенно законченные произведения. При этом commentarius возвышается до литературной формы, что признают Цицерон (Brut. 262) и Гирций (Gall. 8, praef. 3-7). Этот факт включает в себя изменение жанрового стиля[17]. Разве не пользовался уже Цицерон в своем commentarius, по собственному признанию, "парфюмерной лавочкой Исократа, коробочками с косметикой его учеников и красками-Аристотеля" (Att. 2, 1, 1)?
Вообще commentarius- не чисто римское явление, в том числе и у Цезаря. Сопоставление с ὑπομνήματα[18] владык и полководцев, о сообщениями о походах из круга Александра Великого - жанром, благосклонным к этнографическим экскурсам - напрашивается само собой.
Прежде всего нужно вспомнить об исторических трудах Ксенофонта, чье влияние на римскую литературу вообще было глубже, чем иногда это признают. Как и у Ксенофонта, нет предисловия (Лукиан hist, corner. 23), изложение осуществляется от третьего лица (форма он[19]), и стиль стремится к изысканной простоте[20]. Цезарь вводит в свои Commentarii и другие элементы литературной историографии. Так, все экскурсы[21] о галлах и германцах и их различии выдержаны в традиции греческой этнографии, особенно Посидония[22]. Самостоятельность Цезаря в его литературном выборе (третье лицо, позиция рассказчика и т. д.) должна быть установлена более четко[23].
Литературная техника
Заглавие commentarii - литературное самоуничижение. Привнесение этого жанра в historia отражается прежде всего на литературной технике. Пространные отступления (Британия, Gall. 5, 12-14; Галлия и Германия, 6, 11-28) - вне сомнения историографическое средство. Представление присущей ситуации проблематики с помощью речей - еще одна отличительная черта античной историографии. Пробный камень - соотношение между косвенной и прямой речью. Последняя - драматически более эффектная - применяется там, где требуется пробудить читательское участие (напр. Gall. 5, 30). Особенно обильно прямая речь употребляется в седьмой книге (Gall. 7, 20; 38; 50; 77), которую Цезарь задумал как драматическую вершину Bellum Gallicum. Обычная в commentanus косвенная речь, однако, при этом тоже сохраняется (Gall. 7, 29; 32; 34 и др.).
В Bellum civile обращение "трагического героя" Куриона воспроизводится прямой речью (2, 31 и 32). Слова Помпея (3, 18) и Лабиена (3, 19) характеризуют фанатизм противоборствующей стороны (с этим сопоставима речь Критогната Gall. 7, 77). Цезарь, цитируя героические слова тяжелораненного знаменосца, отдает должное духу войска именно в тот момент, когда оно бежит (3, 64). Перед битвой при Фарсале звучит немногословная энергичная реплика Цезаря (3, 85), в то время как в иных местах его выступления передаются только косвенной речью; Помпей (86) и Лабиен (87) произносят более длинные речи - документальные свидетельства своего ослепления. Доброволец Цезаря сообщает о настроении солдат и подтверждает серьезность момента (91). Реплики Помпея (94) до самой развязки выказывают неискренность и скрывают его намерения. Уже этот список дает возможность распознать, насколько далеко заходит желание психологически воздействовать на читателя.
Постепенное повышение удельного веса прямой речи в обоих произведениях показывает, что речь не идет о чисто хронологическом развитии писательской манеры Цезаря; в игру вводятся художественная экономия и литературная психагогия.
Другие способы приблизить описываемые события к читателю и уравновесить время рассказываемого и время рассказа - "отдельное сообщение" (сценическая обстановка для появления определенного лица) и "рефлексия", т. е. изображение раздумий полководца[24]. Значительное место, которое Цезарь демонстративно отводит своим соображениям, соответствует не только роли συλλογισμοί, "умозаключений" у Полибия и частично уже у Фукидида и Ксенофонта, оно вытекает из стоящей перед Цезарем задачи изобразить самого себя типичным осмотрительным военачальником. Отдельные сцены, как civ. 3, 64 или 91, иллюстрируют отвагу и глубокую преданность войск. Уже в первой книге Галльской войны Цезарю стоит определенного труда представить свое нападение как bellum iustum, "справедливую войну". Во вводных главах к Гражданской войне рассказ и аргументацию невозможно отделить друг от друга[25].
Окраска сообщений оценочными прилагательными с использованием художественных средств литературной историографии позволяет Цезарю представить своих противников надменными, ослепленными, одержимыми людьми. Это косвенно оправдывает поведение самого Цезаря.
Элементы так называемой перипатетической историографии применяются прежде всего тогда, когда бразды правления в руках не у Цезаря, а у Фортуны, т. е. при неудачах (напр., Диррахий и эпизод с Курионом); consilium, роль замысла, напротив, подчеркивается при успехах, чтобы не дать им показаться случайными. Что касается драматического оформления перипетий[26], следует прочесть Gall. 2, 19-27: положение римлян подробно описывается во всей его безысходности. На этом мрачном фоне выступает полководец собственной персоной (25) - подобный эпическому герою. Автор уже подготовил внимательного читателя к перипетии. Повествовательное искусство здесь служит пропаганде. Цезарь, конечно, не выдумал свое личное вмешательство; однако он вполне отдает себе отчет в воздействии этой сцены на читателя.
Манера Цезаря совпадает с таковой же литературной историографии в том, что украшения подчиняются концепции. Правда, эта последняя - в отличие от историков - рассчитана с дальним прицелом на политическое самопредставление автора как действующего лица. Не всегда это означает искажение фактов, но во всех случаях - целесообразность в применении литературных средств, что несовместимо с принципом беспартийности историка; однако есть большая разница в том, хочет ли историк повествовать sine ira et studio (и только в силу ограниченности человеческих способностей эта цель не достигается вполне) или изначально текст служит самоизображению личности. В последнем случае "риторический" анализ художественных средств более уместен, чем чисто эстетический. Это, естественно, не исключает возможности сильного художественного впечатления и тем самым еще не предопределяет суждение о достоверности приведенных фактов. Однако, читая Цезаря, мы более чем когда-либо вправе доискиваться намерений, которыми он руководствовался при отборе материала, его композиционном оформлении и степени художественной отделки в каждом конкретном случае.
Естественно, Цезарь изучал риторику (напр., у знаменитого Молона, который учил также и Цицерона) и знает важнейшие способы придавать фактам новое освещение с помощью композиции: дизъюнкцию (т. е. рассмотрение факта вне контекста и тенденциозную перегруппировку), рассказ как (предпосланное) оправдание, инсинуацию неточного способа выражения, аффективную окраску тщательно подобранными эпитетами, перенос центра тяжести с помощью изменения порядка слов, особенно в начале предложения, драматизацию, отвлечение внимания от главного задержкой на второстепенном материале; в этой связи стоит вспомнить и о том, что подробное отступление[27] в шестой книге помогает скрыть безуспешность экспедиции против германцев.
Язык и стиль
Для отношения Цезаря к языку характерен пуризм. Очень сильно преувеличивались отрицательные последствия такого подхода: ведь то, что латинский язык теряет в этом случае из своего словарного изобилия, он возмещает силой и напряженностью стиля. Совет из трактата De analogia - избегать неупотребительного слова как подводного камня (у Геллия, 1, 10, 4; GRF т. 1, 146) - предопределяет отбор слов (verborum delectus; Cic. Brut. 253). Если нужно выбрать из нескольких синонимов, Цезарь ограничивается только одним (напр., flumen,, "река", с исключением fluvius и amnis). Так он избегает простых вариаций ради вариаций и старается в каждом случае найти точное слово (verbum proprium)[28]. Такой способ говорить и писать называется ϰυριολογία; elegantia Caesaris (Quint. inst. 10, 1, 114) предполагает простоту как стилистический принцип.
От этой "золотой середины" Цезарь отклоняется вверх или вниз лишь в редких случаях: в зависимости от обстоятельств его язык иногда приближается к служебному, напр., в обилии таких выражений, как diem, quo die; propterea quod; postridie eius diet; permittere, ut liceat[29]. В надгробной речи в честь Юлии мы в торжественном контексте обнаруживаем дактилическую клаузулу (regibus ortum)[30]. Чаще Цезарь стремится к красивому параллелизму симметрически оформленных колонов.
Его обращение с языком функционально. Это проявляется в согласовании длины предложений, как в Gall 7, 27, где обдумыванию отведен сложный период, а поспешным действиям - короткое предложение[31].
Более важная роль независимого аблатива у Цезаря (в сравнении с Цицероном) основана на том, что эта конструкция позволяет включать в предложение побочные обстоятельства в наиболее кратком виде. Цицерон, для которого часто речь идет об ораторском развитии темы, мог воспринимать независимый аблатив подчас как слишком сухой и не дающий наглядности, и потому употреблял его реже.
Драматизации у Цезаря может служить начальное положение глагола (тем более что, как правило, он строго занимает заключительное место во фразе). Сюда же относятся исторические инфинитивы и презенсы. Ὑπέρβατον также заслуживает внимания[32]. Стиль Цезаря, по большей части сориентированный на docere, может (именно в силу своей изначальной скупости) в особых случаях производить сильное впечатление в духе movere; напр., сообщения о битвах звучат как эпос Энния (определенную замену утраченным образцам дают пародии Плавта, как в Амфитрионе).
Рациональности стилистических установок Цезаря противостоит более эмоциональный и риторичный стиль Цицерона: персонификации отвлеченных явлений, вставок, анаколуфов Цезарь избегает, что работает на его образ "солдатской речи" (λόγος στρατιωτιϰοῦ ἀνδρός - Plut. Caes. 3).
Стилистические перепады у Цезаря можно объяснять по-разному: сторонники той версии, что Галльская война была написана на одном дыхании, видят в них прежде всего эстетические намерения в действии. Другие надеются понять стилистическое развитие хронологически (бесспорно, внешние признаки стиля комментариев в первой книге выражены наиболее ярко, в седьмой - наиболее слабо, зато удельный вес историографических средств все время увеличивается). Некоторые языковые недосмотры в Bellum civile можно объяснить поспешностью написания[33].
Язык и стиль Commentarii отличаются краткостью и приятностью: nihil est enim in historiapura et inlustri brevitate dulcius, "ведь в истории нет ничего привлекательнее чистой и ясной краткости" - признает Цицерон (Brut. 262), хотя его историографический идеал иной. Dulce обыгрывает ἡδύ, "сладость" ксенофонтовского стиля. То, что Квинтилиан говорит о Цицероне - вкус к этому автору как показатель собственного прогресса (inst. 10, 1, 112), - Норден относит к Цезарю: "Вкус к логической последовательности продуманных, с лапидарной мощью выстроенных периодов Цезаря, - безусловно, показатель собственной восприимчивости к римской мощи, волевой энергии и величию"[34]. Монтень отмечает на обложке своего издания Цезаря: "Самый красноречивый, самый точный и искренний историк, который когда-либо был"[35]. Не подписываясь под моральными суждениями француза, мы должны, однако, согласиться с его похвалами стилю Цезаря. "Легкость, с которой Цезарь одерживает свои победы, видна и в его манере письма" (Гердер по Quint, inst. 10, 1, 114)[36]. То, что выбор слов может также служить целям пропаганды, для большого военачальника само собой разумеется[37].
Образ мыслей I. Литературные размышления
Об историографической теории у Цезаря говорить не приходится; он ввел commentarius в большую литературу, однако писательская слава - не главная его цель.
Его трактат Об аналогии[38] представляет правильность речи основой ораторского искусства. В духе своего учителя Антония Гнифона Цезарь защищает принцип аналогии (т. е. следование строгим закономерностям) против аномалии, употребления языка со всей его нерегулярностью. Так Цезарь ставит frustro вместо frustror ("обманывать") и образует в склонении на -u дательные падежи и в мужском роде на -u (вместо -ui). Вероятно, он унифицировал правописание превосходной степени на -imus вместо -umus (Quint, inst. 1, 7, 21). Трактат Об аналогии, посвященный Цицерону, должен был заложить фундамент для риторических штудий более высокого уровня, излатаемых Цицероном в De oratore. Таким образом, аналогическая теория Цезаря лишь служит основой красноречия. Поэтому в данном трактате Цезарь - лишь умеренный аналогист: ведь от оратора ожидают внимания к обычному языку - хотя бы ради публики (ср. Varro ling. 9, 1,5). Поскольку для Цезаря речь идет о хорошем обычном языке (pura et inconrupta consuetudo, ср. Cic. Brut. 261), analogia и usus вовсе не составляют противоположности в собственном смысле слова. Для себя Цезарь заявляет претензию на facilis et cotidianus sermo, "речь легкую и повседневную", для Цицерона - на copia, "обилие". Может быть[39], знаменитый frg. 2 из Аналогии Цезаря (у Геллия, 1, 10, 4) обращен против неестественных языкотворческих опытов аналогистов (ср. Cic. Brut. 259-261 о Сизенне). Принципы, которые воплощает Цезарь сам, - latinitas, pura et inlustris bre-vitas, elegantia ("латинскостъ, чистая и ясная краткость, изящество").
Образ мыслей II
Умонастроение Цезаря нельзя отделить от его тенденции. Уже в подборе фактов есть некоторое сужение, которое должно усыпить подозрения читателя. Поскольку речь идет почти только о войне, Цезарь постоянно показывает себя с лучшей стороны[40]. Он - великий упроститель. Правдоподобие Записок заключается в замысле этого произведения, т. е. не дает никакой гарантии правды. Однако, как у хорошего адвоката, речь выстраивается из фактов, которые сами по себе достоверны, но их композиция преследует определенную тенденцию.
Моральные ценности для Цезаря тоже не абсолют; они низведены до простого инструмента его стратегии, цель которой - успех. Это вообще делает проблематичным чтение Commentarii в качестве начального этапа изучения латыни[41]. Только взрослый может проникнуть в обдуманную тактическую игру и наслаждаться ею[42]. Прежние поколения подходили с двойной меркой: отвергали (с определенным правом) овидиеву стратегию успеха в любви как холодную и циничную (хотя в Науке любви шутка видна невооруженным глазом), но не распространяли эту щепетильность на Цезаря, несмотря на то, что Цезарь не шутил.
Цезарь со всей осторожностью щадит немногих уцелевших нервиев (diligentissime conservavit, Gall 2, 28). Дальше в лес - больше дров. Однако высказывание сопровождает следующая реплика: ut in miseros ac supplices usus misericordia videretur, "чтобы показалось: по отношению к несчастным и умоляющим он прибегнул к милосердию" Это videretur (даже если понимать его не как "чтобы казаться", но как "чтобы было видно, что") расхолаживает читателя: даже и в сострадании заложен расчет. Цезарь никогда не расстается с мыслью о воздействии на публику. Сострадание рассматривается здесь не как этическая ценность, но как политико-тактическое средство. "Рыночный подход" заходит пугающе далеко. И это videretur не вставлено каким-нибудь "злоехидным Тацитом": это вырвалось у самого действующего лица в полном сознании. Речь идет не о человеке - даже там, где можно "позволить себе" гуманность, если это ничем не грозит, - речь идет о собственном образе. Это место - не исключение; аналогичным образом Цезарь предоставляет решение народу (civ. 3, 1,5), чтобы выставить себя в лучшем свете (дважды videri). Индивидуум воспринимает все - ценности и даже людей - только как средство для достижения цели[43].
Впечатление усиливается, если обратиться к изображению отдельных лиц в Bellum Gallicum[44]. Фундаментальное решение Цезаря, - не привлекать практически никаких материалов, кроме военных[45] (напр., он замалчивает политические мотивы переправы в Британию: конкуренция с Помпеем), и в рамках этой сферы считаться лишь со следующими факторами: собственными полководческими планами, преданностью и отвагой своих войск, правомерностью тех войн, которые он затеял, безрассудством, слепотой и фанатизмом своих противников. Противопоставление рациональных поступков иррациональным - основная черта военной истории Цезаря[46].
Если Цезарь упрекает "реальных" политиков вроде Думнорикса в amentia, "безумии", это вовсе не объективная оценка галла, но лишь показатель его неспособности правильно рассчитать реакцию Цезаря (Gall 5, 7, 2). Даже такая важная фигура, как Верцингеторикс, интересна для Цезаря лишь с одной стороны - в роли поборника свободы галлов. Важная черта - прежняя проримская деятельность этого героя - совершенно выпадает из поля зрения Цезаря. Точно так же от него мы никогда не узнаем истинных мотивов ожесточенной борьбы галлов. Цезарь довольствуется почетным для обеих сторон поводом "борьбы за свободу", не удерживаясь от соблазна добавить, что самые поборники этого идеала не соответствовали своим высоким притязаниям: вообще это та же самая фигура мысли, что и в его критике в адрес Катона[47].
Истинные причины - возмущение самоуправством Цезаря, разрушением старых структур и отсутствием сколько-нибудь убедительного нового порядка - исчезают за "общечеловеческим" стремлением к свободе и в крайнем случае ненавистью какого-то Критогната к римлянам "вообще" (7, 77).
Цезарь, как представляется, оценивает галлов невысоко. Лучшие из них импонируют ему "негалльскими" чертами: Дивициак - своей egregia fides, iustitia, temperantia ("выдающейся верностью, справедливостью, умеренностью" - 1, 19, 2), Амбиорикс - consilium, "проницательностью", Верцингеторикс - summa diligentia, "высшей расчетливостью" (7, 4, 9)[48].
Изображение командиров Цезаря амбивалентно: то он хочет подчеркнуть их заслуги и даже снять с них ответственность, то можно обнаружить обратное. Глубокое внутреннее участие к героической смерти Куриона, конечно, должно послужить для читателя "громоотводом", чтобы не вызвать сочувствия к Помпею, чья гибель будет описана в следующей книге.
Мы уже указывали, как Цезарь искажает позицию Помпея и его приверженцев (это справедливо и для массалиотов). Они стилизированы под "фанатиков" - точно так же, как восставшие галлы. Здесь тоже распределение света и тени односторонне: он систематически дискредитирует эдуев, зато прославляет Верцингеторикса.
Сам Цезарь подчеркивает, напр., свою заботу об эдуях и разочарование их неблагодарностью. Точно так же при описании гражданских войн он не пропускает ни одного удобного случая заявить о своей готовности к переговорам и своем миролюбии. Это делается для того, чтобы в один прекрасный момент можно было сказать: даже его неистощимое терпение исчерпано, и слово надо предоставить мечу. Так забота о своем "этосе" помогает обосновать и риторически выделить тезис о вине Помпея и оптиматов в гражданской войне.
Остановимся еще некоторое время на ценностном мире Цезаря. Полководец уверяет, что действует в соответствии с преданиями римской политики (напр., Gall 1, 10, 2). Однако древнеримские доблести утратили для него свою обязательность. Его современники едины в том, что поход по Италии несовместим с древнеримской pietas ergapatriam, "благочестием по отношению к отечеству". Какие же достоинства он сам поднимает на щит?
В гражданской войне Цезарь представляет собственную dignitas и достоинство народных трибунов, высказывающихся в его пользу. Речь идет о ранге, который одиночка завоевывает собственными заслугами. Для Цезаря решающим является не вопрос о праве (Моммзен), но вопрос о чести и притязаниях на ранг (dignitas). В Bellum civile центр тяжести аргументов - не юридическая, но этическая область. Гирций кое-как дополняет их с правовой точки зрения (Gall 8, 52-55). Цезарь даже пытается создать впечатление, что сенат погрешил против древнеримских политических приличий. Правда, он сам теряет из вида основную предпосылку римской dignitas, а именно, что ранг может существовать не сам по себе, но лишь в рамках определенного порядка. Здесь республиканские политические скрепы превращаются в производящую модернистическое впечатление притязательность: родина, не ценящая заслуг по достоинству, не заслуживает почтения с его стороны. Цезарь предвосхищает тот ход мысли, который сыграет уже в Новое время важную роль в освобождении индивидуума.
Нотки сердечности можно расслышать только тогда, когда Цезарь говорит о своих войсках. Здесь он не скупится на похвалы - но опять преднамеренно, поскольку по словам Цезаря (истинным или вымышленным) есть только две предпосылки высокого положения: деньги и солдаты (Cass. Dio 42, 49, 4); богатством можно раздобыть войско, и наоборот. Пугающее величие Цезаря заключается в последовательности, с которой он преследует свои личные цели, подчиняя им все - этику и человечность. По суждению Цицерона, Цезарь прожил достаточно для своей природы и славы, но слишком мало для отечества (Marcell 23-25). Как сын новой эпохи он перерос старые скрепы.
Теперь о мягкости Цезаря (clementia), которой он обязан и своим успехом, и своей гибелью. Будучи в римской традиции родственна прощению (ignoscere)[49], она включает отказ от наказания, на которое имеешь право. Римляне приписывали своим предкам подобное поведение относительно побежденных[50]. У Цезаря ее прославляют (возможно, не без оснований) как прирожденное свойство. Однако она также и программа, как показывает письмо Цезаря к Бальбу и Оппию: Haec nova sit ratio vincendi, ut misericordia et liberalitate nos muniamus, "новый способ побеждать заключается в том, чтобы укрепить наше положение милосердием и снисходительностью"[51]. Представление, что благожелательность - лучший телохранитель государя, восходит к монархической топике[52]; Цезарь сам избегает слова clementia, может быть, потому, что оно предполагает низшее положение принявшего пощаду; он предпочитает misericordia, lenitas, liberalitas, "милосердие, кротость, снисходительность". Это качество прежде всего проявляется в отношениях с согражданами - сообразно древнеримскому принципу parcere civibus, "щадить граждан" (Plut. Mar. 43). В гражданской войне - учитывая предстоящее сотрудничество - это практически необходимость. Конечно, по опыту Суллы ожидали большей жестокости и приписывали подобные намерения Помпею в случае его победы; однако прежде всего Цезарь не считался с тем, что для ничтожества непереносимо быть обязанным своим величием кому-либо другому. Напротив, в галльской войне трудно обнаружить clementia; напр., Цезарь (Gall. 8, 44, 1) приказывает отрубить руки всем носящим оружие, поскольку с его испытанной мягкостью ему не приходится опасаться, что это будут ставить в вину его жестокости: так - с солдатской логикой - оценивает дело Гирций. Вообще принципы отношения Цезаря к неримлянам иные, и их макиавеллизм возмущает даже его сограждан. Цицерон уничтожающе описывает жестокое обращение Цезаря со свободными нациями[53], и Катон требует, чтобы его выдали преданным им германцам (Plut. Caes. 22).
Традиция
К поздней античности восходят две рукописи: первая (Альфа) включает только Bellum Gallicum, вторая (Бета) - весь Corpus Caesarianum. Альфа основывается на античном издании, где были сличены различные редакции текста. Преимущество Альфы по сравнению с Бетой спорно. Вехи критики текста - издания Meusel'я и Klotz'а[54].
Вопрос об интерполяциях, особенно остро стоящий для введения первой книги[55] и экскурсов Bellum Gallicum, сегодня разрешается в основном в пользу подлинности. Только зоологический экскурс (6, 25- 28), возможно, нельзя признать написанным Цезарем.
Влияние на позднейшие эпохи[56]
Слава Цезаря практически не зависела от его литературных трудов. В древности у него немного читателей[57]; Азиний Поллион, тщательный историк, сомневается в его достоверности и добросовестности (Suet. Iul. 56). Уже в следующем поколении приемный сын заслоняет Цезаря. Использовал ли Лукан Bellum civile, остается под вопросом. Квинтилиан восхищается Цезарем как оратором, однако вовсе не упоминает его Записок. Отцы Церкви знают о clementia Цезаря, но вряд ли - о его произведениях; Орозий, правда, читает Bellum Gallicum, но считает, что это труд Светония.
В Средние века копии относительно многочисленны, но Цезарь отсутствует в рекомендациях для чтения[58] Алкуина (IX в.), Вальтера из Шпейера (X в.), Конрада фон Гирсау (XII в.) и Эберхарда Немецкого (XIII в.). Авторы, цитирующие Цезаря, в Средние века в основном живут во Франции и Германии и, кажется, знают только Bellum Gallicum. Около 1300 года Максим Плануд переводит Bellum Gallicum на греческий язык. На пороге Нового времени Цезарем восхищаются Данте и Петрарка. Вскоре его читают такие разные авторы, как Макиавелли и Монтень. Андреа Бренцио в XV в. пишет речь Цезаря к солдатам. Шекспир (Юлий Цезарь) и Гендель (Giulio Cesare) относятся к числу его поклонников. В планах Меланхтона для протестантских школ Цезарь, однако, не представлен. Покровительствуемый Эразмом и иезуитами, он - сначала как образец простой классической латыни - только в XVI в. начинает свой победный поход по школьным классам[59] христианской Европы. К первым школьным драмам относятся Helvetiogermani и Iulius redivivus Никодема Фришлина (1547-1590 гг.). Слава Цезаря выходит за рамки узкого круга военных писателей, которые ценят и цитируют его сообразно заслугам[60]. Весьма странно единодушное признание просветителей (Виланд), демократов (Моммзен), монархов (Наполеоны I и III), аристократов (Ницше и Гундольф[61]). Якоб Буркхардт долгое время считает его "величайшим из смертных"[62]. Бернард Шоу также не отказывает ему в восхищении[63]. Брехтовы Делишки господина Юлия Цезаря - карикатура, которая могла бы служить коррективом, прояви он больше исторической скрупулезности[64]. Мартовские Иды Т. Уайлдера (1948 г.) создают образ проникновенного и человечного государя в мире, выбившемся из колеи; напротив, В. Йенс (Заговор, 1974 г.) подчеркивает холодный расчет императора, во всей его последовательности - вплоть до инсценировки собственной смерти. "Мы сделались слишком гуманными, чтобы триумфы Цезаря не вызвали у нас отвращения". Когда эти слова Гете Эккерману[65] наконец станут правдой?
Записки как литературно ценное свидетельство о самом себе одного из величайших деятелей мировой истории - уникум. Они - веха развития мемуарной литературы; их значение для истории автобиографии[66] трудно переоценить. Чтобы отдать справедливость величию Цезаря как тактика и стратега, нужны, конечно, интерпретационное усилие и богатый жизненный опыт. Диалектика, заключенная в том факте, что величайший из римлян обязан своим величием не римской республике и уж совсем не древнеримским доблестям, не может быть понятна начинающим.
Как крупная личность, жившая без оглядки на других, Цезарь был прославлен XIX и XX веком. В кульминационный момент между крушением республиканских скреп и новым порядком Империи он осуществляет для себя - и только для себя - ту безграничную свободу, о которой нельзя было и мечтать ни до, ни после. В этом отношении вместе с гениями духа Катуллом и Лукрецием он принадлежит к симптоматическим явлениям эпохи, которую в Новое время многократно будут воспринимать как родственную по духу.
Однако испытываешь колебания, произнося его имя на одном дыхании вместе с именами обоих великих поэтов. Безвкусно-расточительные гладиаторские игры, которые он устраивает, домогаясь популярности, неслыханные горы трупов на войне и отсутствие конструктивной жилки в политике не относятся, конечно, к типичным чертам покровителей культуры; напротив, они разоблачают гениального полководца как игрока высшей пробы - великого в откровенности, с которой он превращает патриотизм, человечность и мораль в инструменты воли к власти.
Цезарева научно обоснованная концепция топографии и военных средств принуждения, как и соответствующая технология и ее бездумное применение ради определенной цели, без сомнения, относятся к плодоносным достижениям, на которые, как представляется - на счастье ли? - так часто ориентируется современная цивилизация.
История литературы должна оценить по достоинству тот факт, что Цезарь также гениальный полководец слова и психологической войны[67]. Так сегодня открывают Цезаря - пропагандиста и писателя-историка. Сравнение языка Цезаря с языком Цицерона еще только началось. Язык и стиль Корпуса обещают и другие выводы о соотношении письменного и обиходного языка. Недостаточно исследовано и влияние Цезаря на современную специальную литературу о военной тактике - самую близкую ему область. История критики Цезаря пока тоже только desideratum.
Corpus Caesarianum
8 книга Bellum Gallicum
Цезарь довел свое изложение только до победы над Верцингеториксом. Лакуну между 51 г. и началом гражданской войны (49 г.) заполнил офицер Цезаря Гирций. Восьмая книга отличается от предыдущих уже тем, что она охватывает два года (8, 48, 10). Кроме того, она содержит предисловие[68], в котором автор представляется и развивает свою концепцию commentarius. Его книга - свободная от экскурсов, описаний и даже от речей - соответствует этой концепции куда больше, чем произведение Цезаря[69]. Симметрично соответствующие друг другу эпизоды - война против белловаков (6-23) и успешная осада Укселлодуна (32-44). Заключение основной интриги образует поединок (47-48, 9). Язык лишь незначительно отличается от такового же Цезаря[70]; сообщения об отвратительных акциях Цезаря - конечно, без злых намерений, - мотивируются весьма неловко; Гирция не следует считать начальником отдела пропаганды Цезаря. Одна из выпадающих из общего контекста глав (49) разъясняет цезаревы принципы управления провинциями.
Bellum Alexandrinum, Africum и Hispaniense могли быть написаны соратниками по внушению Гирция или Л. Корнелия Бальба[71].
Bellum Alexandrinum
Так называемая Bellum Alexandrinum охватывает период с сентября 48 по август 47 г. Практически независимо от хронологии меняется место действия: читатель оказывается в Египте, в Армении, в Иллирии, Испании; в Сирии, Армении и Малой Азии. Борьба в Александрии, которой руководит сам Цезарь, занимает в произведении много места и изложена захватывающе. Автор обнаруживает удивительное знание деталей, выдающее очевидца (ср. также в 3, 1 и 19, 6 форму мы); поскольку Гирций не был в этот момент в Александрии, возможность его авторства не может рассматриваться[72].
Оживленная, даже страстная манера повествования (spectaculo, "для зрелища" 15, 8) не похожа ни на Цезаря, ни на Гирция и иногда напоминает Саллюстия и Ливия. Литературные притязания проявляются в слегка риторическом стиле и пристрастии к популярно-философским общим местам (magnitudo animi, "величие души" 32, 3; счастье Цезаря 43, 1). Автор также не боится подчас выходить на первый план со своими размышлениями (7, 2; 23, 1).
Bellum Africum
Неизвестный автор Bellum Africum - военный и сам принимал участие в кампании (с конца 47 по середину апреля 46 г.) - возможно, как офицер. Сведения выстроены хронологически и не содержат ни предисловия, ни экскурсов; язык не отличается ни архаизмом, ни вульгарностью[73], способ выражения прост и ясен. В то время как Цезарь старается подчеркивать временную последовательность, автор Bellum Africum предпочитает выражение одновременности (interim, "между тем"). Таким образом создается впечатление тесного сцепления событий; точка зрения меняется, часто перемещаясь с одной стороны на другую. Среди достоверных сообщений о военных операциях оказывается оживленный эпизод: представители помпеянцев охотнее подчиняются варварскому царю, чем римскому начальнику (57). Автор - не писатель, в отличие от Цезаря, но необразованным человеком его тоже назвать нельзя. Конечно, он не настолько проницателен, чтобы понять планы своего полководца, но он его верный сторонник. Из противников он высокого мнения только о Катоне (88, 5).
Bellum Hispaniense[74]
Автор Bellum Hispaniense (декабрь 46 - август 45 г.) также сам участвовал в походе (ср. 29, 6 existimabamus, "мы полагали"). Он лучше понимает детали военного искусства, чем ход кампании в целом или тем более политический контекст. Как исторический свидетель он надежен именно в силу своей неспособности отличить главное от второстепенного. Его предубеждение против молодого Секста Помпея проявляется без обиняков (1,4; 18; 20-22 и др.) Также прямолинейно на каждом шагу он подчеркивает превосходство Цезаря. Если число убитых в битве при Мунде не кажется достоверным (1000 на 30 000 - 31,9-10), в этом виновен не автор, а главная квартира Цезаря.
Язык и стиль примечательны в двух отношениях. С одной стороны, язык автора близок к народному (напр., он употребляет bene в значении "очень"). С другой, он, нарушая стиль записок, угощает читателя цитатами из Энния; прелестно поэтическое украшение небольшого отступления nostri cessere parumper, "наши чуть уступили" 23, 3; ср. также 31, 7 и - несомненно, стихи, и, возможно, Энния[75] - 5, 6); сообщение о единоборстве с мифологическим примером в качестве введения выдержано в духе римской анналистики (25, 3-8); обе речи (17 и 42) дают почувствовать риторическую школу[76]. Плеоназмы свидетельствуют частью о трогательном желании произвести впечатление утонченно образованного человека (nocturno tempore, "в ночное время" вместо noctu, "ночью"; hocpraeterito tempore, "когда это время прошло" вместо deinde, "затем"), частью о рассеянности (cogebatur necessario; ex celerifestinatione; "был понуждаем необходимостью"; "из-за быстрой спешки" и даже non esse commissurum, ut ad subsidium mittendum se committeret, "он не допустит... чтобы пришлось пустить в дело резерв"). Мало обращалось внимания на неброский, сухой юмор нашего автора; это могло бы пролить свет на употребление цитат и общих мест. Итак, Bellum Hispaniense - еще не исчерпанный перворазрядный источник по психологии языка; к сожалению, плохая сохранность снижает его ценность.


[1] Tresviri reipublicae constituendae, «коллегия трех мужей для устройства государственных дел», появляется только в 43 г. до Р. Х.
[2] G. Radke, Die Schaltung des romischen Kalenders und Caesars Reform, в: Archaisches Latein, Darmstadt 1981, 152—161.
[3] Cic. Brut. 252; 261; Quint, inst. 10, 1, 114.
[4] H. Dahlmann 1935; иначе G. L. Hendrickson, The De analogia of Julius Caesar. Its Occasion, Nature, and Date, witlTAdditional Fragments, CPh 1, 1906, 91—120.
[5] Suet. Iul 56, 5; Fronto 224 V. D. H.
[6] Во множественном числе: Suet. IuL 56, 5; Iuv. 6, 338.
[7] H. J. Tschiedel, Caesar und der berauschte Cato, WJA NF 3, 1977, 105—113.
[8] Об Anticato всеобъемлюще H. J. Tschiedel, Caesars Anticato. Eine Untersu–chung der Testimonien und Fragmente, Darmstadt 1981.
[9] V. Varcarcel, La perdida de la obra poetica de Cesar. Un caso di censura?, в: Symbolae L. Mitxelena septuagenario oblatae, t. 1, Vitoria 1985, 317—324; L. Alfonsi, Nota sulV Oedipus di Cesare, Aevum 57, 1983, 70—71.
[10] 9, 6 a; 7 c; 13 a; 14 (в § 1); 16; 10 8 b.
[11] Гипотезу о составлении Bellum Gallicum по годам принимает K. Barwick 1951, 124- 127.
[12] Реконструкция этой работы: E. Mensching 1988, 39—41.
[13] Связи между Bellum Gallicum и тогдашней дискуссией о войне распознает E. Mensching, Zu den Auseinandersetzungen um den Gallischen Krieg und der Considius—Episode (Gall. 1, 21—22), Hermes 112, 1984, 53—65.
[14] D. Rasmussen 1963.
[15] E. Mensching 1988, 20—23.
[16] K Bomer 1953; M. Gelzer 1963.
[17] Об изменении писательской манеры Цезаря: E. Mensching 1988, passim.
[18] О ὑπομνήματα: U. von Wilamowitz—Moellendorff, Die Kultur der Gegenwart, 1, 8, 1912, 158—161; A. Schumrick, Observationes ad rem librariam, диссертация, Marburg 1909, 69—93; G. Avenarius, Lukians Schrift zur Geschichtsschrei–bung, Meisenheim 1956, 85—104.
[19] В отличие от Цезаря М. Эмилий Скавр и П. Рутилий Руф употребляли первое лицо.
[20] Как и у Ксенофонта, commentarii Цезаря охватывают семь книг.
[21] Против H. Fuchs (Gnomon 8, 1932, 241—258) H. Oppermann 1933 защищает подлинность экскурсов; ср. также F. Beckmann 1930.
[22] E. Norden, Die germanische Urgeschichte in Tacitus’ Germania, Darmstadt 51971, 84—104; у топографических описаний тоже были свои греческие образцы; ср. D. Panhuis, Word Order, Genre, Adstratum. The Place of the Verb in Caesar’s Topographical excursus, Glotta 49, 1981, 295—308.
[23] Детально E. Mensching 1988, passim.
[24] Основополагающая работа — H. A. Gartner 1975; отдельные литературные приемы со статистическими данными описывает E. H. Mutschler 1975.
[25] C. J. Classen, Philologische Bemerkungen zu den einleitenden Kapiteln von Caesars Bellum civile. Darstellungstechnik und Absicht, в: Omaggio a P. Treves, Padova 1983, 111—120.
[26] W. Gorler 1977.
[27] Лит. об экскурсах см. у H. Gesche 1976, 259—263; W. M. Zeitler, Zum Germanenbegriff Caesars. Der Germanenexkurs im sechsten Buch von Caesars Bellum Gallicum, в: H. Beck, изд., Germanenprobleme in heutiger Sicht, Berlin 1986, 41—52; документальным доказательством непобедимости полагает их N. Holzberg, Die ethnographischen Exkurse in Caesars Bellum Gallicum als erzahl–strategisches Mittel, Anregung 33, 1987,85—98.
[28] О словаре Цезаря ср. E. Mensching 1988, 79—85.
[29] Досл.: «день, в каковой день»; «потому что»; «на следующий день после того дня»; «разрешить, чтоб было позволено» (прим, перев.).
[30] von Albrecht, Prosa 75—80.
[31] von Albrecht, ibid. 80—89.
[32] H. C. Gotoff, Towards a Practical Criticism of Caesar’s Prose Style, ICS 9, 1984, 1—18.
[33] Оба последних аспекта — см. К. Barwick 1951.
[34] Norden, LG 48.
[35] R. Chevallier, Montaigne lecteur et juge de Cesar, в: Presence de Cesar, 91— 107, особенно 101.
[36] Vom Einflufi der Regierung auf die Wissenschaften und der Wissenschaften auf die Regierung 3, 25 (Werke изд. Suphan 9, 333). О языке и стиле: О. Weise, Charak–teristik der lateinischen Sprache, Leipzig und Berlin 4igog; перепечатка 1920, 143—165 сравнение с Цицероном; Е. Wyss, Stilistische Untersuchungen zur Darstellung von Ereignissen in Caesars Bellurn Gallicum, диссертация, Bern 1930; M. Deinhart, Die Temporalsatze bei Caesar, диссертация, Miinchen 1936; J. J. Schlicher, The Development of Caesar’s Narrative Style, CPh 31, 1936, 212—224; W. S. Vogel, Zur Stellung von me bei Caesar und Sallust, диссертация, Tubingen, Wurzburg 1938; A. Marsili, De praesentis historici usu apud Caesarem, Lucca 1941; J. Marouzeau, Traite de stylistique latine, Paris 2ig46, особенно 236; 264; 282; 328 сл.; К. Deichgraber, Elegantia Caesaris. Zu Caesars Reden und Commentarii, Gymnasium 57, 1950, 112—123, теперь в: D. Rasmussen, изд., Caesar, WdF 43, Darmstadt 1967, 208—223; K. Barwick ig5i; J. A. M. Van Der Linden, Een speciaal gegbruik van de ablativus absolutus bij Caesar, диссертация, Amsterdam 1955, ’s Gravenhage 1955; E. Mensching 1980, 75—87 (лит.).
[37] E. Odelman, Aspects du vocabulaire de Cesar, Eranos 83, 1985, 147—154; Friedrich Maier, Herrschaft durch Sprache. Caesars Erzahltechnik im Dienste der politischen Rechtfertigung, Anregung 33, 1987, 146—154.
[38] H. Dahlmann 1935; H. Drexler, Parerga Caesariana, Hermes 70, 1935, 203-234.
[39] H. Drexler, ibid.
[40] E. Mensching 1988, 178.
[41] За Цезаря как чтение для высшей ступени убедительно E. Romisch, Lek–tiiremodelle, в: Beitrage zur Lehrerfortbildung, Klassische Philologie, Wien 1973, 103—120, особенно 106 сл.
[42] Cp. F. Leo, Die romische Literatur und die Schullekture, Das humanistische Gymnasium 21, 1910, 166—176, особенно 175: «Что касается Цезаря, нужно согласиться с теми, кто не желает употреблять его в школьном преподавании. Конечно, он обладает простотой власть имеющего, чьи слова — уже дела; и римское войско в древней Галлии, против него Ариовист и Верцин–геторикс вполне подходят для того, чтобы пробудить фантазию. Но способ ведения войны, тенденция сообщений должны оттолкнуть юные души; книгу можно понять правильно только с точки зрения большой политики. И это было и остается странным капризом, что великий Цезарь pueros elementa docet». Теперь H. Canick, Rationalitat und Militar — Caesars Kriege gegen Mensch und Natur, в: H. — J. Glücklich, изд., Lateinische Literatur, heute wirkend, t. 2, Gottingen 1987, 7-29.
[43] Нужно признать, что Цезарь в таких местах пугающе честен.
[44] E. Mensching, Caesars Interesse an Galliern und Germanen (к: E. Kou–troubas, Die Darstellung der Gegner in Caesars Bellum Gallicum, диссертация, Heidelberg 1972), GGA 227, 1975, 9—22; Ch. M. Ternes, Les Barbares dans les Commentaires sur la Guerre des Gaules de Jules Cesar, BAL 10, 1980, 53—70.
[45] О спорадическом упоминании других сфер его деятельности в Bellum Gallicum: E. Mensching 1988, 3—20.
[46] H. Cancik, Disziplin und Rationalitat. Zur Analyse militarischer Intelligenz am Beispiel von Caesars Gallischem Krieg, Saeculum 37, 1986, 166—181.
[47] Plin. epist. 3, 12,2 сл. frg. 6 Klotz стр.189; H. J. Tschiedel, Caesar und der berauschte Cato, WJANF 3, 1977, 105—113.
[48] E. Mensching 1975, 21, прим. 16.
[49] Plaut. Mil. 1252; Trin. 827; Cic. ad Brut. 1, 15, 10; Sen. clem. 2, 3, 1.
[50] Катон у Геллия 6, 3, 32 сл.; Кв. Метелл Целер Cic. fam. 5, 1; ср. Sail. Catil. 9, 3—5 aequitas; Liv. 45, 8, 5.
[51] Письмо от 13.3.49, Cic. Att. 9, 7 c.
[52] Diog. Laert. 1, 97 о Периандре Коринфском; Xen. Cyr. 7, 5, 84; Isocr. 10, 37; Plut. Caes. 57.
[53] Cic. off. 2, 27 сл.; ср. также Куриона Старшего у Cic. Brut. 218.
[54] Литература о рукописях: V. Brown, Latin Manuscripts of Caesar’s Gallic War, в: Palaeographica diplomatica et archivistica. Studi in onore di G. Battelli, Roma 1979, t. 1, 105—157; дальнейшую лит. см. стр.472, прим. 2.
[55] W. Hering, Die Interpolation im Prooemium des Bellum Gallicum, Philologus 100, 1956, 67-99.
[56] Многочисленные отдельные работы в: R. Chevallier, изд., 1985.
[57] Следы знакомства с ним обнаруживаются у Ливия, Николая Дамасского, Плутарха, Тацита, Алпиана, Кассия Диона и Аммиана Марцеллина.
[58] W. Richter 1977, 18—21 (лит.); о Франции и Германии: V. Brown, The Textual Transmission of Caesar’s Civil War, Leiden 1972, 14, прим. 2.
[59] F. A. Eckstein, Lateinischer und griechischer Unterricht, Leipzig 1887, 217—225.
[60] M. Jähns, Casars Commentarien und ihre literarische und kriegswissenschaft–liche Folgewirkung, Militar—Wochenblatt, 7. Beiheft, Berlin 1883, 343—386.
[61] 5. V. Poschl, Gundolfs Caesar, Euphorion 75, 1981, 204—216.
[62] H. Strasburger, Jacob Burckhardts Urteil uber Caesar, в: D. Bremer, A. Patzer, изд., Wissenschaft und Existenz, WJANF, Beiheft 1, 1985, 47—58.
[63] M. von Albrecht, Bernard Shaw and the Classics, CML 8, 1987, 33—46; 8, 1988, 105—114.
[64] W. D. Lebek, Brechts Caesar—Roman: Kritisches zu einem Idol, в: B. Brecht — Aspekte seines Werkes, Spuren seines Wirkung, Miinchen 1983, 167—199.
[65] 22.11.1824; Gesprache 3, 142; Gedenkausgabe, t. 24, Zurich 1948, 124.
[66] G. Misch, Geschichte der Autobiographic, 1, 1, Bern 3i948, 248—252.
[67] Недавно внимание привлекли италийские всадники как аудитория, к которой обращался Цезарь: E. Mensching 1988, 31—35.
[68] Для этого так называемого письма к Бальбу авторство Гирция оспаривалось: L. Canfora, Cesare continuato, Belgafor 25, 1970, 419—429; за авторство Гирция: W. Richter 1977, 193—196.
[69] Ср. H. A. Gartner 1975, 118—122.
[70] M. F. Buffa, Struttura е stile di B. G. VIII, SRIC 7, 1986, 19—49.
[71] Произведения эти отличаются друг от друга, напр., оценкой удачливости Цезаря: R R. Murphey, Caesar’s Continuators and Caesar’s felicitas, CW 79, 1986, 307-317.
[72] За авторство Гирция: O. Seel, Hirtius, Klio Beih. 35, NF 22, Leipzig 1935; о продолжателях повествования о войнах Цезаря: W. Richter 1977, 191—223.
[73] В Bellum Africum grandis, «крупный» употребляется чаще, чем magnus, «большой»; остальное и лит.: W. Richter 1977, 211, 65.
[74] Монографии L. Castiglioni, Decisa forficibus, RIL 84, 1951, 30—54; G. Pascucci, Paralipomeni della esegesi e della critica al Bellum Hispaniense, ANRW 1, 3, 1973, 596—630, повторно в: Scritti scelti, Firenze, 1983, 2, 771—811.
[75] E. Wolfflin, Ennius und das Bellum Hispaniense, ALL 8, 1893, 596 сл.
[76] W. Richter 1977, 220—223.

Саллюстий

Жизнь, датировка
Начало жизни первого великого римского историка, со всеми ее многочисленными надеждами и разочарованиями, пришлось на печальный период сулланской диктатуры, конец - на столь же печальную эпоху триумвирата. Он пережил успехи Помпея на Востоке, заговор Катилины, победы Цезаря в Галлии, его единовластие и его смерть, - то есть одновременно и властное расширение пределов державы, и внутреннее крушение республики.
Родившись в 86 г. до Р. Х. в Амитерне[1], Саллюстий по происхождению принадлежит не к сенаторскому сословию, а к муниципальной знати. Проведя юность в удовольствиях (Gell. 17, 18), он становится квестором (дата неизвестна) и народным трибуном в 52 г. Легкомысленный образ жизни - и цезарианское умонастроение? - ведут (50 г.) к исключению из сената (Dio Cass. 40, 63, 4). Однако Цезарь заботится о реабилитации Саллюстия и в следующем году поручает ему командование легионом. Саллюстий терпит поражение (Oros. hist. 6, 15, 8). Как избранному претору ему не удается умиротворить восставшие в Кампании войска Цезаря[2]; на следующий год он успешно принимает участие в африканском походе (Bell Afr. 8, 3; 34, 1; 3). Из провинции Новой Африки[3], которой он управляет как наместник, он возвращается в 45 или начале 44 г. в Рим и только с помощью Цезаря избегает судебного преследования за поборы[4]. Теперь ему удается приобрести великолепные "саллюстиевы сады" на Квиринале и имение Цезаря у Тибура. Самое позднее после смерти диктатора он уходит из политики и посвящает себя писательству[5]. Он умирает в 35 или 34 г.[6] до Р. Х.
Bellum Catilinae, его первенца (Catil 4), датируют (из-за 53, 6-54, 4) после смерти Цезаря (возможно, в 42 г.)[7], Bellum Iugurthinum - временем триумвирата (около 40 г.). В работе над Historiae Саллюстий проводит последние годы своей жизни. В 38 году цезарианец П. Вентидий Басс, должно быть, заказал ему речь по случаю своей победы над парфянами[8]. Другие речи Саллюстия читал еще Сенека Старший (contr. 3, praef. 8), но "лишь из почтения к историческим трудам". (Об Инвективе и Письмах к Цезарю см. Приложение).
Обзор творчества
Bellum Catilinae
Во введении Саллюстий объясняет, как он пришел к историографии (1-4, 2). Он называет свою тему (4, 3-5), представляет Каталину и задается вопросом о причинах и поводе заговора (5, 1-8); это приводит к экскурсу об эпохе расцвета и постепенном вырождении Рима (5, 9-13, 5). На таком фоне становится понятным поведение Каталины и заговорщиков (14-16). В сообщение о первом собрании участников (17-22) вплетено отступление о так называемом первом заговоре (18, 1-19, 6). Центральный пункт сцены - речь Каталины (20).
Затем следуют события вплоть до отъезда Каталины и объявления его вне закона (23-36, 3). После отступления о горестном положении государства (36, 4-39, 5) мы узнаем о раскрытии заговора в Риме (39, 6-47, 4) и его подавлении (48, 1-55, 6).
Кульминация - от прений в сенате до казни заговорщиков (50- 55). Саллюстий особенно подробно останавливается на речах Цезаря (51) и Катона (52) и сравнении обоих великих людей (53, 2-54, 6). Заключительную часть произведения, где повествуется о гибели Каталины (56-61), украшает речь этого героя (58).
Bellum Iugurthinum
Подобным же образом построена монография о войне против Югурты (111-105 гг. до Р. Х.). После предисловия, где Саллюстий среди прочего с удвоенной энергией отстаивает свои историографические занятия (1-4), он заявляет свою тему (5, 1-3) и дает обзор предыстории - вплоть до разделения Нумидии между Адгербалом и Югуртой (5, 4-16).
Экскурс об Африке образует точку перелома (17-19). События от разделения Нумидии до начала войны заполняют следующую основную часть (20, 1-28, 3). Ближайший отрезок охватывает походы Бестии и Альбина вплоть до постыдного унижения римлян и rogatio Manilla ("Манилиева законопроекта", 28, 4-40).
Экскурс о партиях - продуманно включенный в контекст неспокойных взаимоотношений в Риме - в своей постановке перед перипетией может быть сопоставлен с экскурсом в Катилине (36, 4-39, 5). Затем следуют походы Метелла (43-83) и Мария (84-114).
Historiae
Historiae - задуманные как продолжение работы Сизенны - начинаются в год смерти Суллы (78 г. до Р. Х.) и доходят до 67 г. Смерть застала Саллюстия с пером в руке. Из этого труда сохранились четыре речи и два письма, кроме того - примерно пятьсот фрагментов. Контекст мы можем реконструировать по позднейшим писателям, - напр., по Плутарху[9].
В первой книге к значительному прологу (1-18) примыкал обзор предшествующего полувека (19-53 гг.: так называемая "археология"). Основное действие начиналось речью консула 78 г. Лепида против Суллы и за восстановление свободы (55). Возможно по поводу смерти Суллы следом давался характерный образ тирана (58- 61), затем - восстание Лепида (62-83) с речью Марция Филиппа к сенату (77), наконец - война против Сертория (84-126).
События 76 - начала 74 гг. содержались во второй книге: гибель Лепида в Сардинии (с отступлением об этом острове 1-11) и верховное командование Помпея в Испании (1-22). События в Риме, Испании, Македонии (23-41). На следующий 75 год приходятся речь Котты к народу (47), ход войны против Сертория (53-70), предыстория войны с Митридатом (71-79), дарданская (80) и исаврийская (81-87) войны - с географическим экскурсом (82-87) и события в Испании (88-98) с письмом Помпея (98).
Третья книга была посвящена борьбе Антония с пиратами, его нападению на Крит (1-16) с описанием этого острова (10-15), началу войны против Митридата (17-42), дальнейшим событиям 74 и 73 гг. (43-51) с речью народного трибуна Макра (48), митридатовой войне (52-60) со знаменитым экскурсом о Черном море (61-80), концу войны против Сертория (81-89) и войне со Спартаком (90- 106).
Четвертая книга охватывала события 72-70 гг. в Азии (1-19), конец войны с рабами (20-41) с описанием нижней Италии и Сицилии (23-29), то, что происходило в городе (42-55) и, наконец, армянскую войну (56-80) со знаменитым письмом Митридата (69).
Пятая книга (осень 68 - конец 67 гг. до Р. Х.) сообщала об окончании боевых действий под руководством Лукулла (1-16) и о пиратской войне (17-27).
Источники, образцы, жанры
Материал для повествования Саллюстию готовили его образованные вольноотпущенники, так что для него речь шла не столько об исследовании фактов, сколько о литературном оформлении и морально-политическом истолковании.
Об источниках Bellum Catilinae он нам ничего не сообщает. Некоторых современников он знает лично: Красса (ср. Catil 48, 9), П. Суллу, Цезаря. Что касается документов, существовали протоколы заседаний сената (Cic. Suit 42) и письма[10]. Основную массу материала давали речи Цицерона и иные его прозаические и поэтические самоизображения[11]. Хотя личность консула у Саллюстия не стоит на переднем плане, он все же перенимает Цицеронов образ Катилины[12]. Для Historiae Саллюстий тоже, должно быть, воспользовался Цицероном. Речь, которую Катон держал в сенате, была запротоколирована (Plut. Cato 23); о Катоне были произведения Брута и Цицерона, не говоря уж о памфлете Цезаря.
Для Bellum Iugurthinum и Historiae материал имелся у римских историографов, а также у греческого философа и историка Посидония (ок. 135-51 гг. до Р. Х.). Рутилий Руф и Сулла, принимавшие участие в войне, оставили мемуары; напр., необычайно точные для Саллюстия показатели времени в гл.101, 1 и др. (ср. также 91,1) заставляют думать о показаниях очевидца: в таких местах, как гл.108, 3, Саллюстий мог предпочесть воспоминания Суллы другим источникам; в том же направлении указывает местами встречающаяся критика в адрес Мария (93.2:94,7).
Хотя тогда можно было прочесть подлинные речи Метелла и других, в Bellum Iugurthinum все речи - вымысел Саллюстия. Документы, как представляется, он также не привлекал. Архаизмы в rogatio Manilla (40, 1) у автора и без того архаизирующего никоим образом не являются показателем подлинности.
Исторический обзор, который ему, должно быть, сообщил его друг Л. Атей Филолог (Suet, gramm. 10), Саллюстий мог не использовать активно при составлении своих монографий. В отступлении об Африке он ссылается - не беря на себя ответственность за содержание - на пунийские источники (Iug. 17, 7), которые он велел перевести; окончание catabathmon (19, 3) говорит, кроме того, о привлечении также и греческого источника (Посидоний?)[13].
Жанр исторической монографии, к которому относятся Catilina и Iugurtha, в греческой литературе носит фукидидовский отпечаток. Саллюстий не довольствуется подражанием эллинистическим предшественникам; в сознании исторического величия Рима он состязается с лучшими среди греков. При этом от произведения к произведению точка зрения несколько смещается[14]. Во всех трех работах мы - в соответствии с жанровыми ожиданиями, возбужденными Фукидидом, - обнаруживаем пролог и "археологию", как и большую речь, акцентирующую начало, в обеих монографиях политическое отступление, в Катилине выступления с противоположных позиций на прениях в сенате и характеристику главных героев. В Югурте тот факт, что речь идет о внешней войне, предоставляет дополнительные возможности примкнуть к фукидидовской традиции: скажем, при описании битв и обсуждении взаимовлияния внутри- и внешнеполитических факторов. В Историях Саллюстий как писатель удаляется от Фукидида, однако все еще вдохновляется историософскими идеями своего греческого предшественника и его критикой языка[15]. Своим способом изображения Саллюстий заявляет претензию на роль римского Фукидида. Величие и упадок Рима заведомо предполагают сопоставление с Афинами эпохи Пелопоннесской войны. Несмотря на значительные различия в целеполагании и способе рассмотрения, оба историка сходятся прежде всего в вопросах человеческой природы и причинах внутренних противостояний в государстве. В подобном смысле Цицерон оглядывается на Демосфена, Лукреций на Эмпедокла, Вергилий на Гомера, Гораций на Алкея - не с чувством классицистической немощи, но наоборот, ощущая важность того, что предстоит сказать.
Изменение писательской манеры от произведения к произведению включает и расширение круга привлеченных источников. Саллюстий все больше становится универсальным историком, он обретает геродотовский этос. В этом отношении характерна смесь анекдотических и сентенциозных элементов в рассказе о Миципсе и его сыновьях (Iug. 9-11). Для речи этого короля должны были послужить стимулом последние слова Кира у Ксенофонта (Cyr. 8, 7; особенно 13-15). Следы греческой образованности мы обнаруживаем даже и в той речи, где Марий отрицает свое владение греческим языком (Iug. 85, 12).
Эллинистическая историографическая техника не остается бесплодной для Саллюстия: это само собой разумеется. Эллинистическую теорию исторической монографии мы обнаруживаем в письме Цицерона к Лукцею (adfam. 5, 12): драматическая лепка и пробуждение аффектов[16] ("страх и сострадание") имеют здесь преимущество сравнительно с поучением. Саллюстий создает перипетии как прирожденный драматург, но без риторических излишеств.
В Historiae Саллюстий освобождает образ Помпея от притязаний на полководческую роль второго Александра (так его описал Феофан из Митилены; см. в противоположность последнему Sail. hist. 3, 88!). "Манера эллинистических мастеров пафоса... конечно, отличается от таковой же Саллюстия ровно так же, как "детскость", которую выказывал Сизенна в качестве подражателя Клитарха (Cic. leg. 1,7), или как строгий деловой стиль Иеронима и Полибия"[17].
По сравнению с Полибием у Саллюстия бросается в глаза предпочтение, оказываемое морали. Речь идет не только о механической смене форм конституции, и даже не о смешанной конституции, но о воплощении virtus в единичном и справедливости в целом.
Посидония напоминают географические отступления в Югурте и Историях, затем - учение о возникновении культуры с идеализацией жизни древнейшего общества (Catil. 2, 1; 9, 1); об эллинистических чертах - мысль о самодостаточности духа (Iug. 2, 3) и учение о благодетельном воздействии на римлян внешней угрозы (Diod. 34, 33), наконец, вообще этическая концепция истории (Diod. 37, 2). Естественно, Саллюстий не может разделить приверженности Посидония к партии оптиматов.
Риторическое влияние на Саллюстия проявляется в предпочтении прямых характеристик, моральных размышлений, сентенций, пространных сравнений, как, напр., Цезаря с Катоном (Catil. 53). Греческий образец риторизации и морализации истории - Теопомп[18]. Саллюстий, вероятно, знаком также с Эфором и Тимеем. Были предприняты попытки свести к Эфору пару речей Катона и Цезаря[19], опрометчиво отведенные критикой.
Саллюстий, конечно, никакой не философ, однако для своих целей он пользуется философскими общими местами. Для самоизображения писателя в предисловиях среди прочего тон задает седьмое письмо Платона (напр. Iug 3, 2; Plat, epist. 7, 331 С). Уже в Катилине (1, 1) сочетаются мотивы из Государства (586 A) и Федона (80 A) - комбинация, которую он мог усвоить в риторической школе; однако возможно, что Саллюстий заглядывал непосредственно в сочинения Платона. Философские мысли предисловий, конечно, нельзя свести исключительно к последнему, ни также к Протрептику Аристотеля - работе, еще близкой к Платону. Стоические элементы указывают на Посидония в качестве промежуточного источника (также и для платоновских элементов). Уже начало Каталины указывает на современные философские темы, с которыми Саллюстий мог познакомиться, в частности, у Цицерона[20]. Основная тенденция предисловий - обосновать стремление к славе и этим оправдать деятельность историка, - конечно, не может считаться философской. В привлечении отдельных философских тезисов, чтобы описать авторское самосознание, Саллюстий напоминает Энния, проделывавшего подобные манипуляции с пифагореизмом. К саллюстиевой исторической концепции мы вернемся позже.
Важнейший римский образец - Катон Старший. Саллюстий формирует свой собственный стиль под знаком архегета. До того римская историография в такой степени не сосредоточивалась на Катоне (см. раздел Язык и стиль). Однако прежде всего под влиянием великого старца формулируется моральная критика современного Рима, ради пользы (commodum, Iug. 4, 4) rei publicae.
У высоких литературных притязаний Саллюстия - автора исторической монографии - в Риме есть лишь один предшественник: Целий Антипатр. Как Семпроний Азеллион и Цицерон (de orat. 2, 63), Саллюстий задается вопросом о причинах и истинных мотивах; как и великий оратор, он подчеркивает роль личности в истории и полагает, что некоторые периоды второго века относятся к хорошим временам римской истории[21]. Что касается дружественной к Сулле ориентации Корнелия Сизенны, Саллюстий должен был ретроспективно исправить ее.
Литературная техника
Саллюстий пишет - по суждению Фронтона - "выстроенно", structe (р. 134 V. D. H.). Его тщательную литературную отделку подтверждает и Квинтилиан (inst. 10, 3, 7 сл.). Сначала обратим внимание на макроструктуры.
Отличительный композиционный принцип - симметрия: начало и концовка Bellum Catilinae содержат речи Катилины (20 и 58); собственно рассказ начинается с описания его характера и заканчивается героической смертью. В предпоследней части сопоставлены две противоположные, но почти одинаково длинные речи двух влиятельных лиц (51 сл.).
Другая ведущая композиционная мысль - применение рамочных структур: в характеристику Катилины и участников его заговора вставлен экскурс о блеске и упадке Рима (5, 9 - 13, 5), находящийся в тесной содержательной связи со своим окружением. Точно так же рассказ о так называемом первом заговоре (18, 1 -19, 6) - вставка в повествование о первом собрании заговорщиков. ХарактеристикаСемпронии (25) также включена в свой контекст. Большой экскурс о печальном положении государства (36, 4 -39, 5) играет роль паузы между подготовкой заговора и его раскрытием.
Несмотря на больший объем Bellum Iugurthinum, структуру[22] этой работы легче обозреть, чем структуру Кашилины. Надо обратить внимание, напр., на параллелизм во взаимоотношении обеих последних основных частей: действия Метелла (сначала самого по себе, затем с оглядкой на Мария) и затем подвиги Мария (в заключительной фазе при поддержке Суллы).
Речи расставляют структурные акценты: таковы слова Меммия (Iug. 31) - через короткий промежуток вслед за исходным пунктом основного действия - и Мария (Iug 85) вскоре после начала заключительной части. Обе речи обладают и содержательно важной функцией: они содержат основополагающие политические размышления.
Последовательность "предисловие - исторический обзор - большая речь" мы обнаруживаем уже в Катилине и затем в Историях. (Тацит также применит ее в своих Историях.)
В последней работе Саллюстий не распределяет книги точно по годам, т. е. следует другому композиционному принципу. В первой книге восставшие - Лепид и Серторий - явно оказываются на первом плане, главными действующими лицами; в позднейших частях ведущую роль играют Помпей и Лукулл. Вставные письма становятся формальными вехами: письмо Помпея (зима 75-74 г.), Митридата - на рубеже 69-68 гг. (hist. 2, 98; 4, 69). Заключение второй книги подчеркивается письмом Помпея и предвосхищением следующего года с консульством Лукулла. Географические отступления своим обилием и многообразием оттеняют "ойкуменический" характер Историй. Можно предполагать, что экскурсы и в этом произведении выполняли членящую функцию. Конечно, о политических экскурсах (вроде Catil. 36, 4-39, 5 и Iug. 41 сл.) в Историях ничего не известно. Это лишь ярче выделяет игру Саллюстия: чередование речей, с одной стороны, и географических экскурсов, с другой. В последних Саллюстий создает панораму внешнего мира, в первых - внутреннего, в политико-моральном аспекте. И то и другое задает масштаб исторических событий и их истолкования. Бросающееся в глаза обилие этих столь сильно отличающихся друг от друга разновидностей текста, создающих одновременно паузы в рассказе, вместе с тем фиксирует и первый отправной пункт для восприятия и понимания целого.
Итак, вот набор основных средств литературной техники Саллюстия: предисловия, личные характеристики, речи, письма, экскурсы, драматическое оформление и перипетии.
Рафинированная структура предисловий не может быть вполне объяснена ни "архаической" кольцевой композицией, ни школьной риторикой; в них царит принцип "саморазвивающейся антитезы"[23]. В Катилине седьмое письмо Платона задает литературные рамки для рассказа о собственных политических разочарованиях; в предисловиях обеих монографий оправдание собственной писательской деятельности (см. раздел Литературные размышления) - предмет доказательства, которому служат и в каждом случае подверстанные философские общие места; литературная техника соответствует эпидейктическому прологу, напр., предисловию Панегирика Исократа с защитой δόξα ораторского искусства перед лицом высоко ценимой народом атлетики.
Теперь обратимся к личным характеристикам главных деятелей. Конечно, героем Bellum Iugurthinum должен был быть сам римский народ (ср. bellum, quodpopulus Romanus cumlugurtha rege Numidarum gessit, "война, которую вел с Югуртой римский народ", Iug. 5, 1), однако в соответствии с концепцией Саллюстия (paucorum civium egregiam virtutem cuncta patravisse, "все было сделано выдающейся доблестью немногих граждан", Catil. 53, 4) он представлен героями-одиночками: Метеллом (43-83, причем 63-83 вместе с Марием), этим последним (83-114) и Суллой (95-114 вместе с Марием). Сулла впервые появляется в гл.95; роль нового участника подчеркивается прямой личной характеристикой. В соответствующем месте (63, 3-6) Мария читателю представляет краткая биография[24]. Характеристики Суллы и Мария сравнивали со школьной темой энкомия[25]; более метко понятие "парадоксального портрета", в котором рядом излагаются и привлекательные, и отталкивающие черты[26]. Камилину (5) открывает прямая характеристика героя. Поверх индивидуальных отличительных черт он становится героем типическим; склонность к преступлениям и одержимость (15, 4-5) делают из него отчаявшегося послесулланских времен, симптомом больного общества. Характеристика Семпронии (Catil. 25), недостаточно прочно вплетенная в общую ткань повествования, также должна иллюстрировать перемену в римском обществе.
Близка к этой литературная техника сопоставления, σύγϰρισις: при сопоставлении Цезаря и Катона (Catil 53-54) риторические средства видны невооруженным глазом (53 - техника предисловия, 54 - антитезы). Индивидуальная характеристика при этом связана с основными понятиями virtutes и vitia, "доблестей" и "пороков". Однако - в отличие от энкомия и инвективы - здесь не идет речи о черно-белом изображении. Катилина и Семпрония также имеют привлекательные (хотя и односторонне развитые) черты, а доблести Цезаря и Катона дополняют друг друга, вместе образуя целое. Так становится ясно, что и риторические средства не употребляются слепо, а оказываются инструментом своеобразного творческого замысла.
Косвенным характеристикам[27], к которым мы теперь обратимся, весьма способствуют речи и письма. Помпей Трог высказывает недовольство свободным (в большей или меньшей степени) вымыслом в приведенных речах (frg. 152 Seel = lust. 38, 3, 11). Однако таков устоявшийся обычай античной историографии (ср. Thuc. 1, 22). Истолкование речей в основном усложняется тем, что, кроме характеристики произносящего, они служат анализу исторической ситуации или даже выходят за ее пределы: описывая словесную дуэль между Цезарем и Катоном, Саллюстий в основном думает не о конкретных условиях 63 года, но и о всем жизненном пути Катона и Цезаря, на который у него есть возможность оглянуться. Настоятельные просьбы Миципсы о единодушии (Iug. 10) затрагивают тему, которая волнует Саллюстия по отношению не столько к Нумидии, сколько к Риму. Консул Лепид, по суждению исследователей, не мог говорить в начале 78 г. то, что вкладывает в его уста Саллюстий (hist. 1, 55 М.); однако речь вводит его как протагониста и затрагивает главную тему всего труда - крах республики[28].
В центре каждой монографии стоит политический экскурс. В Историях есть экскурсы только географические; при этом возникает более четкое разделение труда между экскурсами и речами (см. выше раздел Источники, образцы, жанры).
Сам рассказ имеет "сценический" характер: Саллюстий упрощает ход событий и выстраивает его как последовательность отдельных сцен. В духе историографической техники эллинизма он несколько подчеркивает роль случая (Iug. 71,1- 4), а также слезы и эмоции (Iug. 70, 1;5;71,2;5;72, 2). Каталина напоминает (Catil. 15, 4-5) драматические персонажи (напр., Ореста, преследуемого фуриями[29]); в конце он умирает как герой (Catil. 60 сл.)[30]. В обеих монографиях действие группируется вокруг перипетии, внезапной перемены счастья. Так, экскурс в Катилине (36, 4-39, 5) придвинут к низшей точке драматического развития, непосредственно перед описанием посольства аллоброгов и раскрытия заговора. Экскурс о партиях в Bellum Iugurthinum (41 сл.) стоит также перед поворотным пунктом: Метелл изменяет ход войны к лучшему. "Археология" в Катилине (6-13) состоит из двух противоположных фаз: "хорошего" прошлого и "дурного" настоящего, между которыми решающей гранью стало разрушение Карфагена (Catil. 10,1).
Однако Саллюстий более скуп на средства патетической историографии, чем, скажем, Филарх, мишень Полибия в его полемике[31]. То, что Саллюстий вовсе не хочет писать "мелодраму" о Югурте, проявляется в том, напр., что Марий и Сулла выступают на первый план лишь к концу. Война с Югуртой рассматривается как часть римской и всемирной истории, что еще будет показано. Литературные средства не становятся самоцелью; они занимают подчиненное положение по сравнению с замыслом историографа.
Язык и стиль
Саллюстий - настоящий создатель римского историографического стиля. Он сознательно возвращается к Катону Старшему[32], чей язык через Саллюстия получает стилеобразующее значение. Например, фрагменты Клавдия Квадригария, хотя они намного старше, звучат "нормальнее", "классичнее", чем архаизирующая речь Саллюстия[33]. Стилистическая воля нашего автора тотчас же сталкивается с непониманием: Азиний Полл ион упрекает его в том, что он поручил какому-то филологу извлечь из Катона его кряжистые словечки[34].
Словарь Саллюстия и в самом деле обогащается многочисленными заимствованиями из Катона; "архаическая" черта - вкус к аллитерациям. Другие элементы обнаруживают "эпическую" окраску[35]. Однако по отношению к архаическим написаниям не следует особенно доверять современным изданиям, поскольку в производстве древних форм они иногда слишком усердствуют. Конечно, следует признать, что переписчики рукописей склонны "модернизировать" орфографию, однако есть и противоположная опасность: в эпоху архаиста Фронтона и тем более на рубеже XIX-XX в. в наивной радости первооткрывателей древнюю латынь обнаруживали там, где традиция ее не сохранила. Образ латыни Саллюстия без грима, как она до нас дошла, мы находим не в общеупотребительных изданиях монографий, но в издании Historiae Мауренбрехера.
Однако синтаксис и стиль Саллюстия ощутимо отличаются от катоновских. Структура фразы не рыхлая, как в древней латыни, но, напротив, весьма упругая[36]. С точки зрения теории стиля Саллюстия можно назвать скорее "аттицистом". Однако это, вероятно, единственный автор, которому удалось сочетать данный эстетический принцип со значительным языковым богатством и неслыханной красочностью.
Отличительная черта его манеры письма - varietas. Однако сколько в ней все же сохранилось симметрии, можно заметить, вернувшись к нему после чтения Тацита. Асиндетон и паратакса свидетельствуют о его brevitas[37] Саллюстия, о его velocitas ("быстроте", Quint, inst. 10, 1, 102), позволяющей ему сказать много немногими словами. В этой "густоте" Квинтилиан усматривает отличие от ораторского искусства, где важны ясность и удобопонимаемость (inst. 4, 2, 45; 1, 1, 32).
Главная цель сжатого изложения функционально подчиняет себе и другие принципы - архаизм и новаторство (Саллюстий - новатор). В своем творческом сочетании древнего и нового Саллюстий напоминает Лукреция[38]. Стремление спровоцировать оптиматов[39] вульгарной "демократической" латынью совершенно исключается: трудно найти стилиста высшего ранга, нежели Саллюстий.
Его стилистическое развитие[40] не так просто поддается описанию, как у Тацита. Тем не менее от Катилины к Югурте можно наблюдать намеренный подъем: характерные черты первенца становятся более четкими, что справедливо, в частности, для исторического инфинитива, который во втором произведении встречается чаще (и потому несколько теряет в эффектности)[41].
Саллюстий заботится о полновесной, полнозначной речи. Поэтому он с самого начала избегает политического и полуполитического сленга вроде gravitas "важность", honestas "честность", humanitas "человечность", lenitas "кротость", verecundia "скромность", consensus "согласие", а также claritas "почет"[42]. После Катилины исчезают: crudelitas ("жестокость"; остается saevitia " свирепость"), cupiditas (" страстность"; остаются cupido и libido, "страсть" и "похоть"), desidia ("вялость") остаются ignavia, inertia и socordia, "бездеятельность", "нераспорядительность" и "праздность"), eloquentia ("ораторский дар", остается facundia "красноречие"). Таким образом, возрастает вкус к более изысканному, выразительному слову.
От Катилины к Югурте увеличивается удельный вес слов: formido "страх", metuo "бояться", metus "боязнь", anxius "тревожный", vecordia "безумие", aerumnae "несчастья", cupido, ignavia, socordia, opulentus "богатый". Из обозначений страха Саллюстий открывает terror, "ужас", только в Югурте, pavor, "робость", - только в Историях. Зато прилагательное formidulosus ("ужасный"), предпочитаемое в Катилине, потом исчезает вовсе.
Между сообщениями историка и вкраплениями речей практически нет языковой разницы - если отвлечься от более размашистого стиля последних. Языковая дифференциация отсутствует и у персонажей: Цезарь у Саллюстия говорит не на цезаревой, а на саллюстиевой латыни. Марий выказывает "отсутствие риторического образования" в мастерски построенной речи. Если речи все же в значительной мере приспособлены к этосу говорящего, это не вопрос языка в тесном смысле слова.
Саллюстий не относится легкомысленно к писательскому труду: et sane manifestus est etiam ex opere ipso labor ("труд виден и по самому произведению", Quint, inst. ю, 3, 8). Его язык далек от обиходной латыни; предпочтение facio "делать", как и agito "действовать", и другие фреквентативы сами по себе никоим образом не могут обосновать противоположное суждение. Речь идет об изысканности художественного творчества в сфере языка.
Образ мыслей I. Литературные размышления
Саллюстий следует призыву Катона Старшего[43], который полагал, что римские герои известны так мало только потому, что не было столь красноречивых глашатаев их славы, как у греков (Catil. 8). Однако автор не только разглашает чужую славу, он стремится к ней и сам. В предисловиях к Катилине и Югурте он основывает свои представления о ценности труда историографа на понятии virtus (моральная энергия)[44]. В древнеримской мысли virtus и gloria[45] тесно связаны друг с другом. "Интеллектуальная деятельность" в древнем Риме ограничивалась политическими трудами. Саллюстий переносит эти представления в литературную сферу, тем более что настоящее - в тени триумвирата Антония, Октавиана и Лепида - предоставляет мало удовлетворительных возможностей для проявления virtus в древнегражданском смысле (Iug. 3.). Саллюстиево личное стремление к славе осуществляется в новой области - писательской.
Точка зрения психологии творчества должна быть дополнена с помощью психологии восприятия. Метопа rerum gestarum ("память о подвигах", Iug 4, 1) пробуждает пламенное стремление к virtus и gloria. В этом отношении историография сопоставима с древнеримскими изображениями предков (Iug. 4, 5- 6). Таким образом - что касается собственной личности - Саллюстий распахивает художественно-творческую целину, что же касается эстетического восприятия, то он лишь тем более соответствует традиционным категориям своего читателя, чья мысль вращается в рамках общепринятого.
Правда, в одном пункте Саллюстий не делает никаких уступок. Он знает, что публика воспринимает то, что ей кажется возможным с учетом собственных способностей (Catil. 3, 2), однако игнорирует это обстоятельство и следует - отказываясь от моментального воздействия - тому, что признает истинным[46].
Он также заботится о беспартийности. Он не ссылается на трудность исследования фактов; следовательно, его произведения не свободны от заблуждений по незнанию или легкомыслию.
Зато ему особенно важно подчеркнуть ранг своего предмета соответствующим уровнем языкового изображения: facta dictis exaequanda ("слова должны сравняться с делами", Catil. 3, 2)[47]. Достойную и полнозначную речь он считает своей задачей.
Свое изображение он соизмеряет с предметом[48]. В уходе от политического сленга, в признании того факта, что зачастую слова утратили свое прямое значение, сходятся писатель и моралист. В речи Катона (Catil. 52, 11) это звучит по поводу слов Цезаря о мягкости: "Уже давно мы потеряли истинные обозначения вещей" (vera vocabula rerum; ср. Thuc. 3,82, 4)[49].
Раздаривание чужого имущества называется "щедростью", удаль в преступлениях - "отвагой". Фальшивый язык есть симптом политического упадка (Catil 52, 11). Все почетные дары доблести, virtus praemia захватила в свои руки ambitio (52, 22). В Историях мысль развивается дальше: "сенат" и "народ" - лишь благовидная маскировка личного стремления к власти (ср. hist. 3, 48, 11). Даже названия "блага" и "зла" изменили свое значение: критерием первого стали не заслуги перед государством, но богатство, нечестно завоеванное господствующее положение и защита status quo. Достойно внимания предостережение против утешений в красивых словах о самовластии: нельзя называть "спокойствием" (otium) то, что является на деле рабством (servitium) - (hist. 3, 48, 13). Саллюстий клеймит также злоупотребление словами dignitas и libertas с целью скрыть произвол и своекорыстие (Iug. 41, 5); трудно при этом не подумать о Цезаре. Тому факту, что слова потеряли свой исконный смысл, соответствует в действительности утрата достоинства почетных должностей. В этой области пересекаются литературно-языковые и моральные критерии Саллюстия. Эта аналогия лежит в основе его намерения приравнять литературный вклад к заслугам перед государством (ср. Iug. 4, 3 сл.). В Катили-не политическая деятельность стоит у Саллюстия еще на первом месте, но в Югурте он высказывает уничтожающую оценку современной политики (Iug. 3 и 4). В предисловии к этой монографин сильнее проявляется мысль о духовной независимости; конечно, дух в римском смысле остается связан с virtus.
Размышления Саллюстия в его предисловиях - новшество на римской почве. Использование предисловий для оправдания своей литературной деятельности напоминает Теренция[50].
Образ мыслей II
Мы уже затрагивали отношение Саллюстия к философии в целом, обсуждая его источники; здесь следует подробнее остановиться на понимании истории. Как историк-прагматик он хочет объяснить при описании событий, quo consilio, quaque ratione gesta essent, "по какому плану, по какому замыслу они осуществлялись"[51]. Фон и причины для Саллюстия - явления не только рационального, но и психолого-морального порядка. Отсюда его личные характеристики, речи, политические отступления и гномические обобщения[52]. Здесь мы последовательно рассмотрим проблему помрачения его образа истории, роль личности и virtus, вопрос о тенденции, отношение к современности, взаимосвязь внутреннего и внешнего.
"Помрачился" ли образ истории у Саллюстия? Для ответа на этот вопрос не стоит ограничиваться прологами, которые в первую очередь должны прояснить отношение Саллюстия к своему писательству. Намного важнее - начиная с "археологии" в Катилине - экскурсы, в которых критикуется общее направление римского развития. В Катилине предполагается некое изначальное состояние, время, когда моральные ценности были сами собой разумеющимися (Catil. 2, 1; 9, 1); вехой начала римского морального упадка стал год падения Карфагена {Catil. 10), и при Сулле падение достигает крайней точки (Catil. 11, 4-11, 8)[53]. В Югурте (41) точкой перелома остается разрушение Карфагена; но до сих пор только страх перед врагами служил гарантией политической морали. В Историях первый раздор возникает vitio humani ingenii (frg. 1,7 м.): римская мораль была хороша лишь в начале республики и между второй и третьей Пуническими войнами - а именно только в силу страха перед мощными противниками. И теперь образ первоначального времени противопоставлен образу Каталины (hist, 1, 18): первоначально царило право сильного. Саллюстий все больше удаляется от римского представления о человеке, изначально добром по своей природе. Но историческую задачу он видит в преодолении человеческой природы нравственными поступками.
Саллюстий отводит личности и ее духовно-нравственным заслугам решающее место в истории. Animus - руководитель нашей жизни (Iug 1,3); его деяния (ingeni facinora) бессмертны (Iug. 2,2). Близость Саллюстия к Платону нельзя при этом ни преувеличивать, ни обойти молчанием. Тезис о превосходстве animus - центральный, хотя Саллюстий и не философ. Но можно ему поверить, что для него, как для философского дилетанта, применение этого принципа - вещь серьезная. Конечно, он подчинен нефилософской цели - славе. Animus по пути virtus идет к gloria (Iug. 1,3). Не "всемогущему" случаю, царящему во всех вещах[54], но не могущему ни придать доблести, ни отнять ее[55], но virtus - принадлежит решение. Это означает, в частности, не столь высокую оценку заслуг Мария, поскольку тот своими победами иногда был обязан случаю (напр., Iug. 94, 7 sic forte conrecta Mari temeritas gloriam ex culpa invenit, "так опрометчивость Мария, исправленная случайностью, стяжала ему славу там, где он заслуживал обвинения"). Взаимоотношения fortuna и virtus должны рассматриваться так: где вторая дает слабину, первая начинает неистовствовать. Таким образом они взаимодополнительны (Catil. 10, 1). В центральных местах произведения fortuna играет против virtus - впрочем, иногда понятие становится менее четким (ср. Catil. 2, 4- 6)[56]. Наряду с fortuna есть еще противоборствующие силы - так собственная эпоха Саллюстия совершенно отказалась от virtus, что могло бы дать повод к ее трагическому истолкованию. Саллюстий, конечно, следит за военными и политическими механизмами, но свободное решение одиночки для него главное. Его моральная точка зрения преодолевает даже и внешнее исполнение желаний: государственные должности сами по себе в его глазах лишены величия, они обретают свою ценность только благодаря virtus лица, их занимающего (Iug. 4, 8)[57].
Следует ли Саллюстий определенной политической тенденции? С одной стороны, он выбирает тему войны с Югуртой потому, что "тогда в первый раз выступили против высокомерия знати" (5, 1), с другой - подчеркивает свою беспартийность (Catil. 4, 2) и не замалчивает ошибок популяров и homines novi (напр. Iug. 4, 7; 92-94; 63, 6; 64, 5): для них дело тоже заключается лишь в личной выгоде.
Пристрастен ли он к Цезарю? Безусловно, он пытается освободить своего благодетеля от подозрения в соучастии в так называемом первом заговоре Катилины. Речи Цезаря и Катона полны сюрпризов: первый выступает как поборник законности, защищает философские ("эпикурейские") положения и даже в духе Катона Старшего ссылается на предков; его аргументация вообще подобна таковой же в речи За родосцев. В целом образ Цезаря сделан ретроспективно, ему свойственны черты, которые явно проявились у Цезаря лишь позднее.
На Катона можно было бы напасть за его доктринерство. Однако ж нет: у Саллюстия это практический государственный деятель со всей должной энергией. Его идеалы - те же самые, которые Саллюстий представляет в прологах и экскурсах. Катону у Саллюстия принадлежит последнее слово. В знаменитом сравнении (σύγϰρισις) он охарактеризован едва ли не более благоприятно, чем Цезарь[58]. Саллюстий заходит так далеко, что Катилина у него ссылается на свою dignitas (35, 3; 4), как это будет делать Цезарь в своем походе по Италии. Катон критикует цезарево словоупотребление mansuetudo et misericordia ("кротость" и "милосердие", Catil. 52, 11 и 27). Была ли у них обоих возможность - объединившись - спасти республику? Саллюстий не дает на этот вопрос ответа - он удовольствовался наглядным изображением из взаимодополняющих достоинств[59]. Подобное справедливо и для героев войны с Югуртой.
То обстоятельство, что для героев Саллюстия в каждом случае можно найти платоновский человеческий и государственный тип[60] (для Катилины и Суллы - тиранический, Катона - аристократический, Скавра - олигархический, Метелла - тимократический, Мария - демократический), говорит не столько о зависимости Саллюстия от Платона, сколько о его способности к тонкой нюансировке различных характеров; одновременно это весомый аргумент против якобы свойственной ему тенденциозности.
Упоминания имени Цицерона далеки от экзальтации, однако optimus consul, "наилучшего консула", не нужно воспринимать как иронию; повторение знаменитых - и опубликованных - Катилинарий было бы бессмыслицей и противоречило бы обычаям литературной историографии. Саллюстий умеет сдерживать свою антипатию к Цицерону и прежде всего заботится о партийном беспристрастии, хотя и не всегда с полным успехом[61].
Теперь об отношении к современности. В отличие от Ливия Саллюстий обращается к историографии не для того, чтоб спастись от нее; он пишет при триумвирах, которым его похвалы Катону и осторожное признание Цицерона не могли прийтись по душе. Более того: Цезарь у него выступает против проскрипций, гнева и кровопролития (Catil. 51, 32-36), т. е. разыгрывает карту Цезаря против цезарианцев: potest alio tempore, alio consule, quoi item exercitus in manu sit, falsum aliquid pro vero credi ("в иное время, при ином консуле, у которого даже и окажется в руках войско, может быть, примут нечто ложное за истину" 51, 36). Саллюстий не удовлетворяется проекцией отрицательных черт Суллы на свой образ Катилины, он употребляет образ Катона Младшего (и язык Старшего), чтобы раскрыть ошибки олигархии - эта проблема к тому времени снова обрела актуальность[62].
Война и раздор партий, борьба против внешнего врага и внутренние противостояния тесно связаны друг с другом: разве в Катилине противник не является из собственных рядов? И разве в Югурте (35, 10) сам враг не клеймит продажность римлян? Мотив "подкупа" служит связующим звеном между внутри- и внешнеполитическими событиями.
В Югурте большие речи и экскурс о партиях затрагивают внутриполитическую проблематику. Аналогичным образом в Историях - после вводного обзора - вымышленная речь консула Лепида (1, 55) изначально задает весомый внутриполитический акцент.
В начале Bellum Iugurthinum Саллюстий объясняет, что он описывает эту войну в силу ее стратегического значения, а также и потому, что в ее ходе впервые было оказано сопротивление высокомерию знати - конфликт, который в конечном счете привел к гражданской войне и опустошению Италии. На самом деле вопрос, как нужно было вести себя относительно Югурты, был в те годы пробным камнем и для римской внутриполитической обстановки. И вот, поскольку подходы domi bellique, "дома и на войне", в этом случае тесно связаны друг с другом, произведение получает внутреннее единство. Саллюстий не щадит ни своекорыстную клику оптиматов, ни подстрекаемый трибунами народ, позволяющий себе руководствоваться не столько заботой о государстве, сколько ненавистью к властям (40, 3) и склоняется к такому же безграничному высокомерию, что и знать. Ответственность за порчу нравов в политике разделяют обе стороны.
Противоположный положительный полюс - concordia, "единодушие". Она вообще присутствует как норма на фоне изображаемого провала; явно же формулирует эту мысль Миципса в своей речи, адресованной сыновьям: concordiaparuae res crescunt, discordia maxumae dilabuntur ("от единодушия малые силы возрастают, от раздоров расточаются великие", Iug. 10, 6).
Если Саллюстий в конце Югурты уделяет основное внимание Марию и Сулле, а не нумидийцу, это нужно понимать следующим образом: речь идет не о трагедии отдельной личности, взгляд автора обращен к целому.
Саллюстий изображает не один только мир моральных ценностей, он все больше и больше признает права внешнего мира. Многочисленны географические экскурсы в Историях. Речь идет о взаимосвязи между внешней экспансией державы и внутренними трениями в римском обществе. Уже в основе Югурты - и еще в большей степени Историй - лежит эта двойственная тема. Только если воспринимать с одинаковой серьезностью оба аспекта, можно надеяться понять подход Саллюстия во всей его значимости.
Традиция
Многочисленные средневековые рукописи монографий (Катилипы и Югурты) делятся на два класса: полные, но сглаженные integri[63] и (несколько более ценные) mutili[64] (с лакуной Iug. 103, 2-112, 3). Оба по мнению Альберга[65] восходят к одному и тому же античному архетипу, что, однако, не бесспорно. Издание Курфесса односторонне опирается на Р. Циммермана[66], который восстановил значимость вторичной античной традиции (особенно Фронтона, Геллия и Августина) и integri recentiores. Затем его последователи C. Santini и S. Schierling попытались показать ценность этих двух типов традиции[67].
Псевдосаллюстиевы Инвективы дошли в двух классах, чьи старейшие представители - Gudianus Guelferbytanus 335 (X в.) и Harleianus 2716 (IX в.).
Четыре речи и два письма из Историй сохранились в Vaticanus Latinus 3864 (IX-X в.) вместе с речами и письмами из монографий и (спорными в своей подлинности) письмами к Цезарю. Некоторые более крупные фрагменты из Историй находятся в остатках античной рукописи (IV-V в.): Fragmentum Berolinense, Vaticanum, Fragmenta Aurelianensia. Мы располагаем также небольшими папирусными отрывками II-III вв.[68] и примерно 500 цитатами у античных авторов.
Орфография Саллюстия в поздней античности по возможности "нормализировалась"; однако в эпоху архаистов мог идти и обратный процесс. Из-за этого не стоит "восстанавливать" какие-либо древние формы.
Влияние на позднейшие эпохи
Моралистический тон произведений Саллюстия подталкивает к сравнению со стилем жизни самого автора: этот процесс начинается уже с критических высказываний Помпея Ленея, вольноотпущенника Помпея Великого, и так называемой Инвективы против Саллюстия; естественно, при этом играет свою роль и оптиматское предубеждение. "Христианский Цицерон" - Лактанций - цитирует слова Саллюстия о господствующей роли духа и подчиненной - тела (Catil. 1, 2) и при этом отмечает: "Правильно, если бы он жил так же, как говорил" (inst. 2, 12, 12, р. 157, 16 Brandt). Язычники поздней античности - не более милосердные судьи, как, напр., Симмах epist. 5, 68 (66), 2. Уничтожающе оценивает Макробий (sat. 3, 13, 9): "Саллюстий, строгий порицатель и цензор чужой распущенности". Еще в XVIII в. эта критика находит отклик; однако теперь у Саллюстия появляются и защитники, среди них - Виланд: "Мы знаем очень мало о его жизни; отвлечемся же от нее и сохраним для себя то, что он нам оставил"[69].
Что касается литературы в самом широком смысле, то Саллюстий для каждой эпохи создавал творческие стимулы[70]. Однако как стилист он сначала наталкивается на непонимание. Ливий дистанцируется от архаизмов (у Sen. contr. g, 1, 14). Азиний Поллион (у Suet, gramm. 10; Gell. 10, 26, 1) высказывает недовольство подражанием Катону; аналогично эпиграмма у Квинтилиана (inst. 8, 3, 29). Историк Помпей Трог порицает введение речей в исторические работы (у Юстина 38, 3, 11) - но это замечание касается в равной степени Ливия и вообще почти всей античной историографии.
С Веллея Патеркула (2, 36, 2), который ему подражает[71], и Квинтилиана (inst. 10, 1, 101) в Саллюстиии вполне основательно признают aemulus Thucydidis, "соперника Фукидида"; лингвистическим занятиям с его произведениями предаются такие грамматики, как Валерий Проб и Эмилий Аспр. Квинтилиан же рекомендует его в качестве чтения высокого уровня (inst. 2, 5, 19). Марциал называет его первым римским историком (14, 191), а Светоний в De viris illustribus обсуждает на первом месте среди римских историографов[72]. Саллюстий находит подражателя в лице историка Л. Аррунция, о котором, кроме этого, известно очень мало (Sen. epist. 114, 17-19), затем в лице Тацита, который называет Саллюстия rerum Romanarum florentissimus auctor ("наиболее успешный из тех, кто писал о римской истории", ann. 3, 30, 1). Архаисты ценят Саллюстия высоко: Фронтон подражает ему в Похвале Веру, Геллий (9, 14, 26) прославляет его fides в Югурте и свидетельствует о том, что толкователя Саллюстия нетрудно было встретить тогда на улице (18, 4,1).
Силий Италик использует географические экскурсы; Вибий Максим пишет "Всемирную хронику", резюмируя данные Ливия и Саллюстия. Плутарх прибегает к Историям Саллюстия в биографиях Сертория и Лукулла. Зенобий переводит Саллюстия на греческий язык; наш автор - один из источников Аммиана Марцеллина. Грамматики его цитируют с удовольствием; в риторических школах его читают как оратора.
Риторические школы создают для Отцов Церкви стимул к содержательному разбору. Минуций Феликс занимается саллюстиевой концепцией истории[73]; на его изложение причин римского упадка обращает внимание Августин[74], которому мы обязаны важнейшими фрагментами из предисловия к Историям. Как и Иероним, Августин хвалит не только его риторические достоинства[75], но и любовь к правде[76], что создает основу саллюстиева авторитета в Средние века (Isid. orig. 13, 21, 10).
В Средние века Саллюстий часто был школьным автором. Его стилистическое влияние можно установить уже в IX в., в X в. на него ориентируется Видукинд, как и на Тацита и Ливия; Випон по образцу Саллюстия вставляет речи в свой исторический труд. Бруно (De Bello Saxonico) представляет в духе саллюстиевского Каталины дурным человеком Генриха IV, который, однако, militiae laboribusque indefatigabilis, "неутомим в войне и трудах". Петрарка - присоединяясь к Августину - оценивает Саллюстия как nobilitate (=ae) veritatis historicus, "историка благородной истины" (Rerum memorandarum libri 1,17).
На заре Нового времени античных авторов рассматривают как учителей в овладении действительностью, а значит, и в политике. Саллюстий не становится только и исключительно стилистическим образцом для новых исторических трудов[77]; прочитанный "против шерсти", Каталина становится в эпоху Ренессанса учебником революции[78]. Под знаком переворота 1848 года Генрик Ибсен дает образу Каталины новое драматическое толкование; вскоре после революции 1917 г. лирик Александр Блок пишет крупное эссе о Каталине[79].
Гипотеза о тенденциозности, как представляется, так и не была сформулирована в античности; в Новое время ее представляют Павел Бений Евгубин[80], а затем - Теодор Моммзен и Эдуард Шварц.
Мастер стиля и формы в конце концов пробуждает великих авторов на исходе XIX в. Ницше признает: "Мой вкус к стилю, вкус к эпиграмме как к стилю пробудился мгновенно при соприкосновении с Саллюстием... Плотный, строгий, настолько содержательный, сколько возможно вместить, холодная злоба против "прекрасных слов", а также против "прекрасных чувств" - в нем я угадал самого себя"[81]. Гуго фон Гофмансталь: "И в те прекрасные живые дни Саллюстий, как через никогда не засоряющуюся трубу, переливал в меня свое знание о форме, о той глубокой, настоящей, внутренней форме, о которой можно догадываться по ту сторону барьера риторических изысков, о которой нельзя больше сказать, что она группирует материал, поскольку она сквозь него проникает, одухотворяет его и делает поэзию и правду заодно - игра и противоборство вечных сил, вещь, прекрасная, как музыка и алгебра"[82].
Вклад Саллюстия одновременно индивидуален и делает эпоху. В Катилине он создает новый литературный стиль. Как исторический труд, эта книга имеет недостатки, напр., образ революционера Каталины преувеличен в своем значении, и историограф перенимает его у Цицерона без критической проверки. Однако саллюстиев анализ политической обстановки, несмотря на моралистический тон, не является сплошной ошибкой. Господство богатства, вытекающие из него алчность и бессовестность обедневших аристократов, замена легальных политических связей amicitia и factio, "дружбой" и "кланом", превращение благородного состязания за должности, честь и славу в заговор против общего блага: все это - уничтожающе актуальный диагноз послесулланского порядка - возвращение гражданских войн, проскрипций и деспотизма[83].
Позднейшие произведения расширяют формат изображения: война против Югурты оказывается предвосхищением борьбы Мария и Суллы и диктатуры последнего (belium и vastitas Italiae, "войны" и "опустошения Италии"). Рамочную тему - militiae et domi, "на войне и дома" - Саллюстий наполняет жизнью, сообщает ей внутреннее взаимодействие. Уже война против Югурты становится градусником для истории болезни: вырождение политических нравов внутри государства (Саллюстий подчеркивает проблематику подкупа, поскольку она показывает, как внутренние события связаны с внешними). И, наконец, Historiae развивают эту проблему в мировом масштабе.
Раскол государства проявляется в том, что virtus единицы идет на общую пользу не целиком. Уже в Каталине - в образах Цезаря и Катона - взаимодополняющие аспекты virtus противопоставлены друг другу и остаются изолированными. Еще более отчетливо это проявляется в Югурте, где страна в целом больна, в то время как единицы - как "тимократ" Метелл и "демократ" Марий - если их рассматривать отдельно, оказывают в некоторых отношениях выдающиеся заслуги. Однако нет рядом Миципсы, чтобы подтолкнуть их к единству... а если бы таковой и обнаружился, его не стали бы слушать.
В последние десятилетия больше занимались спорными вещами - Инвективой и Письмами к Цезарю, - чем несомненно подлинными. У нас нет издания монографий первого ранга, да и Историями, самым зрелым произведением Саллюстия, все еще пренебрегают. Несомненно, если мы уделим внимание этому позднему труду, наше представление о великом римском историке приобретет универсальность и широту, соразмерные его значению.
Appendix Sallustiana
Инвективу против Цицерона Квинтилиан дважды цитирует как произведение Саллюстия (inst. 4, 1, 68; 9, 3, 89). Драматическая дата - осень 54 г. до Р. Х. Однако тогда Саллюстий как свежеиспеченный квестор вряд ли был в состоянии так нападать на знаменитого консуляра. К этому добавляются очевидные анахронизмы[84]. В оценке этой не лишенной достоинств работы речь может идти о риторической просопопее эпохи Августа[85].
Письма к Цезарю
Оба сохраненные в Vaticanus Latinus 3864 (V; IX-X в.) анонимные[86] античные Письма к Цезарю скомпонованы не по своей драматической датировке, поскольку первое относится к 48 (или 46) г., без сомнения после Фарсальской битвы и убийства Помпея; второе, по-видимому, старше (ок. 50 г.). Несмотря на это, как представляется, второе письмо подражает первому и даже продолжает его! Из этого следует, что письма созданы различными авторами; итак, по крайней мере одно из них - неподлинное.
Ярко выраженный саллюстиев язык не может быть доказательством подлинности - напротив. Он подходит для историографии, но не для переписки. Кроме того, этот язык был создан специально для исторических трудов несколькими годами позднее[87]. Манера письма прямо-таки "всеобъемлюще" саллюстиева; преувеличенно и не в духе Саллюстия - сопоставления вроде pravae artes, malaelibidines, "дурные искусства", "злая похоть", грубый грецизм - non peius videtur ("не хуже кажется" 1, 8, 8). Но прежде всего - полноправное присутствие в этих "ранних" вещах особенностей, которые появляются впервые у позднего Саллюстия. Письма - центон из саллюстиевых фраз.
В начале второго письма (в тоне предисловия к Катилине3, 3) указывается на первые шаги политической карьеры Саллюстия, как если бы они состоялись уже давно. В 50 г. это было бы абсурдным. Как кажется, М. Фавоний в 2, 9, 4 причисляется к знати, к коей он не относится. К Цезарю - тогда это было совершенно неуместно - автор обращается с титулом imperator (2, 6, 6; 12, 1). Ни продиктованный лестью образ Суллы, ни отрицательный Катона не подходят для эпохи. Второе письмо - в противоречие своей фиктивной дате - предполагает полновластие Цезаря (т. е. войну и его победу); то, что он в данный момент мог распоряжаться государством единолично, тогда казалось немыслимым; речь идет о писании задним числом. Требование тайны голосования в сенате для республиканских времен звучит непривычно; просьба расширить его состав в 50 г. неуместна[88]. Самоизображение человека, не заботящегося об arma и equi, "оружии" и "конях", чужеродно республиканской эпохе; мрачные угрозы безумием переполняют всякую меру (2, 12, 6). Более того: автор второго письма (2, 9, 2) копирует Инвективу (3) и делает ее еще более саллюстиевой!
Первое письмо не столь абсурдно. Однако и оно также предполагает абсолютную власть Цезаря и обращается к нему титулом imperator. Оно также обильно украшено пышными оборотами и написано в стиле, который Саллюстий выработал лишь позднее для своих историографических работ.


[1] Проблематику см. у G. Funaioli, RE 1 A 2, 1920, стлб. 1914, s. v. Sallustius.
[2] App. civ. 2, 92, 387; Dio Cass. 42, 52, 1 сл.
[3] Bell Afr. 97, 1; App. civ. 2, 100, 415; Dio Cass.43, 9, 2.
[4] Dio Cass.43, 9, 2 сл.
[5] Уход их политики еще до смерти Цезаря предполагает J. Malitz, Ambitio mala. Studien zur politischen Biographie des Sallust, Bonn 1975.
[6] За 34 год: G. Perl, Sallusts Todesjahr, Klio 48, 1967, 97—105.
[7] Обзор исследований см. P. McGushin, изд., C. Sallustius Crispus, Bellum Catilinae. A Commentary, Leiden 1977, 6 сл.
[8] Fronto, p. 122 V. D. H.; cp. Gell. 15, 4.
[9] H. Peter, Die Quellen Plutarchs in den Biographien der Romer, Halle 1865. Реконструкции: B. Maurenbrecher, изд.; D. Flach, Die Vorrede zu Sallusts Historien in neuer Rekonstruktion, Philologus 117, 1973, 76—86; G. Petrone, Per una ricostruzione del proemio delle Historiae di Sallustio, Pan 4, 1976, 59—67.
[10] Catil 35; 44, 5; ср. Cic. Catil 3, 12; однако Саллюстий цитирует, напр., в гл.33 лишь по смыслу.
[11] Насколько далеко заходит Саллюстий в своем противостоянии De consiliis suis Цицерона, невозможно установить, поскольку это произведение Цицерона не сохранилось.
[12] О сравнении образов Катилины у Саллюстия и Цицерона сейчас см. V. Pellegrini, Cicerone e Sallustio di fronte alia congiura di Catilina, в: Atti del Convegno di studi virgiliani 1981, Pescara 1982, t. 2, 251—277.
[13] Комбинация нескольких источников: E. Norden, Die germanische Urge–schichte in Tacitus’ Germania, Berlin ³1923, перепечатка Darmstadt ⁵1971, 145, прим. 2.
[14] Th. F. Scanlon, The Influence of Thucidides on Sattust, Heidelberg 1980.
[15] Hist. 1, 7; Thuc. 3, 82, 2; hist. 1,11; Thuc. 3, 82, 3 и 5; hist. 1, 12; Thuc. 3, 82, 4. Cp. также hist. 4, 69 из Thuc. 1, 32, 1.
[16] A. D. Leeman, Formen sallustianischer Geschichtsschreibung, Gymnasium 74, 1967, 108—115; повторно в: Leeman, Form 69—76.
[17] Norden, LG ⁶1961, 45.
[18] F. Jacoby у Norden, ibid. 46.
[19] W. Theiler, Ein griechischer Historiker bei Sallust, в: Navicula Chiloniensis, FSF. Jacoby, Leiden 1956, 144—155.
[20] V. Poschl, Zum Anfang von Sallusts Catilina, в: Forschungen zur romischen Literatur, FS K. Buchner, Wiesbaden 1970, 254—261.
[21] M. Rambaud, Ciceron et Thistoire romaine, Paris 1953, 121—134.
[22] K. Buchner 1953; A. D. Leeman 1957; A. La Penna 1968; F. Giancotti, Struttura del Bellum Iugurthinum di Sallustio, Torino 1971.
[23] Саллюстиева манера — не «архаическая», а архаизирующая; лучший разбор структуры предисловий: Leeman, Form 77—97.
[24] G. Wille, Der Mariusexkurs Kap. 63 im Aufbau von Sallusts Bellum Iugur–thinum, в: FS K. Vretska, Heidelberg 1970, 304—331.
[25] K. Vretska, Bemerkungen zum Bau der Charakteristik bei Sallust, SO 31, 1955, 105-118.
[26] A. La Penna, II ritratto paradossale da Sulla a Petronio, RFIC 104, 1976, 270-293.
[27] О дальнейшем см. Leeman, Form 69—76.
[28] Образцовая трактовка темы: A. Klinz, Die groBe Rede des Marius (Iug. 85) und ihre Bedeutungfur das Geschichtsbild des Sallust, AU 11,5, 1968, 76—90.
[29] Cic. S. Rose. 67; Pis. 46; Verg. Aen. 4, 469—473.
[30] R Mazzocchini, Note a Sallustio, Catil 60—61, AFLM 15, 1982, 637—644.
[31] Polyb. 2, 56; K. Vretska, Studien zu Sallusts Bellum Iugurthinum, SAWW 299, 4, 1955.
[32] В начале Historiae он его называет Romani generis disertissimus, «красноречивейшим из рода римлян».
[33] Архаизмы (напр., на -tim и -bundus) иногда встречаются у Сизенны, но тот скорее не обращает внимания на стиль.
[34] Nimia priscorum verborum affectatione (Suet, gramm. 10).
[35] Skard, Sallust und seine Vorganger, Oslo 1956; S. Koster, Poetisches bei Sallust, в: его же, Tessera. Sechs Beitrage zur Poesie und poetischen Theorie der Antike, Erlangen 1983, 55—68, с отважной попыткой увидеть во многих пассажах гекзаметрическую или ямбическую окраску (лит.).
[36] О Саллюстии и Катоне теперь см.: G. Calboli, I modelli dell’ arcaismo. M. Porcio Catone, AION (ling.) 8, 1986, 37—69.
[37] Cp. A. Klinz, Brevitas Sallustiana, Anregung 28, 1982, 181—187.
[38] Сопоставление стилистических средств: W. Kroll, Die Sprache des Sallust, Glotta 15, 1927, 280—305.
[39] В заблуждение вводит W. Richter, Der Manierismus des Sallust, ANRW 1, 3, 1973, 755-780, особенно 756.
[40] R. Syme 1964, 240—273.
[41] B. Hessen 1984.
[42] Claritudo впервые появляется в Югурте.
[43] von Albrecht, Prosa 38—50.
[44] Аналогичным образом Исократ в прологе Панегирика основывает преимущество красноречия в сравнении с атлетикой.
[45] О gloria: U. Knoche 1934; V. Poschl 1940; A. D. Leeman 1949.
[46] W. Suerbaum 1974.
[47] A. D. Leeman, Sallusts Prologe und seine Auffassung von der Historiogra–phie, в: R. Klein, изд., Das Staatsdenken der Romer, Darmstadt 1966, 472—499, стр.480 прим. 15 — указывает на источник: Diod. пролог, 1,2,7 συμφωνούντων ἐν αὐτῇ τῶν λόγων τοῖς ἔργοις («здесь слова согласуются с делами» — Эфор), который в конечном счете восходит к Исократу, Paneg. 4, 13 (χαλεπόν ἐστιν ἴσους τοὺς λόγους τῷ μεγέθει τῶν ἔργων ἐξευρεῖν, «трудно найти слова, которые были бы равны величию дел») — теперь см. Leeman, Form 77—97. Однако он справедливо подчеркивает, что Саллюстий при этом имеет в виду нечто иное, нежели Исократ; ср. также H. Hommel, Die Bildkunst des Tacitus, Wiirzburger Studien 9, 1936, 116-148.
[48] W. Bloch 1971, 72; кроме того, см. W. Suerbaum 1974.
[49] Сравнение с Фукидидом, аргументирующим скорее онтологически: К. Buchner, Vera vocabula rerum amisimus, в: Hommages a R. Schilling (изд. H. Zeh–nacker и G. Hentz), Paris 1983, 253—261.
[50] В этом отношении прав Quint, inst. 3, 8, 9 (nihil ad historiam pertinentibus principiis, «началами, не имеющими никакого отношения к истории»), ср. A. D. Leeman (см. выше прим. 4. к стр.495).
[51] Семпроний Азеллион, ок. 125 г. до Р. Х., у Геллия, 5, 18, 8.
[52] Williams, Tradition 619—633.
[53] Часто дискутируемую проблему последовательности в проникновении avaritia и ambitio в государство (Catil. 10, 1 и и, 3) лучше всего освещает K. Vretska (комм., т. 1, стр.213).
[54] Sed profecto fortuna in omni re dominatur: ea res cunctas ex libidine magis quam ex vero celebrat obscuratque («но, конечно, удача господствует во всех вещах: она прославляет или оставляет в забвении все деяния скорее по своей прихоти, чем в силу их истинной ценности», Catil. 8, 1).
[55] D. C. Earl 1966, 111: «Центральная для политической мысли Саллюстия концепция — virtus как воплощение ingenium в действии для совершения egregia facinora, чтобы таким образом достичь gloria благодаря своим bonae artes (« добропорядочным искусствам»)».
[56] О fortuna: G. Schweicher, Schicksal und Gluck in den Werken Sallusts, диссертация, Koln 1963; Е. Tiffou, Essai de la pensee morale de Salluste a la lumiere de ses prologues, Paris 1974, особенно 49 сл.; 380—383; его же, Salluste et la fortuna, Phoenix 31, 1977, 349—360; H. A. Gartner, Erzahlformen bei Sallust, Historia 35, 1986, 449—473; C. Neumeister 1986 (см. библ.). —
[57] Мы сталкивались с этой значимой мыслью в контексте «фукидидовской» критики языка.
[58] Так прежде всего C. Becker 1973, особенно 731—742 с лит.; иначе К. Büchner, Zur Synkrisis Cato—Caesar in Sallusts Catilina, GB 5, 1976, 37—57, который считает virtutes обоих ораторов несопоставимыми.
[59] Тацит в своем Agricola объединяет черты обоих героев с помощью саллюстиевских реминисценций: M. Lausberg, Caesar und Cato im Agricola des Tacitus, Gymnasium 87, 1980, 411—430.
[60] B. D. MacQueen 1981.
[61] Гипотеза о тенденциозности: E. Lefevre, Argumentation und Struktur der moralischen Geschichtsschreibung der Romer am Beispiel von Sallusts Bellum Iugurthinum, Gymnasium 86, 1979, 249—277.
[62] Об отношении к современности: G. — Perl, Sallust und die Krise der ro–mischen Republik, Philologus 113, 1969, 201—216.
[63] Leidensis Vossianus Latinus 73(1; XI в.), Parisinus Latinus 6086 (n; XI в.), Monacensis Latinus 14477 (m; XI в.); cp. теперь F. Carpanelli, Ricerche filolo–giche su un codice sallustiano (Vat. Lat. 3327) non ancora esplorato, Prometheus 10, 1984, 147-153.
[64] Parisinus Latinus 16024 (P; IX—X в.); Parisinus Latinus 16025 (A; IX в.) и 6085 (С; X—XI в.); Palatinus Latinus 887 (К; X/XI в.) и Palatinus Latinus 889 (N; XI в.), Berolinensis Latinus 205 (H; XI в.). С позднее заполненной лакуной: Vaticanus Latinus 3325 (R; XII в.) и Parisinus Latinus 10195 (D; XI в.); Parisinus Latinus 5748 (О; XI в.).
[65] A. W. Ahlberg, Prolegomena in Sallustium, Goteborg 1911.
[66] R. Zimmermann, Der Sallusttext im Altertum, Miinchen 1929.
[67] C. Santini, Un codice sallustiano a Perugia, GIF 32, 1980, 55—64; S. Schierling, New Evidence for Diomedes in Two Passages of Sallust, Hermes 113, 1985, 255 сл. — О вторичной традиции у Августина теперь см. M. Caguetta, II Sallustio di Agostino, QS 11, 1985, № 22, 151—160.
[68] C. H. Roberts, изд., Catalogue of the Greek and Latin Papyri in the John Rynalds Library, Manchester, t. 3,1938: Theological and Literary Texts (№№ 457— 551), особенно 473; cp. A. Kurfess, изд., стр.179—181.
[69] C. M. Wieland, Briefe und Satiren des Horaz aus dem Lateinischen iibersetzt und mit Einleitungen und erlauternden Anmerkungen versehen, изд. M. Fuhr–mann, в: C. M. Wieland, Werke in 12 Banden, Bd. 9, Frankfurt 1986, 642; Wielands gesammelte Schriften, Akademie—Ausgabe 2, 4, изд. P. Stachel. Berlin 1913, 433.
[70] О рецепции: A. La Penna, II Bellum Civile di Petronio e il proemio delle Historiae di Sallustio, RFIC 113, 1985, 170—173; E. Rawson, Sallust on the Eighties?, CQ8i, NS 37, 1987, 163—180 (о Лукане).
[71] A. J. Woodman, Sallustian Influence on Velleius Paterculus, b:J. Bibauw, изд., Hommages a M. Renard, Bruxelles 1969, t. 1, 785—799.
[72] G. Funaioli RE 1 A 2, 1920, стлб. 1949.
[73] K. Büchner, Drei Beobachtungen zu Minucius Felix, Hermes 82, 1954, 231-245.
[74] Aug. civ. 2, 18; 3, 17; 3, 21; 5, 12.
[75] Hier. episL 132, 6 CSEL 56, p. 230; Aug. epist. 167, 2, 6 CSEL 44, p. 593.
[76] Nobilitatae veritatis historicus Aug. civ. 1, 5 (критическая интерпретация этого места Августина: см. E. Gallicet, Sallustius, nobilitate veritatis historicus, CCC 6, 1985, 309—330); auctor certissimus, «достовернейший автор» Hier. Desituet nominibus locorum Hebraicorum, в: P. de Lagarde, Onomastica sacra, Gottingen 1887, n. 117, 12.
[77] B. Oricellarius, De bello Italico commentarius ex authentici manuscripti apographo nunc primum in lucem editus, London 1724; A. Poliziano, Commentarium Pactianae coniurationis, Basel 1553; Полициано оставил заметки на полях издания Саллюстия 1477 г. (Vicenza): A. J. Hunt, Three New Incunables with Marginalia by Politian, Rinascimento 24, 1984, 251—259; политическая мысль Леонардо Бруни и его исторический стиль также близки саллюстиевым.
[78] J. Burckhardt, Die Kultur der Renaissance in Italien, перепечатка первого изд., изд. К. Hoffmann, Stuttgart 1985, 43.
[79] von Albrecht, Rom 38—57.
[80] De historia libri quattuor, Venetiis 1611; In Sallustii Catilinariam commentarii… His additur Iugurthinum Bellum, Venetiis 1622.
[81] Was ich den Alten verdanke, Werke, изд. K. Schlechta, Darmstadt 1973, t. 2, 1027.
[82] H. von Hofmannstal, Gesammelte Werke in Einzelausgaben, Prosa II, изд. H. Steiner, Frankfurt und Wien 1951, Ein Brief {yon Ph. Lord Chandos an Francis Bacon), S. 7—22, особенно 9.
[83] R. Syme 1964, 138.
[84] G. Jachmann, Die Invektive gegen Cicero, Miscellanea Berolinensia 2, 1, 1950, 235—275; R. G. M. Nisbet, The Invectiva in Ciceronem and Epistula secunda of Pseudo—Sallust, JRS 48, 1958, 30—32; обзор новейшей литературы об Appendix Sallustiana см. C. Neumeister 1986, особенно 51—55.
[85] R. Syme 1964, 314—318; аналогично теперь L. Canfora, Altri riferimenti ai poemi ciceroniani nell* Invectiva in Ciceronem, Ciceroniana 5, 1984, 101—109.
[86] Аттрибуция Саллюстию — гипотеза эпохи позднего Средневековья. Сомнения в подлинности существовали начиная с Ю. Липсия. За саллюстиево авторство подробно: W. Steidle 1958,95—104; K. Buchner 21982, Epilog 470—472.
[87] Языковые критерии для прояснения вопроса о подлинности (стилометрию) разрабатывал в нескольких работах E. Skard; обобщение критики его подхода — K. Thraede 1978.
[88] О проблематике теперь: C. Viroulet, Le senat dans la seconde Lettre de Salluste a Cesar, в: C. Nicolet, изд., Des ordres a Rome, Paris 1984, 101—141; о проблеме соответствия эпохе вообще см. C. Neumeister 1986, особенно 53 сл.; попытка идентификации автора писем (круг Симмаха): L. Canfora, Crispo Sallustio autore delle Suasoriae ad Caesarem senem?, Index 9, 1980, 25—32. В последние десятилетия наметился значительный прогресс в толковании Писем. Автор привел здесь основания, которые заставляют его вместе с R. Syme и другими не признавать подлинность писем; однако он готов доучиваться. Теперь см. W. Schmid, Fruhschriften Sallusts im Horizont des Gesamtwerks, Neustadt 1993.