Дополнение. Гомерова Одиссея

Его Императорскому Высочеству Государю Великому Князю Константину Николаевичу свой труд с глубочайшим почтением посвящает
В. Жуковский

Вместо предисловия

Отрывок письма
Вы спросите, как мне пришло в голову приняться за Одиссею, не зная греческого языка, и из мечтателя романтика сделаться трезвым классиком? Вот вам простой ответ: перешедши на старости в спокойное пристанище семейной жизни, я захотел повеселить душу первобытною поэзиею, которая так светла и тиха, так животворит и покоит, так мирно украшает все нас окружающее, так не тревожит и не стремит ни в какую туманную даль. Старость - второе ребячество; под старость любишь рассказы; поэтому и мне захотелось присоседиться к простодушнейшему из всех рассказчиков, и не имея в запасе собственных басен, повторить по-русски его греческие стародавние басни. Одним словом, цель моя была: потешить самого себя на просторе поэтическою болтовнёю; это мне и удалось: XII песен Одиссеи кончены; были бы кончены и все XXIV, но в последние два года всякого рода тревоги помешали мне приняться за продолжение труда моего. Пока моя главная цель достигнута, муза Гомерова озолотила много часов моей устарелой жизни; но то, что меня самого так сладостно, так беззаботно утешало, будет ли утехою и для читателей соотечественников, с которыми хочу поделиться своими сокровищами, занятыми у Гомера? Не знаю. Если это случится - то меня будет радовать мысль, что на Руси останется твердый памятник поэтической моей жизни. Быть верным представителем Гомера... но как же, спросите вы, не зная Гомерова языка, говорить языком его по-русски? Это я должен вам объяснить. Мне помогла немецкая совестливая, трудолюбивая ученость. В Дюссельдорфе (где я прожил три года) я нашел профессора Грасгофа, великого эллиниста, который в особенности занимается объяснением Гомера.
Он взял на себя помочь моему невежеству. Собственноручно, весьма четко, он переписал мне в оригинале всю Одиссею; под каждым греческим словом поставил немецкое слово, и под каждым немецким грамматический смысл оригинального. Таким образом, я мог иметь перед собою весь буквальный смысл Одиссеи и имел перед глазами весь порядок слов; в этом хаотически-верном переводе, недоступном читателю, были, так сказать, собраны передо мною все материалы здания; недоставало только красоты, стройности и гармонии. И вот в чем состоит собственно труд мой: мне надлежало из данного нестройного выгадывать скрывающееся в нем стройное, чутьем поэтическим отыскивать красоту в безобразии и творить гармонию из звуков, терзающих ухо; и все это не во вред, а с верным сохранением древней физиономии оригинала. В этом отношении и перевод мой может назваться произведением оригинальным. На вопрос: имел ли я успех? сам не могу быть себе судьею, ибо не могу сравнивать. Вы можете слышать самого Гомера - спросите у него, доволен ли он своим гиперборейским представителем, и сообщите мне его мнение. Я старался переводить слово в слово, сколько это возможно без насилия языку (от чего верность рабская становится рабскою изменою), следовал за каждым словом и в особенности старался сохранить их место в стихе тем словам, которые на этом месте производят особенное поэтическое действие. Повторю здесь то, что сказал о труде моем в другом месте: "Перевод Гомера не может быть похож ни на какой другой. Во всяком другом поэте, не первобытном, а уже поэте-художнике, встречаешь с естественным его вдохновением и работу искусства. В Гомере этого искусства нет; он младенец, видевший во сне все, что есть чудного на земле и небесах, и лепечущий об этом звонким ребяческим голосом на груди у своей кормилицы природы. Это тихая, широкая, светлая река без волн, отражающая чисто и верно и небо, и берега, и все, что на берегах живет и движется; видишь одно верное отражение, а светлый кристалл, отражающий, как будто не существует: око его не чувствует. Переводя Гомера (и в особенности Одиссею), недалеко уйдешь, если займешься фортуною каждого стиха отдельно; ибо у него, т. е. у Гомера, нет отдельно разительных стихов, а есть поток их, который надобно схватить весь во всей его полноте и светлости: надобно сохранять каждому стиху его физиономию, но так, чтобы его отдельность сливалась с стройностию целого и в ней исчезала. И в выборе слов надлежит наблюдать особенного рода осторожность: часто самое поэтическое, живописное, заносчивое слово потому именно и не годится для Гомера; все, имеющее вид новизны, затейливости нашего времени, все необыкновенное - здесь не у места: оно есть, так сказать, анахронизм; надобно возвратиться к языку первобытному, потерявшему уже свою свежесть потому, что все его употребляли, заимствуясь у праотца поэзии; надобно этому обветшалому, изношенному языку возвратить его первоначальную свежесть и новость и отказаться от всех нововведений, какими язык поэтический, удаляясь от простоты первобытной, по необходимости заменил эту младенческую простоту. Одним словом, переводя Гомера, надобно отказаться от всякого щегольства, от всякой украшенности, от всякого покушения на эффект, от всякого кокетства; надобно производить действие неощутительно целым, простотою, неразительностию, неприметностию выражений, стройностию широких, обильных периодов, иногда прерываемых, как будто без намерения, отдельными стихами, мало блестящими, так, чтобы каждый стих в периоде и каждое слово в стихе составляли одну общую гармонию, не нарушая ее никаким отдельным, разительным, часто диким звуком. Это работа весьма трудная; для нее нет ясных правил; должно руководствоваться одним чутьем; и для меня эта работа была тем труднее, что я в этом отношении не мог согласоваться с оригиналом, ибо его не знаю, а мог только его угадывать. Но зато какое очарование в этой работе, в этом подслушивании первых вздохов Анадиомены, рождающейся из пены моря (ибо она есть символ Гомеровой поэзии) - в этом простодушии слова, в этой первобытности нравов, в этой смеси дикого с высоким и прелестным, в этой живописности без излишества, в этой незатейливости и непорочности выражения, в этой болтовне, часто чересчур изобильной, но принадлежащей характеру безыскусственности и простоты, и в особенности в этой меланхолии, которая нечувствительно, без ведома поэта, кипящего и живущего с окружающим его миром, все проникает, ибо эта меланхолия не есть дело фантазии, созидающей произвольно грустные сетования, а заключается в самой природе вещей тогдашнего мира, в котором все имело жизнь, пластически могучую в настоящем, но и все было ничтожно, ибо душа не имела за границею мира никакого будущего и улетала с земли безжизненным призраком; и вера в бессмертие, посреди этого кипения жизни настоящей, никому не шептала своих великих, всеоживляющих утешений". Вот вам моя поэтическая исповедь. Прибавлю: я везде старался сохранить простой, сказочный язык, избегая всякой натяжки; пользовался, где мог, возвышенностию церковно-славянского диалекта, но строго держался языка русского, присвоенного общим употреблением; и по возможности соглашал его формы с формами оригинала (которые все материяльно для меня сохранены в переводе подстрочном), соглашал так, чтобы Гомеровский стих был ощутителен в стихе русском, не принуждая его кривляться по-гречески.