ЧАСТЬ ВТОРАЯ. СОКРАТ И ЕГО ВЛИЯНИЕ


1. СОКРАТ

Автор: 
Властос Г.

*[1]
Все мы прекрасно знаем: до нас не дошло ни единой фразы Сократа в том виде, как она была им произнесена. Разумно ли полагать, что, несмотря на это, мы можем знать об образе мыслей и учении Сократа достаточно, чтобы всерьез говорить о его философии? Каждому поколению исследователей, работающих над текстами Платона, приходится прежде всего отвечать на этот вопрос. В самом начале моих собственных исследований, касающихся Платона, мне посчастливилось получить всецело приемлемый для меня ответ - данный в 1924 г. сэром У Дейвидом Россом во введении к его изданию Метафизики Аристотеля и чрезвычайно удачно сформулированный вновь в докладе о "сократовском вопросе", с которым он выступил как председатель Classical Association в 1932 г. Уже более пятидесяти лет я отдаю дань признательности У Д. Россу за этот ответ, и расхождения между нами нисколько не умаляют мою признательность. Добросовестные исследования естественно влекут за собой разногласия, преодолеваемые в процессе обсуждения.


[1] Эта глава представляет собой перевод статьи, впервые опубликованной в Proceedings of the Bntish Academy, LXXIV, 1988, 89-111.

ИСТОЧНИКИ

Немалую часть своего доклада Росс посвящает Облакам Аристофана как источнику сведений об учении Сократа. Я постараюсь быть гораздо более кратким. В этой комедии "Сократ" - "философ природы", которого псевдоученостъ довела до того, что он отрицает существование всеми признаваемых божеств (стихи 367, 381) и поклоняется (255) новым богам, занявшим место древних (365); он зарабатывает на жизнь сомнительным ремеслом - учит и достойному, и недостойному, смотря по желанию клиента (882-885). Все это знакомит нас с высокохудожественным образом Сократа из комедии Аристофана, но не с самим Сократом. Правда, читая комедию, мы понимаем, что могло послужить пищей для подозрений, которые четверть века спустя привели к осуждению Сократа. Если бы мы приняли на веру версию Аристофана, мы тоже сочли бы Сократа виновным по трем пунктам выдвинутого против него обвинения: "не признает богов, признаваемых государством", "вводит новые божества", "развращает молодежь" (см. Ксенофонт. Воспоминания о Сократе I, 1, 1). Я сказал: "Если бы мы приняли на веру". Но разве это обязательно? Перечисленные негативные черты характеризуют отрицательного героя комедии V в. до н. э. - произведения, принадлежащего к литературному жанру, вполне допускающему грубое искажение действительности ради комического эффекта. Есть ли у нас основания принимать их на веру? Может ли присутствие какой-либо черты в комедийном образе Сократа говорить о ее подлинности или хотя бы о намерении автора заставить нас ему поверить? Кроме того, эти три черты никак не подкрепляют сомнительное утверждение, будто ко времени постановки Облаков (423 г. до н. э.) Сократ, которому тогда минуло сорок шесть лет, был поглощен физическими и космологическими умозрениями. Итак, мнимая склонность Сократа к исследованию природы должна быть отнесена на счет художественного воображения комедиографа. И у нас тем больше причин отвергнуть ее реальность, что три наших самых авторитетных свидетеля - Ксенофонт (Воспоминания I, 1, 11; IV, 7, 2-8), Платон (Апология Сократа, 19 c-d) и Аристотель (Метафизика А, б, 987 b 1; M, 4,1078 b 17) - эту склонность отрицают. К ним мы теперь и обратимся.
Несмотря на многие совпадения, среди которых и только что мною отмеченное, Ксенофонт и Платон обнаруживают некоторое расхождение во мнениях. Больше всего они расходятся, когда передают ответ Сократа своим обвинителям на суде. Вот начало его защиты в Апологии Сократа, написанной Ксенофонтом:
"А я, афиняне, прежде всего, удивляюсь тому, на каком основании Мелет утверждает, будто я не признаю богов, признаваемых государством: что я приношу жертвы в общие праздники и на народных алтарях, это видали все, бывавшие там в то время, да и сам Мелет мог бы видеть, если бы хотел" (11)[1].
Официальная констатация строгого соблюдения им общепринятого культа была лучшим свидетельством, какое мог представить Сократ, чтобы снять с себя обвинение. Платоновский Сократ, конечно, не отказывался вообще от всякого жертвоприношения и всякой молитвы к богам: мы узнаём это из последних строк Федона, где Сократ говорит, что должен Асклепию петуха, и из речи Алкивиада в Пире, в которой упоминается о том, что Сократ молился восходящему солнцу. Но из Апологии Платона мы бы этого не узнали. Здесь Сократ приводит одно-единственное доказательство своего благочестия - свое повиновение богу, который остается неназванным: он прожил жизнь, говорит он, в крайней бедности, потому что отдал себя служению "богу" (23 с); его "поставил сам бог", повелевший ему "жить, занимаясь философией, и испытывать самого себя и других" (28 е)[2]; он был "даром, полученным городом от бога" (30 е). Но нигде Сократ не говорит, что этот бог - бог государства.
Таким образом, если у Ксенофонта Сократ, чтобы засвидетельствовать свое благочестие, ссылается лишь на жертвоприношения и нигде не упоминает о своей философской деятельности, то у Платона все наоборот. Кому из них двоих мы должны верить? Нам недостает третьего источника, чтобы разрешить это противоречие. Однако мы можем опереться на исторические факты. Нам известно, что Сократа признал виновным, большинством голосов, суд присяжных, состоящий из рядовых афинян. Если бы его благочестие было таким, как изображает Ксенофонт, в глазах судей оно характеризовало бы его с лучшей стороны. Никакие присяжные из граждан, выбранных по жребию, граждан, показавших себя в данном случае твердо приверженными традиции, не признали бы его виновным. Можно даже сказать, что его никогда и не подвергли бы судебному преследованию. Кто посмел бы предъявить обвинение в неблагочестивости тому, кто, "как всем было известно" (Воспоминания 1, 2, 64), почитал богов государства - согласно портрету, нарисованному Ксенофонтом? Апологетическое рвение Ксенофонта чрезмерно; превращая Сократа в существо не только безвинное, но и безобидное, защитительная речь сама себя уничтожает. И это настораживает нас против всего, что в сократических сочинениях Ксенофонта явно служит развиваемой им апологии. Далее, ничто не указывает на близкое знакомство Ксенофонта и Сократа, тогда как Платон, очевидно, был связан с Сократом самыми тесными дружественными узами, когда-либо связывавшими ученика с любимым учителем. Наконец, мы должны принять во внимание, что Платон трактует поставленные Сократом философские проблемы с пунктуальностью философа, тогда как Ксенофонт открывает нам не более того, что можно ожидать от талантливого писателя. В итоге мы не можем не согласиться с Россом: сведения о Сократе следует черпать, прежде всего, у Платона (как мы увидим, они вполне подтверждаются Аристотелем). Однако это не повод для того, чтобы целиком отвергать свидетельство Ксенофонта: когда последнее согласуется со свидетельством Платона, подтверждение имеет тем большую ценность, что исходит от свидетеля, который решительно противоречит Платону в других отношениях.


[1] Пер. С. И. Соболевского.
[2] Пер. М. С. Соловьева.

ДВА СОКРАТА

Тот, кто ищет Сократа в платоновских диалогах, встречается на самом деле с двумя Сократами. В диалогах, о которых можно утверждать, что они были написаны в начальный и средний периоды литературного творчества Платона (их около двадцати четырех), имя Сократ носят два весьма разнящихся между собой философа. Человек остается тем же самым: некрасивым, беззастенчивым, смешным, назойливым, бесконечно говорливым - это всегда один и тот же неутомимый мыслитель, подчиняющий себе всех собеседников силой своей личности и своей духовной энергией. Сократ философствует беспрестанно, но являет собой в этих двух группах диалогов двух настолько разных философов, что они не могли бы долго сосуществовать в одной голове, разве что в голове шизофреника. Исходя из такой двойственности, я буду насыщать каждую из двух ветвей этой схемы всеми элементами, какие только сумею найти; я покажу, что две философии, приписываемые Сократу в двух группах диалогов, противоположны друг другу по десяти важнейшим пунктам. Во избежание путаницы мне потребуется раздельное обозначение для Сократа из каждой группы диалогов. Личность из первой группы я буду называть " Сократ₁" (сокращенно S₁), из второй - "Сократ₂" (S₂). Итак, я рассматриваю десять пунктов разительной противоположности между S₁ и S₂. Всякий раз я устанавливаю одну черту S₁, ярко проявляющуюся в ранних диалогах, но опровергаемую в средних, тогда как противоречащая ей черта S₂, значимая лишь в средних диалогах, опровергается в первой группе диалогов.

Область философской рефлексии
Философия Si относится исключительно к нравственной философии. У S₁ есть свое мнение о многих вещах. Но исследует он единственно только этические положения.
Философия S₂ - это нравственная философия, но S₂ занимается также онтологией, метафизикой, эпистемологией, философией науки, философией языка, философией религии и искусства и политической философией. Его интересы охватывают весь спектр философии как науки.
В истории западной мысли ни у кого из философов не было более широкой области рефлексии, чем у S₂, и более узкой, чему S₁.

Научные интересы
До диалога Горгий включительно S₁ не выказывает никакого интереса к математической науке и никакой осведомленности в этой сфере.
S₂ - превосходный математик, рассматривающий математику как путь к философии. План занятий, который он предписывает будущим философам в VII книге Государства, целиком основан на математике: с двадцати до тридцати лет (Государство, 537 b-с) они изучают только теорию чисел, геометрию, астрономию и теорию музыки.
Во всей истории западной мысли ни одна философия не формировалась в большем отдалении от математики, чем философия S₁, и ни один философ не стремился более тесно связать философию с математикой, чем S₂.

Занятия философией
Миссия S₁ - в том, чтобы "жить, занимаясь философией, и испытывать самого себя и других" (Апология, 28 е). "Так я буду поступать со всяким, кого только встречу, - с молодым и старым, с чужеземцами и с вами", - говорит он афинянам (там же, 29 d-30 а). Он убежден, что "жизнь без такого исследования не есть жизнь для человека" (там же, 38 а)[1].
S₂ полагает, что совершенное общество предоставит право задумываться и рассуждать о благе и зле только избранным людям, исключительно одаренным и получившим строгое воспитание; притом же они будут допущены к отвлеченным рассуждениям лишь после того, как завершат изучение математических дисциплин (Государство VII, 537 е-539 d). "Идеальное государство" (IV, 428 е), изображаемое S₂, следовательно, было бы на взгляд S₁ крайне несовершенным: оно обрекало бы подавляющее большинство граждан на жизнь, которая, как он считает, "не есть жизнь для человека".
Во всей истории западной мысли ни одна философия не предназначалась для более широкого распространения в народе, чем философия S₁, ни одна не была более элитарной, чем философия S₂.

Метафизическая теория души
У S₁ такая теория отсутствует. Для него душа - это эмпирическое "я", субъект познавательной способности и нравственного опыта, "я" в выражениях "я думаю", "я предпочитаю", "я действую". Он говорит о душе как о "том, к чему относятся справедливость и несправедливость" (Критон, 47e-48 а)[2], но не обсуждает ни проблему состава (материальна она или нематериальна?), ни проблему конечной участи этой бесценной сущности (смертна она или бессмертна?). В Критоне (54 b-c) S₁ обнаруживает свою веру в бессмертие души, в Горгии (523 а сл.) он заявляет о ней во всеуслышание. Но он нигде не пытается ее обосновать.
Напротив, именно такую веру постоянно обосновывает S₂. Он выстраивает в Федоне целый ряд аргументов в пользу бессмертия души, прибавляет к ним один довод в X книге Государства (608 d сл.) и еще один - совершенно новый - в Федре (245 с-е). Цель этой аргументации - не просто доказательство истинности традиционного верования в посмертную жизнь души, а обоснование гораздо более сильного догмата: о существовании души до рождения человека. Этот догмат повлек за собой самую смелую эпистемологическую концепцию из всех когда-либо выдвинутых в западной философии - теорию "припоминания": к какому бы предмету познания ни подступал человек в течение своей жизни и кто бы он ни был, душа его обладала знанием об этом предмете еще до его рождения (Менон, 81 с).

Метафизическая теория идей
Хотя S₁ и говорит об идеях[3], однако у него нет теории идей. Он спрашивает: "Что есть идея благочестия? Что есть идея прекрасного?", но никогда не ставит вопроса: "Что есть идея?" Его постоянное вопрошание: "Что это такое?" свидетельствует об этическом исследовании - о поиске определения той или иной идеи, - но не о метафизическом исследовании природы идеи как таковой. Он часто затрудняется изъяснить сущность тех идей, о которых размышляет. Но у него нет ни малейшего сомнения в их существовании - заметим, так же как и других участников диалогов: никто не оспаривает существование идей. Да и о чем тут спорить? Ведь S₁ говорит об идеях, которые существуют только в своих воплощениях - воздержность находится "в" (parestin, estin) воздержном человеке (Хармид, 158 е-159 а)[4], благочестие "в любом деле тождественно самому себе" (Евтифрон, 5 d)[5], мужество "тождественно самому себе во всех", кто мужественен (Лахет, 191 е), - а никак не "обособленно" от этих воплощений.
Для S₂, наоборот, существование идей - "предположение" (Федон, 100 b), отличающее "философов" от "толпы". В чем состоит доктрина, разделяющая их по такому принципу? Мы узнаём это, когда S₂ описывает всю совокупность свойств, какими обладают все без исключения идеи и только лишь идеи, определяя таким образом особый тип реальности, который чужд идее Петра, Павла или Якова:
- они недоступны для чувств (Федон, 65 d);
- они абсолютно неизменны (76 d-e);
- они совершенно нематериальны (79 а-с);
- они "существуют сами по себе" или, что то же самое, "существуют обособленно": они могли бы существовать и существовали бы, даже если бы не существовало ничего другого, но если бы их не было, ничто другое не могло бы существовать;
- наконец, они божественны, или, вернее, в них - основание божественной природы самих богов.
Поскольку философ жил в этом таинственном "ином мире", он с ностальгией вспоминает о нем как о потерянном рае и страстно желает туда вернуться (Федон, 66 е-67 b). Однако даже таков, каков он ныне, - изгнанный, заключенный в темницу, томящийся в животном теле, он не отлучен от этого мира: ему дано сообщаться с ним через то сочетание мистического и познавательного опыта, которое S₂ называет "припоминанием".

Религиозный аспект
Под "мистицизмом" мы здесь понимаем "убеждение в возможности слияния с божественной природой". S₂ никогда прямо не утверждает, что философ способен достичь слияния с божественной природой идеи. Он довольствуется сильными метафорами питания и порождения, говоря о видений идеи как о вкушении душою пищи, которая делает ее бессмертной, или как о соитии, предшествующем порождению: "Соединившись с подлинный бытием, он [философ] породит ум и истину" (Государство VI, 490 b); такие бренные создания, как мы, в созерцании идеи могут творчески соединиться с вечным началом через знание и любовь.
Связь S₁ с божественным миром сугубо практическая - не мистическая, а моральная. Его боги - сверхъестественные существа греческой религии, с одной только разницей: такими были бы боги государства, если бы они морально преобразились и стали непоколебимо справедливыми, совершенно благодетельными, способными творить одно лишь добро, никогда не причиняя зла, как бы их к тому ни побуждали. Это можно вывести из следующих положений учения S₁: так как (I) боги бесконечно более мудры, чем люди (Апология, 23 а-b), и так как (II) мудрость и добродетель взаимозависимы (Протагор, 329 е сл.), то (III) божественная благодетельность, от которой исходит всякое наше благо (Евтифрон, 15 а), не уступает благодетельности хорошего человека; коль скоро последний может творить только добро и никогда не причиняет зла (Государство I, 335 a-d; Критон, 49 с), то же относится и к божеству. Убежденный, что именно такова природа его бога, Сократ из неких сверхъестественных знаков заключает, что бог этот велит ему делать для афинян то, чего он не мог бы делать по собственному почину, - заставлять каждого из них заботиться пуще всего о своей душе. Благочестие Сократа выражается в неукоснительном исполнении божественного повеления. Он остается верен богу до самой смерти. Но его связь с богом - связь отдаленная. Нет ни малейшего намека на экстатическое единение с богом или хотя бы лишь на подражание богу.

Политическая теория
Во всей классической древности не найти более смелого и более скрупулезно разработанного плана преобразования общества, чем проект S₂. Этот проект предполагает структурное изменение всех общественных институтов - не только государственного правления, но и семьи, экономики, военной службы, воспитания детей, искусства, религии; он требует, чтобы всякая деятельность внутри полиса была подчинена разуму его элиты. S₂ беспощадно высмеивает афинскую демократию (Государство VIII, 557 b-558 с). Сократ обвиняет ее в том, что она стирает различия между людьми по степени их достоинства и заслуг и совершенно извращает представления о моральных ценностях: "наглость назовут благовоспитанностью, разнузданность - свободой, расточительство - великолепием, бесстыдство - мужеством" (Государство VIII, 560 е-561 а). Причисляя демократию к вырожденным видам государственного устройства, S₂ не сомневается, что она ниже двух типов правления, которые противопоставлялись ей в ту эпоху, - тимократии и олигархии, и полагает, что ее можно предпочесть лишь беззаконной тирании.
Эту теорию, да и вообще какую-либо последовательную теорию о государстве бесполезно искать в первых диалогах Платона. Далекий от того, чтобы осуждать афинские законы, S₁ заявляет о своей неизменной приверженности этим законам, которые, по его словам, он предпочитает законам всех других государств, "эллинских или варварских" (Критон, 52 с-53 а). Однако Сократ никогда не приводит своих доводов. Гражданское повиновение он уподобляет сыновнему послушанию (Критон, 50 е-51 а), но в то же время сравнивает его с обязательством соблюдать установленные правила, которое берут на себя члены добровольного сообщества (Критон, 52 b-53 а); Сократ, видимо, не замечает расхождения между семейной и договорной моделью послушания. Он отнюдь не вменяет себе в обязанность участвовать в законодательной деятельности, в обсуждении и принятии государственных решений. Ему, похоже, не приходит в голову, что он в особом долгу перед своим городом, который поощряет свободу слова, позволяя ему годами, до самой смерти, досаждать согражданам. Подобной свободой он не пользовался бы так долго в Спарте, городе с "хорошим законодательством", и в "совершенном" государстве S₂.

Психология нравственности
Согласно S₁, полновластный ум поверяет побуждения к действию; нравственную вину можно объяснить лишь незнанием блага. Такая позиция категорически отвергается S₂ с его трех-частным делением psykhē, в соответствии с которым страсть и влечение могут быть автономными движителями и сами по себе способны предопределять, возобладает ли в человеке разум или нет. Отсюда вытекает новое представление о мотивации добродетельных поступков и о природе самой добродетели. Так, мужество, которое для S₁ было следствием знания, отвагой разумной души, определяется у S₂ как следствие эмоции, как отвага души, охваченной страстью.
Эти противоположные психологические постулаты диктуют противоположные стратегии нравственного воспитания. Если верны постулаты S₁, то, чтобы люди стали добродетельными, достаточно было бы разъяснить им, что, покоряясь порочным инстинктам, они действуют в ущерб собственному благополучию. Если верны постулаты S₂, тогда понимание будет тщетным, пока его не поддержат эмоции. Поэтому S₂ ставит перед обществом особую цель, не входящую в программу S₁: ранняя подготовка psykhē путем мусического воспитания (moysikē paideia), контролируемого государством. Полис S₂, управляемый философами, способен обеспечить такое воспитание; Сократ же ничем не мог бы тут помочь, вообразите хоть тысячу Сократов, перехватывающих афинян, чтобы принудить их расстаться с иллюзиями в отношении своих знаний.

Моральное знание
S₂ облекает философов абсолютной властью, с тем чтобы они направляли поступки и формировали наклонности граждан идеального государства; власть эта основывается на их способности достичь достоверного знания блага (Государство VI, 500 d; ср. VII, 540 а). В противоположность S₂, S₁ не верит в такую способность философов. Он убеждает всех, что не владеет абсолютно никаким моральным знанием. Но почему? Если он считает, что знание "есть" добродетель, как может он отрицать, что обладает каким-то знанием, удостоверяя вместе с тем, что добродетель его безупречна? Теоретически этот парадокс остается неразрешенным. Однако Сократ в том самом диалоге, где он со всей категоричностью утверждает о своем незнании, подсказывает нам разгадку. Он говорит: "я... нимало не сознаю себя мудрым" (Апология, 21 b) после того, как признал (20 d-e), что не обладает "сверхчеловеческой мудростью", на которую притязают другие, - "человеческой мудрости" Сократ в себе не отрицает.

Метод философского исследования
Метод, применяемый S₁ для исследования моральной истины, столь характерен для него, что в конце концов стал носить его имя: это "сократический" elenkhos[6]. Для Сократа последнее средство разрешить спор о нравственных понятиях - дискуссия между двумя людьми в виде диалога. Оспариваемый тезис непременно должен быть личным убеждением собеседника; тезис считается опровергнутым, только если выявляется, что он противоречит другим убеждениям, истинность которых признается самим собеседником. Для выявления противоречия S₁ использует две формы умозаключения: (1) силлогистическую и (2) эпагогическую[7]. К отрицанию тезиса собеседника приходят, либо (1) показывая, что такое отрицание с необходимостью следует из других его убеждений, либо (2) выводя отрицание тезиса по аналогии из положений, которые сопряжены с этими убеждениями. В обоих случаях цель умозаключения - указать собеседникам на то, что их же собственные убеждения приводят их к отрицанию своего ошибочного тезиса. Чтобы обеспечить эффективность этого метода, Сократ в ходе elenkhos должен постоянно задавать вопросы. Его признание в неведении как нельзя лучше соответствует этой роли.
Так как S₁ ни в коей мере не эпистемолог, он не в состоянии проанализировать свой метод и обозначить постулаты, базируясь на которых вполне можно рассчитывать добраться до истины. А поскольку несомненно, что он надеется обрести именно истину, его метод исследования можно назвать "поиском вслепую"; S₁ подвергает собеседников испытанию, сам не будучи ни испытан, ни оправдан в своих действиях. Этот метод используется Сократом потому, что он "работает", хотя и не дает ответа на все его вопросы, даже на большинство из них: слишком часто, увы, итогом изысканий оказывается апория. Но не всегда. Иногда Сократ добивается ощутимых результатов и открывает чрезвычайно важную моральную истину, ниспровергающую прежние постулаты. Он доказывает, например, что нравственная добродетель не может быть тем, чем она была со времен Гомера, - атрибутом, связываемым только с одним классом общества и только о одним полом, - что она должна быть общечеловеческим достоинством, единым у женщин и мужчин, у рабов и господ, доступным каждому человеку при одинаковых условиях. Еще один пример. Посредством "эленктического" рассуждения Сократ развенчивает старинный ethos[8], одобряющий месть и равняющий зло, причиняемое врагам, с предоставляемой друзьям помощью. Сократ ясно показывает, что принцип талиона - закон, с незапамятных времен образующий сердцевину греческого понятия о справедливости, - это заповедь, которая несет в себе одну лишь несправедливость.
Новые апории, новые открытия. Но вот в первой группе диалогов Платона происходит нечто непредвиденное: в трех из них - Лисиде, Гиппии большем, Евтидеме - диалогах, как считают многие, последних из этой группы, отражающих переход к диалогам среднего периода, - Сократ внезапно отказывается от elenkhos, без предуведомления читателей, без какого-либо объяснения. Ожидаемый нами elenkhos тут попросту отсутствует. Конечно, остаются другие характерные черты S₁, но только не эта. Сократ уже не вырывает истину из несогласных с ним собеседников. Важные положения, которые он здесь опровергает, и выдвигаются и оспариваются им самим. Теперь он лишь наполовину исполняет божественное повеление "испытывать самого себя и других": он испытывает только самого себя. Еще большую неожиданность преподносит нам Менон. Первая треть диалога возвращает нас к elenkhos в его типичной форме. Но с какой целью Платон снова вводит этот метод? С целью продемонстрировать его неэффективность, показать, что, прибегая к нему в поисках ответа на вопрос "Что есть F?", признающий свое неведение Сократ обречен на неудачу и неизбежно попадает в тупик, выход из которого он находит лишь в самообновлении. Такая метаморфоза совершается в первой трети диалога: S₁ явно уступает место S₂. Сократ объявляет себя сторонником ультраметафизической доктрины вечного переселения души; к этой доктрине он прибавляет не уступающий ей в смелости умозрения эпистемологический королларий - теорию припоминания. Кроме того, он переходит к новому методу философского исследования, сознательно заимствуя его из математики, - "методу предположения".


[1] Цитаты даны в переводе М. С. Соловьева.
[2] Пер. М. С. Соловьева.
[3] В оригинале — Formes. Французское forme, передающее греческие термины eidos и idea у Платона, мы, следуя традиции, переводим в основном как «идея» и «эйдос». Когда forme передает эти же термины у Аристотеля (а также термин morphé), оно переводится нами главным образом как «форма».
[4] В переводе С. Я. Шейнман-Топштейн sōphrosynē — «рассудительность».
[5] Пер. С. Я. Шейнман-Топштейн.
[6] Elenkhos — «разбор», «испытание», «рассмотрение»; «опровержение» (греч.).
[7] Т. е. индуктивную — от epagōgē («наведение»).
[8] Обычай (греч.).

ПЛАТОНОВСКИЙ СОКРАТ

Итак, я наконец изложу гипотезу, которая, на мой взгляд, может стать основой для познания Сократа как исторической личности. Я разделяю основополагающую идею, что платоновские диалоги свидетельствуют о духовной эволюции Платона, а не Сократа. Но вместо правильной кривой, графически отображающей развитие в одном направлении, я вижу резкую смену направления. После смерти учителя Платон некоторое время еще находится под его влиянием, он еще убежден в абсолютной истине учения Сократа. Стремясь углубить это учение и распространить его, он начинает писать сократические диалоги. Но, в отличие от Ксенофонта, который в своих Воспоминаниях ставит перед собой явно биографическую цель (Воспоминания I, 3, 1), Платон преследует цель главным образом философскую. А для достижения этой цели можно не только воспроизводить по памяти реальные беседы, но и писать вымышленные. Поэтому Платон не считал нужным, чтобы герой его маленьких драм дословно воспроизводил - или хотя бы верно пересказывал - реальные речи Сократа. Он мог без колебаний убрать из текста формулировки, которые он хорошо помнил, но которые, как ему представлялось с самого начала или же по прошествии времени, не лучшим образом передавали основополагающие интуиции Сократа и не вполне подходили для доказательства их истинности. Если Платон больше не был уверен в силе какого-то аргумента, приводимого Сократом в одном из предшествующих диалогов, он мог позволить себе отказаться от него, заменить его новым аргументом, опровергающим тот вывод, который следовал из прежнего аргумента. Прием, затрудняющий биографа, но совершенно оправданный в произведениях, призванных скорее разъяснить истинность философии Сократа, чем подробно рассказать, как он искал истину на протяжении своей жизни. В таком подходе не было ничего предосудительного, ведь Платон был убежден, что Сократ и сам пожелал бы, чтобы так действовал всякий согласный с ним ревнитель истины.
Вероятна ли эта гипотеза? Думаю, едва ли. Нам пришлось бы признать, что самые смелые метафизические и эпистемологические концепции классической древности созданы человеком, который в течение нескольких лет - около двенадцати лет, как я полагаю, - был приверженцем совершенно иной философии, непосредственно вытекающей из доктрины его учителя, и потом отдал все силы совершенствованию и переработке этой философии. Трудно поверить в подобную историю, тем более если учесть то, что сообщает Аристотель: первым философским знакомством, повлиявшим на Платона, было знакомство с фанатичным последователем Гераклита Кратилом. Я предлагаю вот какой сценарий. Юный Платон знакомится с Сократом, еще находясь под впечатлением предшествующей встречи с чересчур радикальным в своих выводах метафизиком, заронившим в его сознание мысль о том, что в мире ничто ни на миг ни в каком отношении не остается одним и тем же. Сократ побуждает его предельно ограничить все эти метафизические раздумья и посвятить себя деятельности, которая отныне представляется ему гораздо более важной, - поиску правильного образа жизни; этот поиск он ведет вместе с самим Сократом, разделяя его убеждения. После смерти Сократа Платон продолжает тот же поиск, сочиняя сократические диалоги, до тех пор пока не претерпевает новой эволюции. Общение с философами-пифагорейцами Южной Италии вновь резко отклоняет траекторию духовного развития Платона, теперь уже по отношению к его сократическому прошлому: он принимает пифагорейское учение о переселении и бессмертии души; он погружается в математические исследования; он приступает к разработке новой философии, используя новую модель знания - математического характера, - и новый метод философского исследования, который ему открыли математики. Могло ли все это произойти в действительности? Подобного примера мы больше не найдем во всей западной философии. Однако тот факт, что такое никогда более не повторялось, не дает оснований считать, что такое не могло произойти с Платоном. История - область единичных событий. Порой вопреки всем ожиданиям случаются поразительные вещи. Мы не можем судить о реальности или нереальности того, что произошло с Платоном, по степени нашего удивления, но можем попытаться противопоставить своему удивлению доказательства.
Итак, обратимся теперь к свидетельству Аристотеля, которое мы пока держали в резерве. Соотнесем его с нашим противопоставлением двух Сократов и посмотрим, подтверждает оно или опровергает гипотезу об S₁, свидетельствующем о первой стадии эволюции Платона - когда тот философствует more socratico[1], углубляя усвоенные им идеи Сократа, - и об S₂, знаменующем новый этап философского пути Платона, который ныне чувствует себя свободным и спокойно продвигается в направлениях, не предуказанных Сократом. Что говорит нам Аристотель по этому конкретному вопросу? Если взять такую грандиозную метафизическую "гипотезу", как теория идей, то здесь - как мы видели - нет никакого разрыва между S₂ и S₁, Аристотель подтверждает это определенно и недвусмысленно. Полагая, что ключевое понятие этой теории - понятие "обособленности" идеи, Аристотель заявляет, что придумал его Платон, а не Сократ (Метафизика М, 4,1078 b 30). Он не доставляет никаких аргументов тем, кто приписывает первую, мало разработанную, часть теории идей Сократу, а вторую, более позднюю и более развитую, Платону. По Аристотелю, теория целиком принадлежит Платону; именно он "первый сказал, что существуют идеи" (Метафизика М, 4, 1078 b 11-12), "ввел идеи", "основал это учение" (Никомахова этика, 1096 а 13,18). Сократ всего лишь "дал толчок" этому развитию, поскольку предметы его изысканий - универсалии, неизменяемые объекты познания, выпадающие из потока становления. У Сократа идеи - необособленные универсалии, которые он пытался определить: "...Сократ... общее не отделил от единичного. И он правильно рассудил, не отделив их" (Метафизика, 1086 b 4)[2].
Аристотель точно так же не дает нам оснований думать, что Сократ имеет какое-то отношение к другой значительной метафизической теории Платона - теории переселения "обособленной" души. Весьма показательно его толкование Менона - диалога, где впервые появляется это учение. Рассматривая выраженную в первой трети диалога мысль, что добродетель одна и та же у всех людей, без различия пола, возраста и правового состояния (73 b сл.), Аристотель признает в ней Сократову идею, приписывает ее именно Сократу (Политика I, 18, 1260 а 21). Иначе обстоит дело, когда он касается затруднения, к которому Платон приводит S₁ (Менон, 80 d-e), чтобы положить начало его превращению в S₂. Для Аристотеля в тупике оказывается не Сократ; он использует ни к чему не обязывающую формулировку - говорит о "той трудности, что содержится в Меноне" (Вторая Аналитика I, 1, 71 а 29). И когда платоновский Сократ находит выход из тупика в метафизике, Аристотель не относит эту метаморфозу к историческому Сократу. О теории изучения как припоминания он говорит просто как об "утверждении из Менона" (Первая Аналитика II, 21, 67 а 2122) и в своих сочинениях никогда не связывает ее с Сократом.
Не менее существенно и то, как Аристотель обсуждает Сократову психологию нравственности. Теперь он нападает с другой стороны: мишень критики Аристотеля - Сократ, а не Платон, и разоблачаемые им заблуждения - это как раз идеи, высказанные Сократом в ранних диалогах Платона. Учение о невозможности akrasia[3], которое, по Аристотелю, совершенно очевидно противоречит и общему мнению, и общему опыту, приписывается одному лишь Sōkratēs - Сократу из платоновского Протагора (Никомахова этика VII, 3, 1145 b 23-26)[4]. Значит, это Сократ, и только он один, подвергается критике за редукционистскую концепцию добродетели, отождествляющую добродетель и знание: критика направлена исключительно против S₁ - Сократа из Горгия. В Большой этике (I, 1182 а 15-26) - сочинении, написанном если не самим Аристотелем, то учеником, который верно передает его точку зрения, - Платон восхваляется за то, что он "разделил душу на разумную и вне-разумную части, каждую часть наделив подобающими добродетелями", Сократ же порицается за то, что "упраздняет [т. е. игнорирует] внеразумную часть души, а вместе с нею и страсть, и нрав [в качестве независимых факторов, определяющих действие]"[5]. Ясно, что различие представлений S₁ и S₂ о структуре psykhē - это различие взглядов Сократа и Платона. Итак, мы можем быть уверены: читая книгу IV Государства, Аристотель убежден, что устами "Сократа" здесь говорит Платон. Вне всякого сомнения, то же касается и книги V: когда Аристотель осуждает установления, о которых самым серьезным образом трактовалось в этой книге, и посвящает их критическому разбору две первые главы II книги Политики, он приписывает теорию их исключительно Платону (Политика II, 1, 1261 а 6).
И, наконец, самое важное. Отличая Сократа от Платона, Аристотель сохраняет неповторимую и парадоксальную черту этого исторического лица - его признание в неведении:
"По этой же причине Сократ ставил вопросы, но не давал ответов, ибо признавал, что он <их> не знает" (О софистических опровержениях, 34,183 b 7-8)[6].
Аристотелю понятна связь между заявлением Сократа о своем незнании и его методом рассуждения, охарактеризованным выше. Он полагает, что только одна форма умозаключения согласуется с сократическим elenkhos: "пейрастическое"[7] умозаключение - когда аргументируют, исходя из "посылок, которые отвечающий считает правильными" (О софистических опровержениях, 2, 165 b 4-6). По мнению Аристотеля, это единственная форма умозаключения, какой располагает тот, кто отрицает, что он обладает знанием. Итак, отречение Сократа от всякого знания, согласно Аристотелю, объясняет, почему в своих эленктических доказательствах он постоянно берет на себя роль задающего вопросы. Уже одно это скупое свидетельство удостоверяет нас, что в признании собственного неведения и в применении эленктического метода Аристотель усматривал подлинные черты сократовской философии, черты, присущие Сократу и не свойственные никому другому, в особенности же чуждые Платону.
Таким образом, у Аристотеля мы получаем ясный и недвусмысленный ответ на вопрос, по каким признакам в диалогах Платона различаются S₁ и S₂. Он нисколько не сомневается в том, что устами S₁ - и только S₁ в противоположность S₂, - у Платона говорит Сократ. Так Платон воссоздает попытки Сократа найти определения универсалиям с помощью силлогизма и эпагогического умозаключения; его сугубо этические заботы и его интеллектуалистское понимание добродетели и психологии нравственности, ведущее к отрицанию возможности akrasia; его признание в неведении и эленктический метод исследования. Для Аристотеля все эти черты S₁ - столь очевидно сократические, что он не колеблясь представляет их как идеи Сократа, тогда как противоположные им черты учения S₂ так же уверенно приписываются у него Платону. И, однако, оба ряда идей формулирует один и тот же человек, одно и то же dramatis persona[8] в произведениях одного и того же автора.
Те, кто умаляет ценность свидетельства Аристотеля, утверждая, что он некритически опирается на свидетельство Платона, не вполне уяснили значение только что отмеченного мною факта. Заметим, во-первых, что это возражение основывается на ложных посылках. "Аристотель не мог узнать из платоновских диалогов, что Кратил был первым учителем Платона; ни в Кратиле, ни в других сочинениях Платона ничто этого не подтверждает". Но это только один из многих элементов свидетельства Аристотеля, которых он не мог найти в диалогах Платона, просто потому, что их там нет. Во-вторых, укажем на то, что Аристотель (в чем мы можем удостовериться) прочитывает тексты Платона, действительно ознакомляющие его с главными концепциями Сократа, весьма своеобразно. Он видит, что персонаж, который носит имя Сократ, отстаивает целый ряд концепций в таких диалогах, как Протагор и Горгий; далее он обнаруживает, что тот же самый персонаж отстаивает совершенно иные суждения в таких произведениях, как Федон и Государство; не считая нужным объяснять почему, он приписывает первую группу концепций исключительно Сократу, а вторую - исключительно Платону. Откуда черпал Аристотель настолько твердую уверенность, что он даже считал излишним обосновывать или хотя бы оговаривать это различение? Думается, причиной такой уверенности были все те сведения, которые сам Аристотель и его читатели извлекали также и из других источников - из всего множества сократических диалогов, написанных Эсхином, Аристиппом, Антисфеном и другими, и из устного свидетельства людей, знавших Сократа, когда им было по двадцать тридцать лет, - они еще посещали Академию в то время, когда там появился Аристотель, спустя тридцать два года после смерти Сократа.
Признаем же, что прямая зависимость Аристотеля от ранних диалогов Платона в изложении основных сократических воззрений не обесценивает его свидетельства. Скорее наоборот. Аристотель показывает тем самым, с каким доверием он относится к этим диалогам как источнику сведений о сократической философии. Доверие его так велико, что эти тексты становятся для него преимущественным источником информации; он довольствуется ими при разборе заинтересовавших его характерных идей Сократа, полагая, что речи, произнесенные Сократом в этих диалогах Платона, заключают в себе подлинное сократическое учение -учение, которое он попросту приписывает Сократу, не вменяя себе в обязанность напоминать, что автор текстов, где оно изложено, - Платон.
Я, однако, далек от мысли, что можно ожидать от Аристотеля обстоятельной оценки всего вклада Сократа в греческую философию: он не предлагает нам ничего подобного и, в частности, обходит молчанием два вопроса.
Во-первых, его не смущает, что сам Платон в молодости писал как убежденный сократик, замыкая свой многосторонний творческий талант в узких пределах сократической мысли, сосредоточенной на одной только этике. Он принимает это как факт, не заботясь о каких-либо разъяснениях.
Во-вторых, он не заботится и о том, чтобы раскрыть природу идейной связи между S₂ и S₁ существующей, невзирая на все различия между ними. Что, помимо его чувств к учителю, могло побудить Платона отвести Сократу главную роль и в тех чудесных диалогах среднего периода, которые, вне всякого сомнения, являются величайшими литературными и философскими произведениями из всех, когда-либо им написанных? Если Платон пришел к таким явно не сократическим концепциям, как концепция "обособленных" идей и теория "припоминания", почему же он сделал выразителем их того, кто первым бы их отверг, изобличив в них стремление к сверхчеловеческому знанию? Аристотель и не думает давать нам столь капитальную информацию. Ему это не нужно. Он знает, что любой, кому доступны использованные им тексты Платона, сам найдет ответ на этот вопрос: ясно, что, превосходя теперь своего учителя в тех областях, где S₂ уже не имеет ничего общего с S₁, Платон по-прежнему согласен с Сократом относительно эвдемонистического основания теории нравственности; он, как и Сократ, убежден, что добродетель есть то, что в высшем смысле определяет счастье, и считает неоспоримой истиной, что такая теория нравственности способна не только объяснить мораль, но и, больше того, изменить ее, а тем самым изменить человеческую жизнь.
Если это мое рассуждение правильно, то мы можем без колебаний утвердительно ответить на вопрос, поставленный в начале этого исследования. Ведь нам дана уникальная возможность: в нашем распоряжении свидетельство двух великих философов, из которых каждый был в состоянии решить, с чем ему особенно важно ознакомить читателей. Сначала мы получаем информацию у Платона, обладающего основательным и глубоким знанием философии своего учителя, так как он постиг ее изнутри, став ее приверженцем. Но одного этого знания, при всей его ценности, было бы недостаточно, чтобы наши изыскания увенчались успехом. Действительно, сам факт, что наш информатор не имеет себе равных среди создателей самобытных философских систем, может заронить в нас сомнение: а верны ли своему сократическому источнику усвоенные и передаваемые им концепции? Вот где нам приходит на помощь свидетельство Аристотеля: оно вселяет в нас уверенность, что подлинное учение Сократа обретает вторую жизнь в текстах, где Платон выстраивает его заново.


[1] Сократическим способом (лат).
[2] Пер. А. В. Кубицкого.
[3] Неумеренности, невоздержности (греч.).
[4] «...Некоторые говорят, что „знающий“ не способен быть <невоздержным>, ведь нелепо, по мысли Сократа, если, несмотря на имеющиеся у человека знания, верх <в нем> одерживает нечто иное... Сократ ведь вообще отстаивал разумность так, словно невоздержности не существует...» (пер. H. В. Брагинской).
[5] Пер. Т. А. Миллер.
[6] Пер. М. И. Иткина.
[7] Т. е. испытующее (peirastikos).
[8] Действующее лицо (лат.).

2. СОКРАТИКИ

Автор: 
Бриссон Л.

Лица, присутствовавшие при кончине Сократа и перечисленные Платоном в Федоне (59 b), а также и те, о чьем отсутствии он счел необходимым упомянуть, могут рассматриваться как "близкие" Сократа. Из афинян присутствовали Аполлодор, Критобул и его отец Критон, Гермоген, Эпиген, Эсхин, Антисфен, Ктесипп и Менексен. Кроме них там еще были Симмий, Кебет и Федонд из Фив, Евклид и Терпсион из Мегар. Аристипп и Клеомброт находились в то время на Эгине; Платон отсутствовал по болезни. Те же имена приведены у Ксенофонта, за исключением Эсхина, Федона, Ктесиппа и Клеомброта. Несмотря на сомнения Аристиппа (Диоген Лаэртский II, 62) и наговоры Менедема Эретрийского (ДЛ II, 60), можно утверждать, что Эсхин написал несколько сократических диалогов, перечень которых дает Диоген Лаэртский (II, 61). Но только трое из друзей Сократа известны как философы - это Анти-сфен, Евклид и Аристипп, традиционно рассматриваемые как основатели соответственно кинической, Мегарской и Киренской школ; философов этих школ и принято называть общим именем "сократики".
Сократ, без сомнения, был личностью, притягивающей к себе и одновременно непостижимой, недаром в его окружении было множество людей, занимавших весьма несхожие философские позиции. Крайнее несходство этих позиций можно объяснить лишь глубинной неоднозначностью его учения и образа жизни. За исключением Платона, развившего гипотезу о трансцендентных реальностях ("умопостигаемых идеях") - единственном объекте подлинного знания, - ученики Сократа ограничили свои разыскания чувственным миром. Однако их воззрения существенно различны: мегарики доказывают невозможность постичь разумом становление; киренаики утверждают, что цель жизни - в погоне за наслаждениями и что доставить их нам могут одни только чувства; киники проповедуют жизнь в постоянном упражнении (таков собственный смысл слова "аскеза"), постоянной работе над собой, чтобы бросить вызов страданиям, на которые часто обрекают человека Судьба и Природа.


МЕГАРИКИ

Знакомство с тем, что современные историки философии именуют Мегарской школой, крайне затруднительно вследствие четырех проблем.
Первая проблема касается названия членов этой школы. Евклид и другие члены школы звались "мегариками", "эристиками" и "диалектиками" (ДЛ II, 106, 111; Суда, s. v. Евклид, s. v. Сократ). Мегарики, вероятно, сами не называли себя "эристиками". Тот факт, что некоторые из них носили имя "диалектики" (ДЛ II, 106, 111-112 и в других местах) или считались весьма сведущими в диалектике (ДЛ II, 111-112; VII, 25), возможно, объясняет стремление Платона и Аристотеля отграничить диалектику от эристики. Действительно, поскольку эристики, как наследники Сократа, изъявляли желание заниматься диалектикой, для Платона и Аристотеля было особенно важно показать, что их диалектика не имела ничего общего с эристикой. Все это объясняет сомнения (высказанные, в частности, Д. Н. Седли) относительно пригодности термина "мегарики" для обозначения мыслителей, о которых у нас пойдет речь.
Вторая проблема касается самого существования "школы" в Мегарах. Академия, Ликей, Портик, Сад - примеры философских учреждений Античности, которые невозможно подвести под единый образец, но историческую реальность которых опровергнуть очень трудно. Что же до мегариков, то здесь не удается подобрать какой-либо критерий, позволяющий утверждать о существовании школы в собственном смысле слова. Прежде всего, неясно ее происхождение. Основателем школы считается Евклид из Мегар; отсюда название "мегарики". Однако мы не можем установить ни дату основания этой школы, ни ее действительное местонахождение; нам неизвестны имена ее членов, мы не знаем, что их объединяло. Диоген Лаэртский (II, 112) говорит именно о "схолархах", т. е. о главах школы: Евклиде, Ихтии, Клиномахе, Евбулиде (?) и Стильпоне. Но роль названных схолархов не вполне ясна, а связи их с другими мегариками слишком слабы, чтобы принимать эти сведения всерьез. Видимо, единство школы, определялось в конечном счете личным авторитетом нескольких почитаемых и знаменитых учителей: Евклида, Евбулида, Диодора и Стильпона.
Третья проблема связана с тем, что эти учителя развивали воззрения главным образом критические, против которых выступили другие школы - разумеется, Академия, но также и Ликей, и Портик. В Пармениде и Софисте Платон, похоже, откликается на аргументы, придуманные Евклидом и Поликсеном. И Аристотель в Софистических опровержениях, по-видимому, целит в Евбулида и Диодора, хотя и не называет их имен; только один раз, в Метафизике, Аристотель прямо ссылается на мегариков (Θ, 3, 1046 b 29-32). Такая атмосфера не благоприятствовала объективности.
Четвертая проблема заключается в специфике документов, на которые вынужден полагаться историк философии. От подлинных сочинений тех или иных выдающихся членов школы сохранились лишь короткие отрывки. Эти отрывки, так же как и свидетельства, требуют от интерпретатора сугубой осторожности; они нередко включены в произведения, трудные для истолкования или даже осмысления, - авторы которых, во всяком случае, жили на несколько веков позднее цитируемых ими мыслителей.


Евклид

Рассматриваемый как основатель школы, Евклид из Мегар, умерший между 369 и 366 гг., играет немаловажную роль во вводном диалоге из Теэтета, где он фигурирует как известный философ; его не следует путать с автором Начал (IV-III вв.). Евклид написал ряд диалогов: у Диогена Лаэртского и в Суде (s. v. Евклид) помещены два не совпадающих списка заглавий его диалогов, из которых до нас не дошло ни одного фрагмента.
Согласно свидетельству Диогена Лаэртского, "оспаривая доказательства, Евклид опровергал в них не посылки, а заключение" (II, 107)1 - образ действий, родственный, к примеру, тактике Сократа в Теэтете (163 d сл., 171 а-с). Это могло означать, что Евклид не вмешивался в развертывание аргументации противника и ждал заключения, чтобы его опровергнуть. Далее Диоген прибавляет: "Так, он отрицал умозаключения по аналогии (dia parabolēs), потому что они опираются или на сходное, или на несходное; если на сходное, то лучше уж обращаться не к сходному, а к самому предмету, а если на несходное, то неуместно само их сопоставление" (II, 107)[1]. Отрицание умозаключения по аналогии чаще всего интерпретируется как критика излюбленного приема Сократа, иллюстрируемого у Аристотеля таким примером: "Притча (сравнение) - это прием Сократа, например, если бы кто-нибудь оказал, что не следует избирать власти по жребию, ибо это подобно тому, как если бы кто-нибудь избирал по жребию в атлеты не тех, кто в состоянии состязаться, но тех, кому выпадает жребий..." (Риторика II, 20, 1393 а 30 сл.)[2].
Опять-таки по Диогену Лаэртскому, в этике Евклид " заявлял, что существует одно только благо, лишь называемое разными именами: иногда разумением, иногда богом, а иногда умом и прочими наименованиями. А противоположное благу он отрицал, заявляя, что оно не существует" (И, 106)[3]. Этот тезис Евклида, видимо, испытавшего влияние философии элеатов, несомненно, вписывается в контекст проводимых Мегарской школой исследований относительно блага. Едино ли благо, или оно множественно? Каково отношение между вещами, называемыми благими, и самим благом? Такого рода вопросы мы находим у Платона (Государство VI, 507 b; Филеб, 15 а) и Аристотеля (Никомахова этика I, 4,1095 b; Евдемова этика I, 8). Признавать единство блага не значит отрицать множественность сущих, являющих это благо, или ему подчиненных. Даже если единство проявлений и наименований блага проблематично, утверждение, что противоположное благу не существует, может означать лишь, что злу и его проявлениям отказывают в статусе подлинной реальности. Зло - не более чем иллюзия или видимость, равно как движение и становление.
О предполагаемых учениках Евклида практически ничего не известно. Ихтий - это, можно сказать, одно только имя; так же обстоит дело с Диоклидом из Мегар и Дионисием из Халкедона. А вот Клиномах, вероятно, первым ввел различие между логикой высказываний и логикой предикатов (ДЛ II, 112)[4].


[1] Пер. М. Л. Гаспарова.
[2] Пер. Н. Платоновой.
[3] Пер. М. Л. Гаспарова.
[4] «...Ученик Евклида Клиномах из Фурий, „первым написавший о пропозициях (ἀξιώματα) и предикатах (κατηγορήματα)“ (Diog. L. II 112)» (Новая философская энциклопедия в 4-х т. М., 2001, т. 2, статья М. А. Солоповой «Мегарская школа»).

Евбулид

Гораздо более известен Евбулид Милетский (IV в. до P. X.). Это был ярый противник Аристотеля (ДЛ И, юд; Фемистий. Oraаtiones XIII, 285 с); он даже написал книгу против Стагирита (Аристокл, у Евсевия, Приготовление к Евангелию XV, 2, 5). Аристотель в Софистических опровержениях (24, 179 а 33 и 25, 180 b 2-7) критикует придуманные Евбулидом аргументы, лежащие в основе парадоксов "Закутанный" и "Лжец". Большинство парадоксов - не только "Закутанный" и "Лжец", но и "Спрятанный", "Электра", "Куча", в особенности же "Рогатый" и "Лысый", - по-видимому, направлены на то, чтобы показать, что мы не можем найти в нашем опыте никакого определенного предиката, никакого неизменного субъекта. Вследствие этого отнесение общего и абстрактного понятия в качестве атрибута к единичному и конкретному субъекту становится невозможным. Возможно только суждение тождества.
Парадокс "Лжец" формулируется так. Человек заявляет: "Я лгу"; если это высказывание истинно, то оно ложно, а если ложно - истинно. В Софистических опровержениях (25, 180 b 2-7) Аристотель намекает, очевидно, на этот парадокс, упоминаемый как минимум еще в семи свидетельствах. Аристотель разрешает парадокс следующим образом: можно вообще лгать (быть лжецом), а о чем-то конкретном говорить правду. Действительно, противоречие исчезает, если построить фразу иначе: "Я говорю истину, говоря, что я лгу (что я лжец)"; теперь утверждаемая истина не безусловна, а соотносится с определенным содержанием. Обыденный язык часто ввергает нас в противоречия этого рода, так как позволяет человеку говорить о том самом языке, на котором он говорит, в тот самый момент, когда говорит; иными словами, двусмысленность возникает из-за смешения языка и метаязыка.
В софизмах "Закутанный", "Электра" и "Спрятанный" аргументация развертывается так.
- Знаешь ли ты своего отца? - Да. - Знаешь ли ты вот этого закутанного покрывалом человека? - Нет. - Но это твой отец. Стало быть, ты знаешь его и в то же время не знаешь.
- Электра знала, что ее брат - Орест; но, повстречавшись с ним, она не ведает, что этот незнакомец - Орест. Выходит, Электра знает и не знает.
- Софизм "Спрятанный", очевидно, был близок к софизмам "Закутанный" и "Электра".
Согласно комментарию к Софистическим опровержениям, написанному предположительно Александром Афродисийским, следы этого софизма можно усмотреть в 17, 175 b 15 сл. и в 24, 179 а 33 сл·
Внимательное чтение трактата О софистических опровержениям 17,175 b 10 сл. выявляет, что в софизме "Закутанный" предвзято используется правило ответа "да" или "нет". Применительно к диалогу это правило должно внести ясность и заранее исключить недоразумения и упреки: если вопрошающему удается вывести противоречие из посылок, определенно принимаемых отвечающим, то последний не вправе оспаривать законность заключения или утверждать, что из него обманом вытянули ответы, сделавшие это заключение возможным. Однако правило ответа "да" или "нет" обнаруживает çboio ограниченность тогда, когда задаваемые вопросы, как в нашем случае, двусмысленны и могут скрывать западню. К примеру, в Платоновом Евтидеме (см. 293 b-с, 295 а-296 b) Дионисодор и его брат требуют от своих собеседников ответов "да" или "нет" и выражают досаду и нетерпение, когда Сократ, вместо того чтобы коротко отвечать на вопросы, вводит все новые и новые подразделения, стараясь устранить двусмысленность задаваемых ему вопросов. Аристотель относит софистическое умозаключение "Закутанный", аналог которого можно найти в Евтидеме (299 d-e), к доводам от соединения (synthesis), очевидно потому, что его ложность происходит от определенного способа соединять. Действительно, в заключении субъекту одновременно придаются два атрибута, которые придавались ему по отдельности: "быть незнаемым" - отцу, закутанному покрывалом, и "быть знаемым" - отцу не закутанному. Если взять глубже, ошибка состоит в том, что субъекту (отец) приписывается предикат (быть незнаемым), истинный в отношении случайного признака этого субъекта (быть закутанным покрывалом).
Апория "Сорит" (от древнегреческого sōros - "куча") родственна апории "Лысый".
- Два хлебных зерна не составляют кучи, три - тоже; начиная с какого количества зерен можно говорить о куче?
- Если вырвать один волос у густоволосого человека, он не сделается лысым, то же самое - если вырвать у него другой, третий и т. д. Однако наступит момент, когда он окажется лысым, - начиная с какого же количества вырванных волос мы сможем сказать, что перед нами лысый?
Этот парадокс, так же как и предыдущий, ставит проблему соотношения непрерывного и дискретного и затрагивает понятия действительности и возможности. Поэтому он может представать в (псевдо)математической версии (как, например, в Софистических опровержениях, 24, 179 а 35), когда "много" и "мало" рассматриваются отвлеченно, безотносительно к конкретному опыту; в физической версии (например, в Физике VIII, 3, 253 b 14-22), когда трактуют о воздействии одних тел на другие, или о причинности, и даже в этической версии (например, у Цицерона, в Учении академиков II, 16, 49), когда "много" и "мало" прилагаются к понятию степени и к предметам, в принципе не подлежащим количественному определению; поскольку в сфере ценностей (нравственных, эстетических и пр.) установить пороги пока еще невозможно, парадоксальные рассуждения такого типа, вероятно, нашли там преимущественную область применения. В конечном счете парадокс "Куча" выявляет двоякую истину: констатировать - не значит объяснять, и прибегать к таким понятиям, как "становление", "возможность" или "действие, развивающееся во времени", - всего лишь полумера, не отвечающая требованиям рационального познания. Проще говоря, апория "Куча" показывает расплывчатость многих слов и понятий обыденного языка - "куча", "облысение" - и всех соотносительных понятий - "большой"/"маленький", "много"/"мало".
Аргументация софизма "Рогатый" имеет такой вид: "То, чего ты не терял, у тебя есть? - Да. - Рогов ты не терял? - Нет. - Значит, у тебя есть рога". Ложность этой аргументации (Сенека. Письма, 45, 8; 49, 8; Авл Геллий. Аттические ночи XVI, 2, 1-5, 9-13; Секст Эмпирик. Пирроновы положения II, 241) раскрыть совсем не трудно. Ясно, что ответ "да" на первый вопрос - "То, чего ты не терял, у тебя есть?" - двусмыслен, так как на самом деле для отвечающего он означает: "То, что (у меня было и чего) я не терял..." Пользуясь кажущейся обратимостью импликации, ее пытаются выдать за равнозначность. Из суждения "Если ты потерял что-то, ты этим не обладаешь" путем противопоставления получают: "Если ты чем-то обладаешь, ты это не потерял", а не: "Если ты не потерял что-то, ты этим обладаешь", как подразумевается в заключении "Рогатого".
Так как большинство приведенных здесь софистических доводов прямо или косвенно изложено и критически разобрано у Аристотеля, можно предположить, что их опровержение сыграло немалую роль в разработке аристотелевской логики и физики, а точнее - в разработке теории предиката, теории силлогизмов и теории возможности и действительности.
Наиболее известный ученик Евбулида, Алексин, прозванный Опровергателем, как видно, снискал себе славу спорщика, и, наверное, заслуженно. Диоген Лаэртский рассказывает такую историю: "...Алексин однажды задал ему {Менедему} [см. ниже] вопрос: "Ты перестал бить своего отца?" - а он ответил: "И не бил, и не переставал". Тот настаивал, чтобы было сказано простое "да" или "нет" во избежание двусмысленности; а он на это: "Смешно, если я буду следовать твоим правилам, когда можно взять и остановить тебя еще на пороге!""[1]. Со своей стороны, Аристотель (О софистических опровержениях, 30, 181 а 23 сл.) советует отвечающему обособлять различные вопросы и отвечать на каждый в отдельности. Алексин вступил в острую полемику с Зеноном из Кития (Цицерон. О природе богов III, 22-23). Вот как представляет дело Секст Эмпирик: "Еще Зенон говорит в свою очередь: "Разумное лучше неразумного. Но во всяком случае нет ничего лучше мира. Следовательно, мир разумен". [...] Однако Алексин противопоставил рассуждению Зенона следующее: "Поэтическое лучше непоэтического, и соответствующее грамматике лучше не соответствующего грамматике; и в других искусствах умение лучше неумения. Но нет ничего лучше мира. Следовательно, мир поэтичен и грамматичен"" (Секст Эмпирик. Adv. math. IX, 104 и 108)[2]. Алексин, таким образом, демонстрирует двойной изъян в рассуждении Зенона. Последний выводит из простого сравнения утверждение об абсолютном совершенстве. Кроме того, эти несколько положений не составляют доказательства, так как если мир есть наилучшая реальность, то ему можно приписать какое угодно совершенство.
Нам практически ничего не известно о Евфанте и Мемноне. Другой ученик Евбулида, Аполлоний Крон, был учителем Диодора, который и унаследовал его прозвище.


[1] II, 135. Пер. М. Л. Гаспарова.
[2] Пер. А. Ф. Лосева.

Диодор Крон

Принято считать, что в 9-й главе трактата De Interpretatione Аристотель (умерший в 322 г.), критикует "Властительный" довод Диодора Крона. Этот факт оспаривает Седли; по его мнению, деятельность Диодора пришлась на период между 315 и 284 гг. К тому же Седли утверждает, что диалектическая школа не тождественна Мегарской школе и что Диодор принадлежал к первой, а не ко второй. Дёринг и Мюллер выступили против этих двух предположений.
Представление Диодора Крона о знании и о физике, очевидно, основывается на гипотезе о существовании "тела, не имеющего частей", понятие которого, по Евсевию, было введено самим Диодором: "Другие же, переименовывая атомы, утверждают, что это тела без частей, являющиеся частями мироздания, неделимыми элементами, из которых все состоит и в которые все разрешается. А изобрел название бесчастные (amerē), как считается, Диодор" (Приготовление к Евангелию XIV, 23, 4, согласно свидетельству Дионисия Александрийского). По-видимому, для Диодора и время, точно так же как тела, а значит, и пространство состоят из элементов, не имеющих частей (Симпликий. In Phys., 926; 19-21 Diels).
Такое воззрение привело Диодора Крона к критике понятия движения. Эта критика базируется на следующих двух положениях: ничто не движется, но можно говорить об осуществившемся движении.
Первое положение ("ничто не движется") обосновывается с помощью двух различных аргументов, опирающихся на понятие тела, не имеющего частей. Первый аргумент носит логический характер, так как он указывает на возникающее для всякого движущегося тела противоречие между свойством "быть" и состоянием "быть в движении". Нам предлагаются три версии этого аргумента, 1) Первая версия, облеченная в самую простую и сжатую форму (Секст Эмпирик. Adv. math. Χ, 112), основывается на общем соображении, что движущееся должно быть в некотором месте, но поскольку то, что находится в некотором месте, неподвижно, движущееся в действительности является неподвижным. 2) Та же мысль сформулирована в виде "деструктивной дилеммы". Верно одно из двух: движущееся движется либо в том месте, где оно находится, либо в том месте, где не находится. Но в том месте, где оно находится, оно неподвижно; и в том месте, где оно не находится, оно тоже не движется (Секст Эмпирик. Adv. math. Χ, 87). 3) В третьей версии (Секст Эмпирик. Adv. math. Χ, 142-143) ясно обозначено то, что составляет подлинную основу аргументации Диодора, а именно понятие amerē (применительно к телу, месту и времени)[1]. Далее, второй из двух аргументов является применением апории "Куча", из которой выводится бесконечная делимость материи, к проблеме движения; это попытка продемонстрировать невозможность помыслить переход от состояния покоя к состоянию движения (Секст Эмпирик. Adv. math. Χ, 113-117).
Второе положение ("можно говорить об осуществившемся движении") Диодор подкрепляет двояко (Секст Эмпирик. Adv. math. Χ, 85-101): апеллируя к очевидности и ссылаясь на то, что высказывание, в частности и о движении, может быть истинным в прошедшем времени и ложным - в настоящем. Аристотель уже опроверг точку зрения Диодора в Метафизике:. "Некоторые, однако (например, мегарцы), утверждают, что нечто может действовать только тогда, когда оно действует, когда же не действует, то и не может действовать; например, тот, кто не строит дом, не может строить дом, а это может <лишь> тот, кто его строит, когда он его строит, - и подобным же образом во всех других случаях" (Аристотель. Метафизика Θ, 3, 1046 b 29-32)[2]. Такая позиция противоречит аристотелевскому определению движения: "действительность существующего в возможности, поскольку <последнее> таково" (Физика III, 1, 201 а 10-11)[3].
Так как между пространством и временем есть параллелизм, выдвинутые мегариками аргументы против движения приложимы не только к пространству, но и к времени.
Имя Диодора не столь часто, как полагают, связывалось с доводом, называемым "Властительным" по той причине, что использованный в нем пример правления Кипсела в Коринфе вызывает в уме идею верховной власти[4]; учитывая это, я думаю, нужно отказаться от давно практикуемого перевода греческого выражения kyrieyōn logos как "Господствующий довод", "Победительный довод" или даже "Главный довод". Самое простое и ясное описание полемики, которая затем продолжилась в дискуссиях между стоиками и академиками, можно найти в трактате Цицерона О судьбе (VI, 12-VII, 13; ср. IX, 17). Диодор утверждает, что не следует проводить никакого различия между возможным и реальным. По его мнению, возможно только то, что станет реальным. Происходящие события уже были необходимыми, а те, которые не происходят, извечно были невозможны. В 9-й главе трактата Об истолковании Аристотель возразил на этот довод так: неверно, что морское сражение завтра необходимо произойдет или необходимо не произойдет, - необходимо только, что морское сражение произойдет или не произойдет.
С чисто логической точки зрения понятие "бесчастного" тела и "Властительный" довод влекут за собой, как это заметили Цицерон ( Учение академиков II, 143) и Секст Эмпирик (Пирроновы положения II, 110-111; Adv. math. VIII, 112-117, 332-333), сомнение в правильности условной импликации, synēmmenon, стоиков. Условная импликация[5] основывается на логике, совершенно отличной от аристотелевской. Для Аристотеля элементарное логическое высказывание есть то, в котором субъекту приписываются предикаты посредством глагола "быть", тогда как для стоиков предмет логики - не соотношения понятий, а связи между событиями и потому она затрагивает физику и отражает космическую симпатию. Для них ложна только та импликация, где антецедент истинен, а консеквент ложен. Диодор же утверждает, что импликация ложна, только если она может (или могла бы) начинаться с истинного и кончаться ложным. Это прибавление кажется излишним, однако оно все меняет. В самом деле, высказывание "Если сейчас день, то я разговариваю" для стоика истинно, если сейчас день и если я разговариваю; но согласно Диодору оно ложно, так как возможно, чтобы антецедент "сейчас день" был истинным, а консеквент "я разговариваю" ложным - если я молчу или перестал говорить. Во всяком случае, прежде чем я начал говорить, антецедент "сейчас день" был истинным, а консеквент "я разговариваю" - ложным.
В конечном итоге Диодор стремится устранить из дискурса неопределенность, мешающую ему выполнять свою функцию. Не считая "вечных истин", он рассматривает как истинные только высказывания, относящиеся к случайным, но прошедшим событиям. Развитие временной и модальной логики в XX столетии прояснит проблемы, поставленные Диодором.


[1] «...Неделимое тело, содержащееся в первом неделимом месте, не движется, поскольку оно содержалось в неделимом месте и наполняет его. И в свою очередь находящееся во втором месте не движется, поскольку оно уже подвинуто» (пер. А. Ф. Лосева). Ср. X, 86.
[2] Пер. А. В. Кубицкого.
[3] Пер. В. П. Карпова.
[4] «...Он {Диодор} говорит, что только то может совершиться, что или истинно, или должно стать истинным. И то, что состоится в будущем, необходимо должно состояться, а то, что не состоится, то, считает он, и не может состояться. А ты, Хрисипп, говоришь, что может состояться и то, что не состоится. [...] Ты считаешь, что не необходимо было, чтобы Кипсел стал править в Коринфе, хотя это за тысячу лет было предсказано оракулом Аполлона» (Цицерон. О судьбе VII, 13. Пер. М. И. Рижского).
[5] В нашей логической литературе принят термин «материальная импликация».

Стильпон

Мысль о единстве Блага и несуществовании противоположного Благу, сопряженная с требовательным и весьма критичным в отношении эмпирического мира рационализмом, вполне естественно претворялась в этику невосприимчивости и безразличия к частным вещам, опирающуюся на деятельное доверие к разуму. Понятно, что Стильпон, который был учеником Пасикла из Фив и Фрасимаха из Коринфа, полагал идеалом независимость от аффектов (Сенека. Письма, 9, 1-3) и от внешних благ (Диоген Лаэртский II, 115; Плутарх. О воспитании детей, 8; Moralia, 5 f), стойкость духа в испытаниях (Плутарх. О спокойствии духа, 6; Moralia, 468 а) и победу над страстями (Цицерон. О судьбе V, 10). Учениками Стильпоиа были: Филипп из Мегар, Симмий из Сиракуз, Алким, Аристид, Дифил, Клитарх, Метродор, Мирмек, Пеоний, Фрасидем и Тимагор. Но для нас все это только имена.


Менедем Эретрийский

Стильпон оказал решающее влияние на Менедема Эретрийского, который поначалу придерживался учения Платона. Менедем, применявший правило "да" и "нет", считал действительным только суждение тождества, если полагаться на Диогена Лаэртского: "...Особенно он любил допрос такого рода: "То-то и то-то - вещи разные?" - "Так". - "Польза и благо - вещи разные?" - "Так". - "Стало быть, польза не есть благо"" (II, 134)[1]. Поэтому его позиция относительно высказываний была следующей: "Говорят, он не признавал отрицательных высказываний, допуская лишь утвердительные; а из утвердительных признавал он лишь простые и отвергал непростые, то есть условные и соединительные" (II, 134-135). В общем, принимая только суждение тождества, Менедем отвергал и условную импликацию стоиков, и аристотелевскую логику предикатов.


[1] Пер. М. Л. Гаспарова.

Брисон

Достоверных сведений о личности Брисона и о содержании его учения у нас немного; под сомнением даже принадлежность философа к Мегарской школе. Нам известны два элемента его учения, свидетельствующих об истинности утверждения Секста Эмпирика, что Брисон занимался только логикой (Adv. math. VII, 13). Во-первых, он отстаивал тезис о том, что не существует непристойных слов (Аристотель. Риторика III, 2, 1405 b 6-11); во-вторых, он предложил свое решение задачи квадратуры круга (Аристотель. О софистических опровержениях, 11, 171 b 3-172 а 7). Первый тезис продиктован заботой мегариков о точности выражения. Что же до квадратуры круга, то здесь Брисон проводит логико-математический анализ, несколько напоминающий аргументацию софизма "Куча". Действительно, ложность выведенного заключения обусловлена ложностью посылки: геометр предполагает, что доказанное на первом этапе, а именно квадратура луночки (плоской фигуры в виде полумесяца) уже не требует доказательства на втором этапе. Однако это неверно, так как луночки, построенные на втором этапе доказательства, отличны от тех, которые использовались на первом этапе.


Поликсен

О Поликсене тоже трудно сказать что-либо определенное. Согласно единственному сохранившемуся свидетельству о его учении (Александр Афродисийский. In Met., 84; 16-21 Hayduck), он придумал одну из форм апории "Третий человек"[1].
В античных классификациях, как мы видели, термины "диалектики" и "диалектическая школа" нередко обозначают мегариков. Нам нужно установить, что следует понимать под "диалектикой", когда речь идет о мегариках. Ведь их диалектика отличается как от диалектики Платона, применяющего этот метод для описания области умопостигаемого и для восхождения к Благу, так и от диалектики софистов, пользующихся ею как орудием достижения победы в споре. У философов Мегарской школы можно выделить два вида диалектики - опровергающую и логическую. Мегарики обычно применяют диалектику для того, чтобы опровергнуть какое-либо теоретическое положение. Чаще всего они пытаются разрушить естественную веру в реальность тел и оспорить "очевидности" непосредственного опыта, показывая, что рациональный анализ и непосредственный опыт невозможно согласовать: так обстоит дело с апориями "Куча" и "Лысый", следствия из которых выведены в "Электре", "Закутанном" и "Спрятанном". Если говорить точнее, апория "Третий человек" и "Властительный" довод связываются с положениями платоновской или стоической доктрины, но всегда в одном и том же контексте - в контексте недоверия к чувственному восприятию. Второй вид диалектики Мегарской школы подпадает под рубрику "логическая рефлексия" и может рассматриваться и в плане языка, и в плане мышления: мегарики задаются вопросом об условиях правильности всякого высказывания. Как явствует из апории "Лысый", соблюдая языковые нормы и соглашения, нельзя; быть уверенным, что не впадешь в абсурд. Из сферы языка очень скоро переходят в область логики. Филон, Стильпон и Диодор думают над смыслами глагола "быть" - связка или тождество - в простом предложении вида "S есть Р" и определяют истинность сложных высказываний (составных предложений или умозаключения) в зависимости от их составляющих. Апория "Лжец", на более глубоком уровне, ставит под сомнение само основание диалектики - положение, что всякое высказывание должно быть либо истинным, либо ложным.
Но "сомневающийся" ("апоретик") не означает "скептик". Все те задачи, которые мегарики возлагают на диалектику, влекут за собой философские вопросы. Позиция мегариков ясна. Один только разум заслуживает доверия. Мегарики желают знать о действительности лишь то, что постигает в ней разум, открывающий ее единство и неизменность. В противоположность Аристотелю, они отрицают за чувственным миром какую бы то ни было истину и бесповоротно отторгают его от мира идей, познаваемого только разумом, - вероятно, именно эту позицию излагает Платон в известном пассаже из Софиста о "друзьях идей" и в первой части Парменида. Для мегариков идеи являют собой реальности, воспринимаемые исключительно разумом, обладающие такими свойствами, как единство и неподвижность, и, в противоположность формам Платона и Аристотеля, вследствие этих свойств полностью отделенные от всего чувственного. В общем, нельзя усмотреть никакой связи между этими умопостигаемыми реальностями и тем, что они, как принято считать, делают познаваемым. Только лишь разум способен постичь реальности, представления же, относящиеся к чувственному миру, неосновательны.
Такая метафизическая позиция порождает столь же ясную этическую установку Отстаивая единство блага, Евклид не отрицает множественности благ, воплощающих в себе это единое благо; он просто пытается выразить умопостигаемое единство, которое угадывается за различными наименованиями. Логика Евклида, таким образом, очень близка к развитию мыслей Платона в конце VI книги Государства. А утверждение, что противоположное благу не существует, может быть понято как нежелание придавать злу и его различным проявлениям статус истинных реальностей.


[1] Суть апории в том, что, если мы сопоставим чувственно воспринимаемого человека и «человека самого по себе», нам придется признать существование еще одной идеи, общей для первого и второго («Есть некий третий человек помимо самого-по-себе-человека и отдельных людей». — Аристотель. О софистических опровержениях, 22, 178 b. Пер. М. И. Иткина). Сопоставляя с чувственно воспринимаемым человеком, в свою очередь, эту новую идею, необходимо признать еще одну общую идею, и так до бесконечности.

КИРЕНАИКИ

Наличие множества неподлинных или сомнительных в отношении подлинности текстов, а также обыкновение приписывать всю доктрину основателю школы (Диоген Лаэртский II, 86) чрезвычайно затрудняют датировку и установление точных положений учения киренаиков. Как мы увидим далее (в данном разделе и в дополнении к главе "Сократики"), учение о познании и концепция наслаждения, дошедшие до нас с определением "киренаическиe", по всей вероятности, не восходят к самому Аристиппу; они представляют собой более поздние версии, изложенные языком эпикурейской школы и Новой Академии. Впрочем, есть одно-единственное свидетельство об Аристиппе как об основателе Киренской школы: это свидетельство Аристокла из Мессены (конец I в. до P. X. - I в и. э.), приведенное Евсевием Кесарийским в Приготовлении к Евангелию (XIV, ι8, 31).
Повествование Диогена Лаэртского, самое полное из всех, имеет следующую структуру. Вначале мы находим тут некоторые биографические сведения об Аристиппе (ДЛ II, 65). Далее читаем длинный раздел, где собрано большое количество анекдотов, иллюстрирующих проповедуемый Аристиппом образ жизни (66-83 а); заключает этот раздел перечень омонимов (83 b). Затем Диоген делает некоторые замечания о литературном творчестве Аристиппа и помещает список его сочинений, в двух вариантах (83 с-85 а). В одном абзаце сформулировано важнейшее положение философской доктрины Аристиппа (85 b), затем упоминаются три направления развития школы, связанные с именами Гегесия, Анникерида и Феодора Безбожника (85 с-86 а). Далее, естественно, следует доксография "подлинных" киренаиков (86 b-93 а), Гегесия (93 b-96 а), Анникерида (96 b-97 а) и подробный рассказ о Феодоре и его учениках (97 b-104).
Уроженец Кирены, Аристипп (около 435-350) был привлечен в Афины славой Сократа (Диоген Лаэртский II, 65; Плутарх. De curios., 2; Moralia, 516 с). Как и Клеомброт, Аристипп в последние часы жизни своего учителя находился на Эгине (Федон, 59 с). Согласно Диогену Лаэртскому, Аристиппом написано более тридцати произведений. При этом Диоген (II, 64) указывает на то, что Панэтий не числил Аристиппа среди авторов сократических диалогов, которые он признавал подлинными. Диоген приводит также мнение Сосикрата Родосского, утверждавшего, что Аристипп вообще ничего не написал (И, 85). Учениками Аристиппа, по Диогену, были Эфиоп из Птолемаиды (анахронизм, так как Птолемаида в Киренаике, к западу от Кирены, была основана Птолемеем III Эвергетом [246-221 до P. X.]) и Антипатр из Кирены. Дочь Аристиппа Арета будто бы восприняла учение отца и преподала его своему сыну Аристиппу (в Древней Греции внука часто называли именем деда), прозванному Метродидактом ("учеником матери"). Некоторые утверждали, что именно он систематизировал идеи своего деда; учеником его считают Феодора Безбожника. Антипатр был учителем Эпитимида Киренского, тот учил Паребата, а тот - Гегесия и Анникерида.


Учение о познании

В Лукулле[1] Цицерон пишет: "Один критерий у Протагора, полагающего, что для каждого истина есть то, что представляется ему истинным; другой - у киренаиков, которые думают, что нет иного критерия истины (judicium), как внутренние состояния (permotiones intimae)[2]; третий - у Эпикура, который усматривает критерий в чувствах, в понятиях и в наслаждении. Платон же говорит, что критерий истины и сама истина отделены от мнений и от чувств и принадлежат мышлению и уму" (Учение академиков II, 142). В сравнении с Протагором, Платоном и Эпикуром киренаики характеризуются тем, что делают упор на модификациях, претерпеваемых субъектом под воздействием внешней реальности, а не на связи между этими модификациями и внешней реальностью.
Взгляды киренаиков излагает и Плутарх в ходе полемики с эпикурейцем Колотом, который в своем сочинении О невозможности жить, следуя учениям других философов полемизировал против нескольких философских течений, в том числе и против киренаиков. Плутарх, должно быть, хорошо знал учение киренаиков, поскольку он написал трактат О киренаиках, ныне утраченный (№ 188 в каталоге Ламприя). Подчеркнем, что киренаики, на которых нападает Колот, не называя их поименно, жили более чем столетие спустя после Аристиппа; поэтому полагали, что они могли быть учениками Феодора и Гегесия. Колот представляет их доктрину, используя тенденциозные выражения, и Плутарх старается исправить его формулировки с помощью парафраза: "Они говорят, что мы воспринимаем сладость, горечь, холод, тепло, свет, темноту и каждое из этих наших внутренних состояний (pathōn/παθῶν) само по себе обладает присущей ему неоспоримой очевидностью (enargeian/ἐνάργειαν). Но что мед сладок, что побег маслины горек, что град холоден... - против этого свидетельствуют многие животные, зерновые растения и люди: у одних вызывает отвращение мед, другие охотно поедают масличные побеги, третьи опаляются градом [...] Вследствие этого мнение, когда оно относится лишь к восприятиям, остается безошибочным, когда же мы преступаем их пределы и отваживаемся выносить суждения о внешних вещах, то наше мнение чаще всего запутывается и противоречит мнению других, получающих от тех же самых вещей противоположные впечатления и отличные от наших представления" (Против Колота, 24; Moralia, 1120 е-f). Здесь мы обнаруживаем положение, приведенное Цицероном: очевидностью обладают только восприятия, что ограждает мнение от заблуждений, так как оно не может высказываться ни о качествах, ни даже о реальности внешних вещей, которые могли быть его причиной.
Основываясь на том факте, что уроженцами Кирены были также Карнеад и Феодор, который в Платоновом Теэтете представляет релятивизм Протагора, упомянутый у Цицерона, некоторые историки философии попытались сблизить киренаиков с Протагором и с академиками, опираясь не только на отрывки из Секста Эмпирика (Пирроновы положения I, 31, 215; Adv. math. VI, 53; VII, 192-193), но также и на выборки из Плутарха (Non poss. suav. vivi sec. Epic., 4, 1089 а), из Анонимного комментария к Теэтету (col. LXV, 29-32), из Диогена Лаэртского (II, 92) и даже из Евсевия (Приготовление к Евангелию XIV, 18, 32, цитата из Аристокла Мессенского). Однако можно убедиться, что такое сближение, которое, вероятно, было осуществлено уже Антиохом Аскалонским, является более поздним и может восходить не далее, чем к Клитомаху (см. ниже дополнение, с. 190-196).
Если суждение может быть вынесено лишь о внутренних состояниях, это означает, что к эпистемологии причастна только сфера ощущений, доставляемых пятью органами чувств, а к этике имеют отношение только удовольствие и боль, сопровождающие ощущения.


[1] Лукулл — название II книги Учения академиков Цицерона.
[2] Это латинское выражение (в переводе Н. А. Федорова — «глубочайшие внутренние движения души»: Цицерон М. Т. Учение академиков. М., 2004) соответствует у Цицерона греческому слову pathē, которое на русский язык принято переводить как «внутренние состояния», «аффекции» (А. Ф. Лосев); «состояния души» (М. Л. Гаспаров); «восприятия», «впечатления».

Этическая доктрина

Наиболее полное изложение этической доктрины киренаиков дано у Диогена Лаэртского (II, 86 b-93 а). Главенствующий принцип этой доктрины выражается так: Аристипп объявлял целью (telos) жизни удовольствие, сопровождающее ощущение (ДЛ И, 85 b)[1]. Эта стоящая особняком фраза поясняется в разделе, посвященном "подлинным" киренаикам (86 b-91 а). Сам этот раздел распадается на две части: в первой части речь идет об удовольствии и боли (86 b-91 а), во второй - об образе жизни (91b-93 а).
Первая часть начинается так: "Они [киренаики] принимали два состояния души (pathē/πάθη) - боль (ponos/πόνος) и наслаждение (hēdonē/ήδονή): плавное движение (leia kinēsis) является наслаждением, резкое (trakheia kinēsis) - болью" (ДЛ II, 86)[2]. Идею, что ощущения, сопровождаемые чувством удовольствия или боли, - это в конечном счете движения, приписывает киренаикам Секст Эмпирик, а восходит она по крайней мере к Платону (Тимей, 64 а-65 b). Из нее следует, что между наслаждениями нет качественной разницы (ДЛ II, 87), что различным бывает только их количество и, значит, всякое наслаждение является благом, даже если оно обретено ценой постыдного деяния (ДЛ II, 88). Исходя из того, что "наслаждение для всех живых существ привлекательно, боль отвратительна" (ДЛ II, 87)[3] и что все мы влечемся к наслаждению и избегаем боли бессознательно, с самого раннего детства (ДЛ II, 88), киренаики полагают наслаждение целью жизни. Под "наслаждением" следует понимать наслаждение чувственное (ДЛ II, 87). В этом теория наслаждения, проповедуемая киренаиками, отличается от учения Эпикура, для которого истинное наслаждение есть наслаждение в покое, состоящее главным образом в отсутствии боли. Искать наслаждения в покое для киренаиков было все равно что стремиться походить на труп (ср. ДЛ X, 136-137). Отметим эту противоположность эпикуреизму.
Киренаики, по-видимому, признавали существование душевных наслаждений - движений души как прямых или косвенных следствий движений тела (ДЛ II, 89). Если душевные наслаждения, порождаемые телесными движениями, не ставят никакой частной проблемы, то другие, такие, как, например, удовольствие, испытываемое от благоденствия отечества как от своего собственного благополучия, похоже, подрывают само основание этой доктрины, а именно положение, что всякое наслаждение непременно должно относиться к телу. К. Дёринг видит здесь уступку, которую сделали своим противникам последователи Аристиппа, сохраняя за телесными наслаждениями первенство по отношению к душевным наслаждениям и оставаясь сколь возможно верными идеям Аристиппа. Кире-наики устанавливают различие между целью (telos/τέλος) жизни и счастьем (eydaimonia/εὐδαιμονία): цель жизни - наслаждение, счастье же может быть определено как совокупность всех наслаждений, настоящих, прошлых и будущих (ДЛ II, 87); с помощью этой уловки прошлое и будущее, которые по определению исключены из телесного наслаждения, восстанавливаются в правах. Но, поскольку счастье определяется как соединение наслаждений, а соединение это затрудняют разного рода препятствия, нельзя утверждать ни что мудрец (sophos/σοφός) ведет жизнь, состоящую из одних наслаждений, ни что невежда (phaylos/φαῦλος) испытывает одни лишь страдания; все дело в степени того и другого (ДЛ II, 91).
Во второй части раздела, посвященного у Диогена Лаэртского учению подлинных киренаиков, дается ответ на ряд частных вопросов. Первый из них таков: кто, по учению киренаиков, может быть назван мудрецом (sophos, spoydaios)? Очевидно, тот, кто все подчиняет поиску наслаждений. Однако надо еще прислушиваться к практическому разуму (phronēsis/φρόνησις), который решает, что такое наслаждение и какими средствами его можно достичь. А практический разум должен считаться с моральными нормами: "Нет ничего справедливого, прекрасного или безобразного по природе: все это определяется установлением и обычаем. Однако знающий человек (spoydaios/σπουδαῖος) воздерживается от дурных поступков, избегая наказания и дурной славы" (ДЛ И, 93)[4]. Действительно, предосудительные поступки не способствовали бы успешному поиску наслаждений. Отсюда заключение, сформулированное у Цицерона так: "Доблесть заслуживает хвалы по той причине, что доставляет наслаждение" (Об обязанностях III, 116)[5]. Для мудрого связь между строгим соблюдением норм и личным благополучием есть нечто само собой разумеющееся и в плане рефлексии, и в плане деятельности.
Еще один вопрос - как надлежит вести себя мудрому: "Мудрец чужд зависти, любви и суеверия, ибо эти чувства порождаются пустою мнительностью, но ему знакомы печаль и страх, которые порождаются естественно" (ДЛ II, 91)[6]. Названные пять чувств несут в себе страдание. Но киренаики проводят различие между тремя первыми, вменяемыми воображению, и двумя последними, сближаемыми с ощущением. Отдавать суеверие в ведение воображения - значит допускать если не атеизм, то, по крайней мере, агностицизм. Мнение, что любовь и зависть равнозначны, находит прекрасную иллюстрацию в словах Аристиппа о гетере Лайде: "Я владею Лайдой, а не она мною". Печаль же и страх связаны с ощущением, поскольку печаль вызывается воспоминанием о боли, испытанной в прошлом, а страх - предвидением будущей боли (ДЛ II, 92).
Диоген Лаэртский заканчивает вторую часть раздела об учении киренаиков тремя фразами, из которых две первые содержат восхваление богатства, как источника наслаждения, и дружбы, как самоценного блага. Третья фраза - следующая: "Они утверждают, что мудрец существует, и признают, что есть продвижение вперед (prokopē/προκοπή) в философии и в других науках" (ДЛ II, 93). Это замечание, по всей вероятности, имеет прямое отношение к дискуссиям киренаиков и стоиков о возможности прогресса в самоосуществлении человека и, таким образом, о способности людей становиться мудрыми.
К кому мы должны отнести изложенную здесь этическую доктрину? Вот что можно прочесть у Евсевия, сохранившего для нас свидетельство Аристокла из Мессены (конец I в. до P. X. - начало I в. но P. X.): "Так обстоит дело с теми философами, которых считают последователями Пиррона; возражения такого же рода можно обратить и к Аристиппу из Кирены и его последователям, утверждающим, что постижимы только внутренние состояния (mona legontas einai ta pathē katalēpta). Приверженцем (hetairos) Сократа был Аристипп, основавший школу, которая получила название Киренской и у которой Эпикур заимствовал отправные положения своего учения о цели [человека]. Этот Аристипп вел жизнь совершенно рассеянную и любил удовольствия. Однако он никогда открыто не высказывался о цели, а только говорил, что суть счастья - быть может, наслаждение. Так как он постоянно вел речи о наслаждении, то его последователи решили, что целью [человека] он почитает жизнь в наслаждениях. В числе учеников Аристиппа была и его собственная дочь Арета. Сына своего, названного Аристиппом, Арета посвятила в философские вопросы, отчего ему дали прозвище "ученик матери" (mētrodidaktos). Он уже ясно определил (saphōs orisato), что цель [человека] - жить в наслаждениях, подразумевая наслаждения в движении [в противоположность наслаждению, проповедуемому эпикурейцами, см. выше]. У нас бывает три душевных состояния, говорил он: первое, когда мы страдаем, схоже с морскою бурей; второе, когда мы наслаждаемся, можно уподобить легкому волнению, ибо наслаждение - это плавное движение (einai gar leian kinēsin tēn hēdonēn), сравнимое с попутным ветром; третье, среднее, состояние, когда мы не испытываем ни страдания, ни наслаждения, подобно полному затишью. И воспринимаем мы только эти три внутренних состояния" (Приготовление к Евангелию XIV, 18, 31-32). Этот текст знакомит нас в основном с этическим учением киренаиков. Только в одной, последней, фразе есть намек на эпистемологическую концепцию. Отсюда можно заключить, что ни Аристипп-старший, ни Аристипп-младший не проявляли особого интереса к этой стороне вещей. Более того, Аристокл говорит, что в области этики Аристипп-старший никогда ясно не выражал своих мыслей и только внук вывел все следствия из высказываний деда.
Свидетельство Аристокла представляется вполне приемлемым, так как нелегко уяснить суждения киренаиков о наслаждении из двух бесед, которые, по Ксенофонту, провели между собой Сократ и Аристотель. В одной из них (Воспоминания III, 8, 4-7) Сократ, сближая благо с пользой, показывает Аристиппу, что при таком понимании определение блага соотносительно с преследуемой целью и потому одна и та же вещь в зависимости от сферы ее применения может рассматриваться и как хорошая, и как дурная. В другой беседе (Воспоминания II, 1, 7-13) Сократ спрашивает Аристиппа, какой он выбрал бы для себя вид существования - правителя, властвующего над людьми, или подвластного, рабски зависимого от воли сильного. Аристипп отвергает подобную альтернативу и отдает предпочтение легкой и приятной жизни, занимающей середину между этими двумя крайностями, - вследствие чего он повсюду остается чужеземцем. Хотя и трудно, исходя из этих двух пассажей, уяснить этическое учение, однако же Алексид (фр. 36 Kock = фр. 37 Kassel-Austin), комедиограф второй половины IV в. до н. э., изображает Аристиппа завзятым кутилой, а Тимон в Силлах делает сластолюбие главной чертой этой личности (фр. 27 Diels).
Итак, очень трудно причесть Аристиппу концепции, принадлежащие философам, называемым киренаиками, которые, очевидно, вели полемику против школы Эпикура и Новой Академии. В конечном итоге те, кто стремились установить "преемства философов", вполне могли воспользоваться именем Аристиппа, чтобы связать с Сократом несколько эксцентричное философское течение.


[1] Точная цитата: «Он {Аристипп} объявлял целью плавное движение, передаваемое ощущению (tēn leian kinēsin eis aisthēsin anadidomenēn)».
[2] Пер. M. Л. Гаспарова.
[3] Пер. M. Л. Гаспарова.
[4] Пер. М. Л. Гаспарова.
[5] Пер. В. О. Горенштейна.
[6] Взят за основу перевод М. Л. Гаспарова.

КИНИЗМ

Приступая к изучению кинизма, исследователь обнаруживает недостаток фрагментов и свидетельств теоретического содержания, а также отрывочность сохранившихся текстов. Этот недостаток объясняется, может быть, не столько пробелами традиции, сколько самой природой кинической философии, которая считала себя прежде всего определенной практикой, определенным образом жизни и утверждалась как этика поступков. К тому же информация о киниках исходит в основном от их противников - таких, как эпикурейцы и Отцы Церкви, или же сочувствующих, склонных идеализировать кинизм, - как, например, Эпиктет и Юлиан.
Если учесть эти обстоятельства, наиболее разумной позицией представляется следующая. К анекдотам, аиофтегмам и доксографическим отрывкам нужно относиться со всей серьезностью, несмотря на то что материалы в целом являются более поздними и многие из них "текучи" (нередко один и тот же анекдот рассказывают и о Диогене, и о Сократе, и об Аристиппе). Если брать их порознь, историческая ценность этих свидетельств невелика, но, прочитанные в совокупности, они указывают на постоянное обращение к одним и тем же важным темам, которые нельзя рассматривать как чистый вымысел. Из них вырисовывается единое воззрение на жизнь, отражающее своеобразный философский опыт.


Антисфен

Антисфен, один из близких друзей Сократа и, как полагают, учитель Диогена Синопского, жил в период, когда влияние софистов достигло апогея. Он был немного старше Продика и Гиппия и учился у Горгия. Свои философские и религиозные взгляды Антисфен излагал в Киносарге; вероятно, отсюда в результате игры слов и произошло название "кинизм". Этот гимнасий, по соседству с храмом Геракла, неподалеку от южных ворот Афин, никогда не был постоянным местом пребывания какой-либо философской школы.
В числе 74-х названий сочинений, приписываемых ему Диогеном Лаэртским, фигурируют, в частности, торжественные речи на мифологические темы, наподобие тех, какие составлял Горгий: в одной из таких речей Аякс и Улисс по очереди доказывают свое право взять себе доспехи погибшего Ахилла, другая содержит апологию Ореста. Аристотель приводит примеры натянутых метафор, к которым прибегал Антисфен (Риторика, 1407 а 10). Понятно, что Антисфена увлекал анализ смысла некоторых слов; он также предложил аллегорическое толкование, главным образом нравоучительное, хорошо известных мифологических персонажей, таких, как, например, Геракл. Притча Геракл па распутье в то время, по-видимому, пользовалась успехом (см. выше подраздел о Продике).
Антисфен, видимо, развил очень тонкую теорию логоса. Выступая против платоновских Идей, он заявлял, что видит лошадь, но не лошадность, так как воспринимается нечто обладающее качеством (poion), но не само качество (poiotēs). Вообще Антисфен считал, что если можно объяснить, "каково нечто (poion ti estin)", то дать определение, "что есть нечто (to ti estin)", невозможно. Аристотель приводит пример с серебром, о котором нельзя сказать, что оно такое, а можно только отметить, что оно похоже на олово. Кроме того, Антисфен отрицал возможность противоречить (oyk estin antilegein), так как ничто не может быть обозначено иначе, как через свой собственный логос, единственный для каждой вещи (tōi oikeiōi logōi, hen eph' henos). Невозможно говорить ложь, ибо единственное выражение, обозначающее предмет согласно его собственной природе, неоспоримо.
Эту концепцию логоса Антисфен разрабатывает далее в аспекте общения, положительно трактуя фигуру Улисса, постоянно называемого в Одиссее polytropos - "(человеком) многохитростным". Слово tropos имеет двоякий смысл: оно означает и склад характера, и форму речи. Из соединения этих двух значений рождается мысль, что мудрые люди, сведущие в искусстве публично рассуждать (dialegesthai), умеют высказать одно и то же многими способами - свойство, необходимое, чтобы успешно воздействовать на слушателей с их весьма несхожими характерами. Открытие логоса, присущего всякой вещи, таким образом, не исключает обсуждения, учитывающего множественность речей.
Действительно ли Антисфен был основателем кинизма? Те, кто, как Диоген Лаэртский, пытаются найти преемства между философами, отвечают на этот вопрос утвердительно, устанавливая между Сократом, Антисфеном, Диогеном и Кратетом тесную связь, которая в конце концов приводит к Зенону Китийскому и, таким образом, к стоицизму. Однако нетрудно распознать в этих преемствах изрядную долю домыслов. В любом случае, вот как можно охарактеризовать философскую позицию Антисфена. В некоторых свидетельствах, например, подчеркивается, что для него единственный оплот, возводимый человеком, зиждется на добродетели его души, добродетель же зависит от неопровержимости развиваемых им рассуждений (Диоген Лаэртский VI, 12-13, со ссылкой на Диокла из Магнесии). Истинное богатство человека заключено в душе, а не во внешних благах, которыми он владеет (Ксенофонт. Пир IV, 34). И цель человеческой жизни состоит в том, чтобы жить согласно добродетели (ДЛ VI, 104). Только те, кто культивирует добродетель, могут называться мудрыми (ДЛ VI, 11).
Антисфен намечает различение между мудрецом и невеждой, которое станет главнейшим для Диогена (ДЛ VI, 5). Невежда способен воспринять какое-то учение, ибо добродетели можно научить (ДЛ VI, 105). Но каким путем приобретает он необходимое знание, "то, что учит отвыкать от зла" (Стобей II, 31, 34)? Ему нужно искоренить в себе ложные понятия о благе и зле, внедренные в его сознание обществом, людскими обычаями и условностями. Лишь после этого он сможет притязать на более высокое знание - вроде того, к которому призывает Геракла Прометей. Но этику Антисфена характеризует не только интеллектуализм. Важно, прежде всего, совершение нравственного поступка (ДЛ VI, 11). Чтобы правильно поступать, чтобы быть счастливым, одного знания недостаточно. Нужна еще и сила (iskhys/ἰσχύς). Как мыслил себе Антисфен обретение этой силы? Чтобы выработать ее, надо упражняться. Вот почему Антисфен считал страдание (ponos/πόνος) благом (ДЛ VI, 2) - он рассматривал как благо не физическое страдание само по себе, а усилие, прилагаемое к тому чтобы стойко перенести страдание. Свидетельства его выносливости (karteria/καρτερία) и отрешенности от аффектов (apatheia/ἀπάθεια), приведенные в Пире Ксенофонта, позволяют предположить, что он лично прибегал в своей жизни к такому упражнению. В конечном счете этику Аитисфена можно определить как синтез двух элементов: сократического рационализма, сосредоточенного на практической мудрости (phronēsis/φρόνησις), с одной стороны, и Геракловой силы (iskhys) - с другой.
Антисфен единственный из всех сократиков удостоился хвалы яростного хулителя Платона Феопомпа (IV в. до P. X.). Его ценили Цицерон, Дион из Прусы и Эпиктет. И в IV в. по P. X. Юлиан и Фемистий были знакомы с его сочинениями.


Диоген

Диоген родился, вероятно в конце V в. до P. X., в Синопе, милетской колонии на Понте Эвксинском. Он был сыном некоего Гикесия, уличенного в порче монеты - преступление, в котором будто бы соучаствовал Диоген (ДЛ VI, 20-21). Дошедшие до нас перечни его сочинений ставят перед нами проблему. Аноним, на которого ссылается Диоген Лаэртский, приписывает ему тринадцать диалогов, послания и семь трагедий. Но Сосикрат Родосский и Сатир утверждали, что ни одно из произведений Диогена не является подлинным. Сотион приписывал Диогену четырнадцать сочинений, но не признавал его автором Государства (Politeia) и трагедий. Мы не можем следовать в этом Сотиону, так как два геркуланских папируса (PHerc 155 и PHerc 339) сохранили для нас груд Филодема О стоиках, где разбираются важнейшие положения Государства Диогена и упомянуты по крайней мере три его трагедии.
Спорным остается вопрос, был ли Диоген учеником Антисфена. Однако нет сомнения, что именно в Афинах он принял облик киника и стал вести характерный для киников образ жизни (ДЛ VI, 21-23).
Мудрец, по Диогену, - это человек, "знающий, что надлежит говорить и делать" (Элиан. Пестрые рассказы IV, 11)[1]. Но, в отличие от Антисфена, Диоген ни во что не ставит логику и физику. Он знает только, что такое добродетель и порок. И еще он знает, что все лежащее между пороком и добродетелью безразлично (ДЛ VI, 105). Можно ли говорить об интеллектуализме Диогена? В отличие от умственных упражнений, которые направлены на приобретение знания и потому отнимают много времени и требуют длительного обучения, киническая аскеза определяется как кратчайший путь к добродетели, а стало быть, и к счастью. У Диогена счастье, видимо, отодвигает разум на второй план; существо нравственности - сила, достигаемая упражнением и проявляющаяся в поступках. Диоген не отвергает воспитания (paideia/παιδεία), но воспитание для него - это воспитание стойкости в страдании и мужества, воспитание воли, основанное на подчинении тела духовному началу. Наивысшим образцом остается все тот же Геракл. Из учения Антисфена Диоген исключил рационализм и сохранил силу (iskhys). Это во многом объясняет, почему он не смущается крайностями в поступках и речах: так, в своем Государстве он заявляет о бесполезности оружия, высказывает мысль, что косточки заменяют деньги, и проповедует антропофагию, общность жен и детей, полную сексуальную свободу и даже кровосмешение. Отбросивший всякий рационализм и преступающий всякую меру в своем образе жизни и поведении, Диоген может рассматриваться как "обезумевший Сократ", согласно изречению, приписываемому Платону (ДЛ VI, 34). Учениками Диогена, в числе прочих, были Моним и Онесикрит.


[1] Пер. С. В. Поляковой.

Кратет

Кратет из Фив, тоже ученик Диогена, очевидно, настаивал на необходимости физических упражнений, обеспечивающих телесное здоровье и облегчающих воздержание от наслаждений (ДЛ VI, 92). Телесное упражнение было обращено у него в конечном счете к моральной цели: эта цель - презрение к наслаждениям и культивирование добродетели. Так же как и его учитель, Кратет считал, что упражнение души предполагает упражнение тела. Но тут позиция Кратета была не столь жесткой, как у Диогена, он проявлял больше человечности и внимания к людям (Апулей. Флориды XXII, 1-4). Ему приписывают множество сочинений, в частности стихотворных. Супруга Кратета Гиппархия (сестра его ученика Метрокла) разделяла избранный им образ жизни.
Можно сказать, что кинизм, наиболее ярко воплощаемый Диогеном, представляет собой движение протеста, сначала в Афинах, позднее в Риме, стремящееся ниспровергнуть общепринятые ценности в морали, политике, религии и философии.
Самая наглядная и резкая форма этой переоценки ценностей - вызов, который киники каждодневно бросают обществу своим поведением. У философа длинная грязная борода и такие же волосы, он ходит босиком и неразлучен со своим засаленным плащом (tribon) и посохом. Он принимает пищу, мочится, занимается рукоблудием и ложится с женщиной прилюдно.
Диоген не довольствуется поношением местных властей. Он применяет к себе определения "бездомный" (an-oikos/ἅν-οικος) и "не имеющий отечества" (a-polis/ἅ-πολις), проповедуя уклонение от любых семейных, общественных и государственных обязанностей. Такое уклонение было естественным для философа, отвергавшего закон (nomos) в пользу природы (physis) и восхвалявшего образ жизни Геракла. Оно вело к ниспровержению всех запретов, регулирующих поведение тех, кто хочет жить в сообществе.
В области религии Диоген - не атеист, но агностик. Полагая, что представление о боге не подтверждается ни опытом, ни умозаключениями, он считает его противоречащим свободе от аффектов (apatheia) как главной цели человека.
Помимо религии, можно найти прибежище в какой-нибудь доктрине, в каких-то непоколебимых истинах. Но изощренным умозаключениям Диоген предпочитает поступки. Только аскеза, телесные упражнения, сравнимые с теми, к каким принуждает себя атлет, способны доставить человеку счастье.
Кинический путь к добродетели короток, потому что его предваряет отрицание двух из трех общепризнанных частей философии - логики и физики, - а также общих познаний, почитаемых бесполезными и ненужными (ДЛ VI, 103-104; ср. VI, 27-28, 73). На этом пути человек лицом к лицу сталкивается с двумя злейшими врагами - болью и наслаждением. Идея кратчайшего пути к добродетели со временем стала броской фразой, которой пользовались, чтобы охарактеризовать кинический метод воспитания.
Куда ведет этот короткий путь? В греческом мире ответ именно на этот вопрос позволял определить специфику одних философских школ по отношению к другим. В доксографии киников у Диогена Лаэртского мы читаем: "мнение их таково, что предельная цель есть жизнь, согласная с добродетелью (так говорит Антисфен в Геракле)" (VI, 104)[1]. Это определение дополняется другим свидетельством. "Цель и венец кинической философии, как, впрочем, и всякой другой, - счастье. Счастье же состоит в том, чтобы жить по природе, пренебрегая мнением толпы" (Юлиан. Против невежественных киников [Речь VI], 13, 193 d). Итак, цель философии для киников - счастье, отождествляемое с жизнью в согласии с природой, что предполагает неприятие мнений толпы. Кинический мудрец, возвысившийся над мнениями толпы, "автаркичен", ибо не нуждается ни в богатствах, ни в цивилизации, ни в милостях судьбы. Поскольку он не привязан ни к чему внешнему, у него ничего нельзя отнять, так чтобы утрата поставила под угрозу его счастье. Следовательно, можно сказать, что киники превращают сократическое самообладание (enkrateia/ἐγκράτεια) в автаркию (aytarkeia/αὐτάρκεια).
Философ-киник уверен, что несчастье человека в значительной мере исходит от уловившей его в свои сети цивилизации, которая делает наслаждение критерием счастья. Не отвергая наслаждения как такового, киник порицает удовольствия цивилизованной жизни, так как им всегда сопутствует множество скорбей; кроме того, когда человек теряет меру в наслаждении, он становится неспособным испытывать удовольствие и вынужден пускать в ход все более и более опасные средства (Дион Хрисостом. Речь VI, 11-12). Человек, устремленный к наслаждению, уже не в силах противостоять другому грозному врагу, а именно страданию (Климент Александрийский. Строматы II, 20, 109). Противоборство страданиям займет центральное место в стоицизме. Поэтому мы не можем не признать реальную преемственность между кинизмом и стоицизмом, несмотря на то что в некоторых существенных вопросах стоицизм обособляется от кинизма, как мы увидим далее.
Следует различать два рода страданий: "предельные" страдания, испытания, ожидающие каждого человека, - боль, смерть и т. д. - и страдания, которым философ подвергает себя ради упражнения, чтобы стать способным достойно переносить предельные страдания, когда настанет его черед. Образ жизни, проповедуемый кинической философией, основан на воздержности и удовлетворении одних лишь насущных потребностей. Ежедневно приучая себя к крайней простоте пищи, жилища и одежды, человек в конце концов обретает независимость от внешнего мира (ДЛ VI, 105). Избрав подобный образ жизни, Диоген стал на путь возврата к первоначальному, естественному состоянию, от которого человек, с его точки зрения, и не должен был отдаляться.
Кинизм лишился бы одной из своих составляющих, если бы его концепция аскезы сводилась к жизни согласно с природой. Ведь, даже преодолев соблазны цивилизации, философ не может быть вполне счастлив, ибо он порабощен враждебными человеку силами, правящими всем мирозданием и уготовавшими людям болезни и смерть, не говоря уже о голоде, жажде, зное и стуже. А посему требуются еще другие упражнения, чтобы оградить себя от природы, порой принимающей облик Судьбы - безжалостного врага. Отсюда такие дополнения: "Желая всячески закалить себя, летом он перекатывался на горячий песок, а зимой обнимал статуи, запорошенные снегом" (ДЛ VI, 23); "Босыми ногами он ходил по снегу" (ДЛ VI, 34)[2]. Эта двоякая аскеза своеобразна. Она не предназначается для элиты и доступна всем. Единственный критерий отбора-иметь мужество упражняться.
И коль скоро киник решил идти коротким путем, лучше упражняться, чем терять время на чтение книг или на обучение в философской школе. Только воздержная и суровая жизнь позволяет душе, ставшей безразличной к ударам Судьбы и прихотям Случая, освободиться от страстей. Киник, таким образом, должен смириться со своим одиночеством в мире, который не управляется всеобщим Логосом - одновременно Судьбой и Провидением. И поскольку природа обрекает его страданиям и смерти и вместе с тем устанавливает норму его поведения, он должен повседневно учиться противостоять превратностям и сохранять в себе неприступную твердыню.
Способна ли киническая аскеза привести к подлинному счастью? Природу счастья, взыскуемого киником, определить нетрудно: это спокойствие духа (Дион Хрисостом. Речь VI, боба), безмятежность. Но Диоген идет дальше. Он утверждает, что спокойствие духа сопровождается радостью, весельем, истинным наслаждением (Стобей IV, 2, 39, 21). Словом, даже в суровости своей кинизм воспринимает себя как эвдемонизм: "Разве человек, нравственно совершенный, не считает праздником каждый день?" (Плутарх. De tranquilitate animae, 20; Moralia, 477 с).
Чтобы донести до людей свою заветную мысль, Диоген, отказавшись от обычных средств преподавания и убеждения, возмущает сограждан и ведет себя вызывающе. Возможно, именно благодаря такой позиции кинизм существовал на протяжении двух веков и стал в Римской империи "популярной" философией, находившей сторонников в беднейших классах, хотя, например, Демонакт и Эномай во II в. и Саллюстий в V в. принадлежали к гораздо более зажиточным слоям общества и получили солидное образование.
Несмотря на многие крайности, нам представляется, что киники в период империи успешно воплощали сократическую концепцию проживаемой философии, поистине независимой от приобретения и умножения знаний. Дион Хрисостом, Лукиан (в Смерти Перегрина), а позднее Юлиан (в речах Против киника Гераклия и Против невежественных киников) насмехались над теми скопищами киников, что бродили по улицам крупных городов Римской империи, Александрии или Константинополя. Но апокрифические Послания, написанные в эту эпоху и, по-видимому, принадлежащие киникам, в частности Диогену и Кратету, а также пространные выдержки из Обличения обманщиков Эномая, приведенные Евсевием в Приготовлении к Евангелию, ясно показывают, что идея ранних киников продолжала существовать в своем изначальном виде. Отношения между христианами и киниками были двойственными. Перегрин из христианина стал киником; Максим Герон, выходец из семьи мучеников, был сначала приверженцем, а потом противником Григория Назианзина; император Юлиан упрекал киников за их восхищение христианскими затворницами; апологет Юстин погиб от козней киника Кресцента; Августин не выносил кинического бесстыдства, а Сидоний Аполлинарий путал киников с эпикурейцами. В конечном счете христианин мог принять киническую аскезу, но цель жизни (telos) для него была провозглашена Христом.
Многие черты кинизма объясняют, почему эта философия, которая предпочитает поступки доказательствам, пренебрегает приобретением и умножением познаний, ставит природу выше закона и проповедует ниспровержение всех ценностей, находит отклик в современном мире, лишенном иллюзий и утратившем достоверные истины.


[1] Пер. М. Л. Гаспарова.
[2] Пер. М. Л. Гаспарова.

Пример критического анализа источников: свидетельство относительно киренаиков

Как я отмечал выше, одна из главных проблем, касающихся киренаиков, состоит в том, можно ли приписывать Аристиппу учение о познании, изложенное Секстом Эмпириком в Adv. math. VII, 190-200, - учение, ставшее основой этических воззрений киренаиков. Даю перевод этого отрывка.
[190] Однако если мы изложили академическое учение, начиная от Платона, то нелишним будет разобрать и точку зрения киренаиков. Ведь учение и этих мужей, очевидно, возникло благодаря общению с Сократом, так же как учение Платона и его преемников.
[191] Итак, киренаики утверждают, что критериями [истины] (kritēria) служат только внутренние состояния (pathē) и что только они одни постигаются (katalambanesthai) и оказывается безошибочными; из того же, что вызывает эти внутренние состояния, ничто не постижимо и ничто не безошибочно. Можно, говорят они, безошибочно и неопровержимо сказать, что мы ощущали белое и сладкое, но невозможно утверждать, что бело или сладко то, что вызывает соответствующие состояния. [192] Ведь вполне вероятно, что кто-нибудь ощущает белое от не-белого и сладкое от несладкого. Так, страдающий головокружениями или больной желтухой получает от всех вещей впечатление желтизны [ср. Пирр, полож. I, 101, 126], страдающий болезнью глаз видит предметы красными, тот, кто надавит на край глаза, получит впечатление как бы от двух предметов, безумец видит двойные Фивы и двойное солнце [Пенфей у Еврипида, Вакханки, 918]. [193] Во всех этих случаях то, что люди переживают (paskhoysin) именно это - желтизну, красноту, двоение, - истинно, а то, что сам предмет, который на них подействовал (kinoyn), желтый, или красноватый, или двойной, считается ложным. Поэтому самое благоразумное (eylogōtaton) - признать, что и мы не можем воспринимать ничего сверх наших собственных состояний. Следовательно, являющимся (phainomena) надо полагать либо внутренние состояния, либо то, что их вызывает. [194] И если мы говорим, что нам являются наши внутренние состояния, тогда все являющееся надо назвать истинным и адекватным {katalēpta}[1]. Если же являющимся мы именуем то, что вызывает внутренние состояния, тогда все являющееся ложно и неадекватно. Ибо возникающее в нас состояние не открывает нам ничего сверх самого себя. Итак, если сказать правду, нам является только наше состояние, то же, что находится вовне и вызывает это состояние, может быть, и существует, однако нам не явлено. [195] И, таким образом, никто из нас не заблуждается относительно своих собственных состояний, относительно же внешнего субстрата мы все заблуждаемся. И те постижимы {katalēpta}, а этот последний непостижим, так что душа наша совершенно бессильна его распознать - в отношении его местонахождения, размеров, движений, изменений и множества других причин. Вследствие этого, говорят они, не существует у людей и никакого общего критерия [истины], а только устанавливаются общие имена для обозначения вещей. [196] Действительно, все сообща называют нечто белым и сладким, но общим восприятием белого или сладкого люди не обладают. Ибо хотя каждый воспринимает собственное состояние, но возникает ли это состояние для него и для его ближнего от белого предмета - этого ни сам он не может сказать, не испытывая состояния ближнего, ни ближний, не испытывающий его состояния. [197] Но если у нас не возникает никакого общего состояния, то опрометчиво говорить, что являющееся мне таким-то таковым же является и стоящему рядом. Возможно, я так создан, что ощущаю белое от воздействия, исходящего извне, а у другого так устроено восприятие, что он ощущает белизну от чего-то иного. Следовательно, то, что нам является, - вовсе не общее. [198] И что мы в силу разного устроения восприятия на самом деле получаем неодинаковые впечатления - это совершенно ясно как применительно к страдающим желтухой и болезнью глаз, так и применительно к находящимся в добром здравии: как от одного и того же одни получают впечатление желтого цвета, другие - пурпурного, третьи - белого, точно так же естественно и пребывающим в добром здравии в силу различного устроения восприятия получать от одного и того же не одинаковые впечатления, но одни - сероглазому, другие - голубоглазому, третьи - черноглазому. Поэтому для вещей мы устанавливаем общие имена, состояния же у каждого лишь свои собственные.
[199] То, что эти люди говорят о целях [человека], соответствует тому, что они говорят о критерии [истины]. А именно, внутренние состояния имеют отношение и к целям [человека] [ср. Пирр, полож. I, 215]. Из внутренних состояний одни приятны, другие доставляют страдание, третьи же - средние. При этом доставляющие страдание, говорят они, суть зло: их цель - страдание. Приятные суть благо: их непреложная цель - удовольствие. Средние же ни благо, ни зло: их цель - ни хорошее, ни дурное; такое состояние - посредине между удовольствием и страданием. [200] Итак, для всего существующего внутренние состояния суть критерии и цели, и живем мы, говорят они, согласно с ними, сообразуясь с очевидностью и влечением {eydokēsei}[2]: очевидностью - относительно других состояний, влечением - относительно удовольствия.
Таковы мнения киренаиков, сужающих понятие критерия в сравнении с платониками. Те создавали сложный критерий из очевидности и разума, эти же сводят критерий к очевидности и к внутренним состояниям.
Этот отрывок из Секста Эмпирика требует внимательного прочтения.
Структура его достаточно ясна.
Введение (190):
Поскольку доктрины платоников и киренаиков восходят к учению Сократа, между ними можно усмотреть связь.
Развитие темы:
A) Критерий истины, внутренние состояния:
- утверждение (191);
- примеры (191-193);
- "перевод" в скептические термины (193-195);
- следствия: общность наименований, но не внутренних состояний (195-199).
B) Цель (telos) жизни (199-200).
Заключение (200):
Различие в критерии истины между платониками и киренаиками (200).
Секст заводит речь о киренаиках сразу после изложения мнений академиков, мотивируя это тем, что Киренская школа своим возникновением была обязана учению Сократа, так же как и школа Платона и его последователей, т. е. Академия (190). Здесь явно чувствуется желание нарисовать картину преемственности между философами.
Далее Секст Эмпирик пишет: "Итак, киренаики утверждают, что критериями [истины] (kritēria) служат только внутренние состояния (pathē) и что только они одни постигаются (katalambanesthai) и оказываются безошибочными; из того же, что вызывает эти внутренние состояния, ничто не постижимо и ничто не безошибочно" (191). Эту фразу надо понимать в академическом, антистоическом контексте. Для стоиков представление (phantasia) адекватно (katalēptikē) и, значит, истинно, когда оно не выходит за пределы того, что дано в восприятии, не прибавляет к воспринимаемому ничего иного; традиционный перевод - "постигающее представление" - создает впечатление, будто представление истинно, когда оно "постигает", когда оно схватывает содержание реальности. Естественно, что адекватное или, проще сказать, "объективное" представление рассматривается как критерий истины, поскольку оно непосредственно влечет за собой согласие. Но стоицизм упомянут сейчас для контраста. В изучаемом нами тексте оспаривается разделяемая всеми стоиками уверенность в том, что можно достичь достоверного знания внешней реальности. Таким образом, Секст Эмпирик привлекает нас на сторону только что упомянутой им "скептической" Академии и даже, быть может, Аркесилая, к которому, возможно, отсылают слово eylogōtaton, употребленное в § 193, и в особенности обсуждение вопроса о критерии истины - вопроса, вновь поставленного Карнеадом.
Еще более знаменательно то, что, как доказал К. Дёринг, часть текста, начиная с последнего предложения § 193 и кончая предпоследним предложением § 195, не входит в аргументацию киренаиков и, следовательно, слово enthen, открывающее последнюю фразу § 195, должно связываться с предложением, начинающимся словом hēmas и оканчивающимся словом dynasthai, в § 193[3] .Это означает, что Секст приписывает киренаикам доводы из философского оснащения своей школы, не обнаруживая перед читателями такой подмены. Ему важно напомнить, что для скептика явление составляет критерий истины (ср. Пирр, полож. I, 21-23). Отметив, что для киренаиков одно лишь внутреннее состояние истинно и постижимо, а то, что вызывает это внутреннее состояние, не может называться истинным и остается неуловимым, Секст "переводит" это положение на язык своей доктрины, напоминая, что единственно доступное нам, явление, относится к испытываемому, которое он отождествляет с внутренним состоянием, а не к вызывающему впечатление, отождествляемому у него с причиной внутреннего состояния; тем самым он подготавливает сближение доктрины киренаиков и учения kompsoteroi[4] в Теэтете.
Возможно, именно поэтому после тщательного анализа других, параллельных, свидетельств К. Дёринг пришел к выводу, что остальная часть свидетельства относительно этой концепции познания восходит к Аристиппу и раскрывает позицию Аристиппа в спорах между сократиками по вопросу "ti estin"[5]. Гипотеза Дёринга была бы подтверждена, если бы мы нашли ссылки на рассматриваемую концепцию в Теэтете Платона и, таким образом, могли согласиться с теми, кто отождествляет эту доктрину с учением, изложенным в Теэтете (156 а сл.), которое kompsoteroi будто бы переняли от Протагора. Но, как показал Г. Джаннантони, дело обстоит иначе.
В обозначенном пассаже (Теэтет, 156 а сл.) учение kompsoteroi основывается на аксиоме, что все есть движение. Само же движение бывает двух видов - действие (poiein) и претерпевание (paskhein), и в каждом существует бесчисленное множество градаций. Всегда сопутствуя друг другу, действие и претерпевание порождают неразрывные пары, бесконечные по числу: ощущение (зрение, слух, обоняние) и ощущаемое (цвета, звуки, запахи). Члены этих пар не представляют независимой реальности, так как действующее зависит от претерпевающего и наоборот. Более того, действующее в одних условиях может стать претерпевающим в других. Следовательно, ничто само по себе не есть, но все становится: бытие разрешается в становление,
Однако для чего применять эту тонкую метафизику становления, не исключающую для субъекта возможности познать нечто в объекте, если утверждается, что только внутренние состояния могут быть адекватными? Отсюда подозрение: возможно, в Adv. math. содержится не беспристрастное свидетельство относительно учения киренаиков, а несколько искаженная интерпретация этого учения, предполагающая к тому же отождествление с киренаиками kompsoteroi из Теэтета.
Подозрение становится уверенностью, когда мы перечитываем Анонимный комментарий к Теэтету (152 b сл.), дошедший до нас в папирусе Berl. 9782, впервые опубликованном Дильсом и Шубартом в 1905 г. в Berliner Klassikertexte (ВКТ) II, а позднее, в 1995 г., Д. Н. Седли и Г. Бастьянини с переводом на итальянский язык и комментарием в Corpus dei Papm Filosofici Greci et Latini (CPF), Parte III, Firenze (Olschki). Аноним комментирует данный пассаж из Теэтета так: "Но что скажем мы тогда об этом вот дуновении ветра, рассматривая его обособленно, само по себе? Холодное оно или не холодное?" (152 b 5-6). Упомянув о проводимом в Теэтете различии между poiein и paskhein, комментатор продолжает: "Отсюда явствует, что, по утверждению киренаиков, постигаются только внутренние состояния, а внешняя реальность непостижима (hothen hoi Kyrēnaikoi mona ta pathē phasin katalēpta, ta de exōten akatalēpta). Что я обжегся, говорят они, это я постигаю; но что огонь обладает жгучей природой - это не очевидно, ибо если бы огонь был таковым, тогда он сжег бы все" (col. LXV, 29-39). Автор комментария, видимо, средний платоник, живший в конце I в.- начале II в. по P. X.; предлагаемое им толкование Платона восходит к Аркесилаю (315/4-241/0) и "скептической" Академии.
Как мы убедились, Секст Эмпирик стремится установить тесную связь между киренаиками и Академией Платона и его преемников. Такой подход свойствен не ему одному - мы обнаруживаем его не только у Колота (IV-III вв. до P. X.), но и у Плутарха (50-120 по P. X.) и Аристокла из Мессены (конец I в. до P. X. - начало I в. по P. X.). Вполне естественно, что несколькими десятилетиями позднее Аристокла Мессенского автор комментария усматривает в пассаже из Теэтета касательно kompsoteroi намек на учение киренаиков о познании. Но о каких киренаиках идет речь? Об Аристиппе и его непосредственных учениках или же о киренаиках, полемизировавших с академиками - в частности, Аркесилаем, - стоиками и эпикурейцами? Судя по всему, верно второе предположение.
А если так, это означает, что в отношении учения Аристиппа мы ни в чем не можем быть уверены и что учение киренаиков, известное нам из свидетельств Аристокла, анонимного комментатора Теэтета, Плутарха и Секста Эмпирика, было предметом споров по крайней мере столетие спустя после смерти Аристиппа и оттого несет на себе глубокий отпечаток идей и терминологии академиков, стоиков и эпикурейцев. Это заключение относится, mutatis mutandis, не только к киренаикам, но также и к киникам, и к мегарикам.
Вообще можно сказать, что многие философские доктрины дошли до нас "переведенными" в понятия из собственного лексикона тех, кто их обсуждает; этот перевод, конечно, может быть сделан в рамках одного и того же языка - в нашем примере древнегреческого. Однако подобный перевод лишает нас всякой уверенности относительно первоначального вида и подлинного содержания исследуемой доктрины. Учение, излагаемое в чужих ему понятиях, с необходимостью подвергается искажению. И в этом надо отдавать себе отчет, чтобы избежать безосновательных интерпретаций и нагромождения разного рода гипотез.


[1] В переводе А. Ф. Лосева: «постижимым».
[2] Слово eydokēsis традиционно переводится как «одобрение» (А. Ф. Лосев), «согласие».
[3] В помещенном выше русском переводе этому греческому предложению (а точнее, части сложного предложения) соответствует: «Поэтому самое благоразумное — признать, что и мы не можем воспринимать ничего сверх наших собственных состояний».
[4] В переводе Т. В. Васильевой: «более искушенных» (греч.).
[5] Букв.: «что есть» (греч..).