4. ПЛИНИЙ КАК ЛИТЕРАТОР

"Если когда-либо занятия науками и искусствами (artibus liberalibus) процветали в Риме, то теперь они процветают в особенности" (1,10,1). Так начинает Плиний свое письмо, восхваляющее одного его знакомого, философа Евфрата, а кончает его жалобами на тот образ жизни, который приходится вести ему самому: "Я разрываюсь на своей работе, в равной мере и большой, и весьма тяжкой: заседаю в суде, отвечаю на жалобы, составляю протоколы, пишу множество эпистол, не имеющих ничего общего с художественной эпистолографией [1]. Иногда ... я жалуюсь Евфрату на эту занятость. Он утешает меня, утверждая, что работать на общественном поприще, судить, творить и осуществлять правосудие, применять на практике то, чему учат философы,- это тоже дело философии и притом прекраснейшее (там же, 9-10).
Удалось ли Плинию посвятить свой "последний возраст", о котором он писал Помпонию Бассу, столь желанным для него занятиям литературой и философией, мы не знаем; но о том, что и в "юном и среднем" возрасте наряду со своими судебными, служебными и хозяйственными делами он уделял этим занятиям много внимания и любви, явствует из множества его писем, посвященных вопросам литературы. Будучи не чужд самолюбования и рисовки, Плиний всегда охотно подчеркивает свой интерес ко всем проявлениям умственной жизни и увлечение литературой. Даже в том, неоценимом для нас, письме к Тациту, в котором Плиний описывает извержение Везувия, погубившее Геркуланум и Помпеи, и смерть своего ученого дяди, он не упускает повода похвастать своей серьезностью даже в юношеском возрасте: "Не знаю, назвать ли это мужеством или неразумием (мне шел тогда восемнадцатый год) - я требую книгу Тита Ливия и, словно в полной безопасности, читаю и даже продолжаю делать выписки. Вдруг появляется дядин приятель; ...увидев, что мы с матерью сидим, а я даже читаю, он накинулся на нас, упрекая мать в терпении, а меня в беспечности. Я остался погруженным в книгу" (VI, 20, 5); в другом письме на ту же тему он рассказывает, как его дядя, заинтересованный странной формой облака над Везувием, похожего на пинию, велел приготовить легкое судно - он в это время командовал флотом - и предложил племяннику ехать вместе с ним. "Я ответил, что предпочитаю заниматься,- пишет Плиний,- случилось, что сам он дал мне задание для сочинения" (VI, 16, 7); однако Плиний сумел оценить мужество старого дяди, отказавшегося от своих научных наблюдений ради спасения людей: "Он изменил... свое решение: начав как ученый, он кончил как герой. Он распорядился спустить квадриремы и поехал сам подать помощь... Он спешит туда,, откуда бегут другие: он прямо держит путь, он прямо ведет суда навстречу опасности и настолько свободен от страха, что диктует и отмечает все изменения в этом страшном явлении" (там же, 9, 10). Во всем этом эпизоде - кстати, прекрасно написанном - отразился полностью характер Плиния - пассивный, но упорный, педантичный и самолюбивый.
Тем не менее нет оснований сомневаться в полной его искренности, когда он говорит о своем уважении к людям, посвятившим себя науке и литературе, либо полностью, либо, также как он сам, в часы досуга: "Я привык,- пишет Плиний,- чтить всех, кто занят умственным трудом в той или иной области (qui aliquid in studiis faciunt), и даже восхищаться ими; ибо это дело трудное, мало доступное и утомительное" (VI, 17, 5).
Связи Плиния с литературой в большой степени зависели и от его личных дружеских отношений с писателями и любителями литературы: он сам не раз упоминает об этом: "Что касается меня, то я был почти на всех чтениях. Авторы, правда, в большинстве, мои друзья: нет ведь почти никого, кто любил бы литературу и в то же время не любил бы меня. Поэтому я задержался в Риме дольше, чем хотел" (I, 13, 5-6).
Круг знакомых поэтов и прозаиков у Плиния очень велик; письма его испещрены их именами: иногда это начинающие молодые писатели, впервые выступающие перед слушателями, иногда уже известные деятели, издавшие ряд книг. В большинстве случаев Плиний остается верен тому почтительному отношению к литературному творчеству, о котором он говорил; отрицательных отзывов в его письмах нет вовсе, одобрительных и даже восторженных, напротив, много. Начитанный в древней литературе, как латинской, так и греческой, Плиний живо откликается на все современные ему литературные явления. "Я принадлежу к тем, кто восхищается древними, но тем не менее не презираю, как некоторые, современных талантов. Природа не устала и не истощилась настолько, чтобы не иметь силы создать что-либо достохвальное" (VI, 21, 1); исходя из такого благожелательного отношения к своим современникам, он хвалит Вергилия Романа за комедию, "написанную по образцу древней комедии так хорошо, что она сама может служить образцом" (там же, 2); Помпея Сатурнина за лирические стихи, приравнивая его к Катуллу и Кальву: "Сколько в них прелести, сладости, горечи, любви! Среди нежных и легких стихов он сознательно помещает и жестковатые - тоже, как Катулл пли Кальв" (I, 16, 5); Пассенна Павла Плиний восхваляет за его элегии, отмечая, как положительную черту то, что он "соперничает с древними, подражает им, воспроизводит их (veteres aemulatur, exprimit, reddit), прежде всего Проперция, от которого он ведет свой род... Если ты возьмешь в руки его элегию, ты прочтешь стихи отделанные, нежные, приятные... Недавно он обратился к лирическим стихотворениям, в которых он уподобляется Горацию так же, как в элегиях - Проперцию" (IX, 22, 1-2). Еще более восторженны похвалы, которыми он осыпает поэта Октавия, упрекая его за то, что тот не издает своих стихов и не выступает с ними перед слушателями, (II, 10, 1-8) и Аррия Антонина, писавшего эпиграммы и ямбы по-гречески: "Сколько в них вкуса, прелести, как они близки к древним, как остроумны, как правильны! Мне казалось, что я держу Каллимаха, Герода или еще что-нибудь лучшее. Никто из них, однако, не достиг совершенства в обоих этих видах поэзии и обоими не занимался...
Неужели римлянин так говорит по-гречески? Клянусь, я сказал бы, что сами Афины так не говорят по-аттически!.. Я завидую грекам, потому что ты предпочел писать на их языке. Нетрудно догадаться, что смог бы ты сказать на родном языке, если на привитом тебе и чуждом ты написал такие прекрасные сочинения" (IV, 3, 4-5). Возможно, впрочем, что в этом отзыве скрыт либо упрек, либо легкая насмешка над человеком, предпочитающим из литературного тщеславия чужой язык родному.
Эпиграммы Аррия понравились, однако, Плинию настолько, что он попытался перевести их на латинский язык, о чем написал самому Аррию, предупреждая его, что "они, конечно, от этого проиграли, во-первых, по слабости моего таланта, а затем по бедности или, вернее, как говорит Лукреций, по нищете родного языка" (IV, 18, 1). Эта оговорка, по всей вероятности, сделана Плинием в угоду грекоману Аррию или в оправдание недостатков перевода, потому что нигде в письмах Плиния мы не встречаем жалоб на бедность латинского языка, которым сам он владел отлично и об изяществе которого горячо радел; даже ссылка именно на Лукреция, жившего более чем за сто лет до Плиния и Аррия, неубедительна, тем. более, что Лукреций сетовал на неразвитость философской терминологии в латинском языке, а не на бедность языка вообще.
Ни от одного из этих восхваляемых Плинием писателей, как и от многих других, упоминаемых им, до нас не дошло ничего, и мы не можем, сказать, правильны или преувеличены были его восторженные суждения о них. Правда, тех немногих, кто нам известен, он оценил верно: он предсказал бессмертие "Истории" Тацита (VII, 33, 1), он дал меткую характеристику Марциала в письме, в котором сообщал о его смерти консулу Корнелию Приску: "Был он человек талантливый, острый, едкий; в писаниях его было много соли и желчи, но не меньше и искренности" (III, 21, 1). Напротив, довольно холодно он отозвался об эпическом поэте Силии Италике (имевшем недобрую славу доносчика в правление Нерона), давая его характеристику, в общем тоже неблагоприятную, в письме к своему другу и земляку Канинию Руфу: "Он писал стихи не столько талантливые, сколько отделанные",- кратко пишет о нем Плиний (III, 7, 5), даже не упоминая о большой поэме Силия "Пунические войны"; впрочем, Плиний вообще не интересовался эпической поэзией, будучи, приверженцем "малых форм".
Как уже было сказано, среди многочисленных друзей и знакомых Плиния было много современных ему писателей; при этом для самолюбивого Плиния характерно то, что он редко говорит о ком-нибудь из этой "пишущей братии", не упомянув тут же об отношении данного писателя к нему, Плинию. Настоятельнее всего он подчеркивает свою близость с Тацитом, который, как Плиний хорошо понимал, был самым крупным талантом этого времени:
"Книгу твою я прочитал и как мог тщательнее отметил то, что считал нужным изменить и что исключить. Я ведь привык говорить правду, а ты ее охотно слушать. Никто не выслушивает порицаний терпеливее людей, больше всего заслуживающих похвал.
Теперь я жду от тебя мою книгу с твоими пометками. Какой приятный, какой прекрасный обмен! Меня восхищает мысль, что потомки, если им будет до нас дело, станут рассказывать в каком согласии, в какой доверчивой искренности мы жили! Будет чем-то редким и замечательным, что два человека, приблизительно одного возраста и положения, с некоторым именем в литературе (я вынужден говорить так скромно о тебе, потому что одновременно говорю и о себе), заботливо лелеяли работу друг друга. Я юнцом, когда твоя громкая слава была в расцвете, страстно желал следовать за тобой, быть и считаться "далеко, но ближайшим". Было много славных талантов, но ты казался мне (так действовало природное сходство) наиболее подходящим для подражания и наиболее достойным его. Тем более я радуюсь, что, когда речь заходит о литературных занятиях, нас называют вместе; что, говоря о тебе, сейчас же вспоминают меня. Есть писатели, которых предпочитают нам обоим, но нас с тобой - для меня не важно, кого на каком месте ставя,- соединяют: для меня всегда первый тот, кто ближе всех к тебе. Даже в завещаниях (ты, должно быть, это заметил), если завещатель не был особенно близок к одному из нас, то мы получаем те же легаты, и притом равные. Все это направляет нас. к тому, чтобы мы еще горячее любили друг друга: ведь занятия, нравы, молва,- наконец, последняя воля людей связывают нас столькими узами" (VII, 20, 1-7).
Для судебного оратора, каким был Плиний, чрезвычайно характерно это замечание о равных долях в завещаниях.
Еще более наивным хвастовством звучит его рассказ в письме к некоему Максиму: "Часто я уходил из сената, прославленный так, как только мог пожелать, но никогда я не получал большего удовольствия, чем недавно-от разговора с Корнелием Тацитом. Он рассказывал, что во время последних цирковых игр рядом с ним сидел какой-то римский всадник. После разнообразной ученой беседы всадник спросил его: "Ты италик пли провинциал"". "Ты меня знаешь, - ответил тот, - и притом по моим литературным работам". Тот спросил: "Ты Тацит или Плиний?". Не могу выразить, как мне приятно, что наши имена связывают с литературой ...и что каждый из нас известен по занятиям своим даже тем, кому лично он не известен... Несколько дней тому назад случилось нечто подобное. Со мной возлежал выдающийся человек Фадий Руфин, а повыше его - его земляк, который в этот день впервые прибыл в Рим. Руфин показал ему на меня - "видишь его?" - и затем рассказал многое о моих литературных работах. Тот ответил - это Плиний... Сознаюсь, я получаю великую награду за свой труд... Я и радуюсь, и открыто заявляю, что радуюсь и не боюсь показаться слишком хвастливым, так как привожу суждение обо мне чужое, не свое" (IX, 23, 2-5).
Подобным же образом в упомянутом уже письме о смерти Марциала Плиний не забывает сообщить о том, что он сам оказал Марциалу денежную помощь в благодарность за стихи, посвященные ему, и далее приводит часть этого стихотворения, причем именно ту, где Марциал, может быть, даже с некоторой иронией, говорит об учености Плиния и его усердии в судебных делах (Марциал, X, 19). Плиний принял все похвалы за чистую монету и заканчивает свое письмо словами: "Не по заслугам ли человека, так обо мне написавшего, я и тогда проводил дружественно, и теперь оплакиваю, как друга? Он дал мне самое большое, что мог; готов был дать еще больше, если бы смог. А что можно дать человеку больше, как не вечную славу и хвалу. Ты скажешь - писания его не будут вечными; может быть, и не будут, но он писал в расчете на вечность" (III, 21, 6).
Если в обоих указанных случаях, подчеркивая свою близость с Тацитом и Марциалом, Плиний обнаружил верное литературное чутье, оценив оба эти крупных таланта, то несколько комическое впечатление производят два хвалебных письма о начинающем поэте Авгурине, который, очевидно, желая заручиться покровительством Плиния, начал со стихов, посвященных ему; Плиний приводит эти стихи, не свидетельствующие о выдающемся таланте Авгурина, который, по-видимому, и в дальнейшем не оставил по себе следа в литературе; Плиний пишет о нем: "Думаю, что за последние годы не было написано в этом роде ничего более совершенного. Может быть, я обманываюсь любовью к нему или тем, что меня самого он превознес похвалами" (IV, 27, 2); более вероятно, на наш взгляд, второе предположение: стихи Авгурина "Плиний лишь один пусть мне будет первым... Вот он, Плиний, а сколько в нем Катонов" (unus Plinius est mihi priores... ille o Plinius, ille quot Gatones) - не могли не тронуть сердца Плиния.
О том же удовлетворенном самолюбии говорит письмо Плиния к самому Авгурину: "Если после твоих похвал я начну хвалить тебя, то боюсь как бы не показалось, что я не столько выражаю свое суждение, сколько воздаю благодарность. Пусть, впрочем, кажется - я признаю все твои сочинения прекрасными и особенно то, где ты пишешь обо мне. Это происходит по одной и той же причине: и ты лучше всего пишешь о друзьях, и я читаю, как наилучшие, сочинения, написанные обо мне" (IX, 8, 1-2).
Ту славу в потомстве, которой жаждал и на которую рассчитывал Плиний, он, как можно судить по его письмам, надеялся заслужить не тем, чем он ее действительно заслужил, т. е. не самыми письмами, действительно представляющими собой ценное художественное произведение, а своими речами и стихотворениями. Об утрате всех его речей, кроме "Панегирика Траяну", можно, конечно, очень и очень пожалеть; они были бы ценнейшим документом эпохи и с исторической, и с литературной точки зрения; было бы крайне важно узнать, каким образом претворялись в жизнь, в подлинную судебную практику советы Квинтилиана, учеником которого был Плиний. Об издании своих речей Плиний упоминает в письмах много раз; большое политическое значение имела его речь против Церта, о произнесении которой он подробно рассказывает в письме 13 IX книги; он издал ее под заглавием "Отмщение за Гельвидия"; сам Плиний, по-видимому, ценил ту речь, которую он произнес у себя на родине в день открытия пожертвованной им библиотеки (I, 8); но он долго колебался, следует ли ее издавать, боясь, что ее издание будет принято как похвальба своей щедростью - видимо, Плиний был скромнее, когда речь шла о его действиях, чем о его сочинениях.
Очень важным для теории ораторского искусства является письмо Плиния к Тациту о преимуществах судебной речи - долгой или краткой; это письмо представляет собой небольшой, хорошо построенный трактат (25 параграфов); Плиний выступает в пользу подробной, основательно аргументированной речи: "Длинной, медленно развертывающейся речи присущи обычно известная сила и вес: как меч в тело, так и слово в душу входит не столько от удара, сколько от нажима" (I, 20, 3). "С хорошей книгой бывает то же, что и со всякой хорошей вещью - чем она больше, тем лучше" (там же, 4). "Не укороченная, урезанная речь, а широкая, великолепная и возвышенная гремит, сверкает и приводит в смятение... Самое лучшее, однако, это мера. Кто станет отрицать? Но меры не соблюдает и тот, кто говорит и меньше, чем нужно, и больше, кто слишком сокращает себя и слишком распространяется. Поэтому ты одинаково часто слышишь, как "не в меру и через край", так и "сухо и слабо""... Краткая речь, однако, приятнее для многих. Да, для ленивцев, считаться с праздностью и удовольствием которых смешно. Если ты их позовешь на совет, то окажется, что лучше не только говорить кратко, а вообще вовсе не говорить. Таково доселе мое мнение; я изменю его, если ты будешь несогласен, но, пожалуйста, объясни, почему ты несогласен. Хотя я и должен уступить твоему авторитету, однако, я считаю правильнее в таком деле подчиняться разуму, а не авторитету" (там же, 19-20, 23-24). К сожалению, мы не имеем ответного письма Тацита, но судя по его "Диалогу об ораторах", он едва ли был согласен с Плинием; один из собеседников диалога не слишком почтительно отзывается о речах Цицерона против Верреса и в защиту Цецины, называя их "необъятными томами" ("Диалог об ораторах", 20).
Большое значение придавал Плиний своим стихам, от которых до нас дошли только те, которые он сам приводит в одном письме; один из его корреспондентов, как видно из ответного письма Плиния, спросил его, когда и почему он стал писать "гендекасиллабы", притом несколько скользкого содержания, и даже, очевидно, выразил свое недоумение по поводу такого рода занятия. Плиний отвечает ему, начав, как он сам говорит "издалека": "Я никогда не был чужд поэзии; в четырнадцатилетнем возрасте я даже написал греческую трагедию. Какую? спрашиваешь ты. Не знаю,- она называлась трагедией. Потом, когда, возвращаясь с военной службы, я был задержан ветрами на острове Икарии, я начал сочинять латинские элегии на это самое море и на этот самый остров. Как-то я пробовал себя на эпосе, а потом в первый раз на гендекасиллабах" (VII, 4, 2-3).
Далее Плиний рассказывает, как однажды во время бессоницы он впервые сочинил те гендекасиллабы, которые он и приводит (там же, 5); они отнюдь не свидетельствуют о поэтическом даровании; но Плиний, видимо, вошел во вкус сочинительства стихов и сообщает: "Я перешел к элегиям и стал сочинять их с такою же быстротой. Легкость эта испортила меня, и я начал добавлять к ним еще и еще. Возвратившись в Рим, я прочитал их приятелям, и они их одобрили. Затем на досуге, особенно в пути, я стал браться за разные размеры и, наконец, решил, по примеру многих, составить особо один томик гендекасиллабов, в чем и не раскаиваюсь. Их читают, переписывают, распевают, и даже греки, которых любовь к этой книжке научила латинскому языку, исполняют их то на кифаре, то на лире. А впрочем, зачем я так хвастаюсь? Поэтам, правда, дозволено безумствовать, и я говорю не о своем, а о чужом мнении; судят ли люди здраво или заблуждаются, но меня это восхищает" (VII, 4, 7-10).
Посылая другому своему приятелю, очевидно, тот же сборник гендекасиллабов, Плиний говорит о них более скромно, называя их "пустяками" и "безделками"; однако и здесь он вынужден защищаться от порицания за легкомысленный характер стихов и ссылаться на известные стихи Катулла:

Сердце чистым должно быть у поэта,
Но стихи его могут быть иными[2]

Он просит друга высказать свое мнение и кончает письмо: "Если бы эта вещица была у меня самой значительной или единственной, было бы, пожалуй, жестоко сказать "поищи себе другого занятия"; но сказать "у тебя есть что делать" - это и мягко, и человечно" (IV, 14, 10).
Похвалами друзей Плиний гордится и посылает им образцы своего поэтического творчества так же охотно, как свои серьезные судебные речи: некоему Мамелиану, находящемуся на военной службе, жалующемуся на "кучу лагерных дел" и тем не менее читающему "шутки и безделицы" Плиния, он обещает послать еще "что-нибудь из царства тех же "Камен", чтобы эти "воробушки и голубки летали среди орлов" (IX, 25, 3).
Однако успеха у читателей-друзей Плинию казалось недостаточно, и он не раз читал свои стихи на публичных чтениях, причем за чтение стихов легкомысленных он подвергался осуждению: некоторые слушатели "дружески и откровенно" корили его; Плиний защищается, ссылаясь на этот раз не на Катулла, а на Цицерона, Кальва, Асиния Поллиона и многих других писателей (V, 3), и утверждает, что он выступает перед такой большой аудиторией только потому, что не уверен в себе и хочет "серьезнее относиться к своим писаниям" (там же, 8-9). Этому вполне можно поверить, когда речь идет о подготовке "Панегирика Траяну" (III, 18), который его знакомые слушали два дня подряд и потребовали, чтобы он читал еще и третий день; но на чтение не слишком пристойных, по признанию самого Плиния, гендекасиллабов слушатели едва ли собирались для серьезной критики их художественных достоинств; и все же Плиний придает и этим чтениям большое значение, что видно из того, с каким волнением он спрашивает Светония Транквилла о его мнении: "Разреши мои сомнения,- пишет он,- я слышу о том, что я плохо читаю, по крайней мере, стихи; речи - прилично, но стихи - тем хуже. Поэтому, я думаю, при чтении близким друзьям испытать своего вольноотпущенника... он такой же новый чтец, как я - поэт. Сам я не знаю, что мне делать в то· время, как он будет читать: сидеть ли мне пригвожденным, немым и безучастным или, как некоторые, подчеркивать то, что он будет декламировать - шепотом, глазами, рукой" (IX, 34, 2).
Поскольку Плиний сам решался выступать на публичных чтениях,, он мог переживать то же, что переживали поэты, читавшие свои произведения, горячо сочувствовал им и негодовал, если слушатели вели себя невнимательно и небрежно по отношению к выступавшим: "Я не могу удержаться, чтобы не излить перед тобой в письме... негодования, охватившего меня в аудитории некоего моего друга. Читалось превосходное произведение, его слушали два или три оратора, которых считают красноречивыми несколько человек - в том числе и они сами. Они были похожи на глухонемых: ни разу не раскрыли рта, не шевельнули рукой, даже не встали, хотя бы оттого, что устали сидеть. Откуда такая важность? Откуда такая мудрость? Нет, это - равнодушие, заносчивость, неумение себя вести, а вернее - глупость: потратить целый день на то, чтобы оскорбить... Сам ты красноречивее? Тем более не завидуй; завидует тот, кто меньше..." (VI, 17, 1-4).
Еще более разочаровывающую картину рисует Плиний в другом письме: "Я радуюсь процветанию литературы и тому, что людские дарования громко заявляют о себе. Слушатели собираются, правда, лениво. Большинство сидит в портиках, убивает время, вместо того чтобы слушать, на всякую болтовню и велит время от времени докладывать себе, вошел ли уже чтец, сказал ли он только предисловие или прочел уже значительную часть книги. Только тогда, и то лениво и медленно, они появляются, но не остаются до конца, а уходят раньше, одни, скрываясь и тайком, другие открыто и свободно... Тем более заслуживают похвалы и одобрения те, кого эта ленивая и надменная аудитория не отпугивает от писания и от публичных чтений" (I, 13, 1-2, 5).
Множество приведенных выдержек из писем Плиния дает возможность составить мнение о достоинствах того единственного произведения, на долговечность которого он, может быть, рассчитывал меньше, чем на свои речи и стихи. Однако именно его письмам она была суждена в полной мере. Разнообразие их содержания, живость изложения, выпуклые, яркие характеристики, прекрасные описания природы (например, описание его лаврентийского имения - II, 17 или источника Клитумна - VIII, 8) и легкий изящный язык - все это обеспечило письмам Плиния постоянный и прочный успех в течение многих веков. Им подражали уже Сим-мах и Аполлинарий Сидоний; несколько забытые в средние века, письма Плиния усердно читались в эпоху Возрождения, хотя и не вызывали таких восхвалений, как письма Цицерона. Зато все эпистолографы нового времени высоко ценили письма Плиния. Таким образом, на его долю выпало редкое счастье: "Меня ничто не волнует так, как страстное желание увековечить себя" (VIII, 8),- писал Плиний. И это его желание исполнилось.


[1] У Плиния игра слов (scribo inlitteratissimas litteras), которую по-русски передать точно нельзя ввиду того, что слова «письмо» и «литература» — от разных корней; в переводе М. Е. Сергеенко и А. И. Доватура «письма, в которых нет ничего для письменности» неясен смысл; он разъяснен в примечании. См. «Письма Плиния Младшего». М.—Л., Изд-во АН СССР, 1950, стр. 20 и 476.
[2] Катулл, 16,5. Перевод А. Пиотровского.